Торир сказал. И добавил, что они же на поединок смотрели и никто голоса против не подал, когда ушкуйнику новый щит кинули. А добро дядькино посадник забрал, как выморочное. Инги-то уже никто живым не считает, потому что даже если и живой, то изгой. На то добро будут новую церковь строить, новый дом для пришлого бога. Много набрело в старый Альдейгьюборг жрецов этих, и все пузатые, откормленные. Эх, времена.
   Торир опьянел с трёх кружек пива и заплакал прямо за столом, при всех. Икогал и Иголаем даже и не переглядывались, сидели с каменными лицами. Тогда Инги встал, подняв кружку, и сказал:
   – Спасибо вам, родичи мои и други, за помощь в лютую годину. Кровь наша пролита чужими и не должна напрасно уйти в землю. Но прошу вас: не нужно сейчас собирать силы для мести. Не то сейчас время. Клянусь перед вами: я отомщу, даже если у моей мести будет длинный путь. Я верну моё. А чтобы скрепить мою клятву, примите, родичи, сделанное моими руками – и пусть эти острия так же хотят мести, как хочу её я.
   Икогал с Иголаем заулыбались, принимая мечи. Поняли, что прямо сейчас не зазовёт их Инги на гибель, вершить месть за родича, а Торир, шмыгая носом, полез обниматься, крича, что Инги – настоящий сын своего отца, щедрый, как ярл. После достал из-за пазухи кошель и высыпал в руки парню горсть жёлтых кругляшей, а наверх бросил витую, узорчатую шейную гривну, дивную вязь жёлтого, красного, кроваво-багряного золота.
   – Бери, парень. Всё, что от Хрольфа осталось. Бери и помни его.
   – Я не забуду, дядя Торир, – пообещал Инги. – Я ничего никому не забуду.
   Торир погостил ещё три дня. Пил, почти не выходя из дому. Братья вместо него распорядились товаром, выменяли на соль и серебро шкурки и речной жемчуг с Терского берега, да и отправили восвояси, подарив на дорогу бочонок пива. Инги вышел проводить его и, улыбнувшись вслед, провёл пальцем по золоту гривны. Все три дня он её не снимал, и в его мысли о стали, об остриях и пламени, рождающем силу железа, снова вплёлся золотой блеск. Если золото – кровь богов, то сталь – их мышцы, их сила.
   Странно, но о Хрольфе Инги и не горевал. Рассудком понимал – следует скорбеть, потому что потерял родича, защиту и имущество, но сердцу было всё равно, есть на свете шумный, драчливый и любящий выпить дядька или нет его. И хозяйства – усадьбы, скота, кораблей и товаров – нисколько не было жаль. Хотя и говорили Инги сызмальства, что все это добро ему принадлежит, на деле всегда распоряжались другие. К тому же осталось наследство в городе, захваченном новым богом, богом слабости и обмана. Думалось теперь лишь о новой руде, о железе и золоте – и о новом мече. Уже выкованные казались неудачей, первыми пробами недозрелого мастерства. А Икогал, ухмыляясь, секанул подаренным клинком сухое поленце – и замер в удивлении, глядя на гладко распавшиеся половинки.
   Слух побежал огнём по траве – братья хвастались вовсю мастерством родича, пока Инги, закопчённый до бровей, возился у домницы и горна. И, когда облетели листья с берёз, к Инги явился валит. Снова верхом и с полудюжиной головорезов, но теперь уже не наглых, а опасливо озирающихся по сторонам да тайком скрещивающих пальцы: чур меня! И Мунданахт, посиневший пуще прежнего, а теперь ещё и поминутно кашляющий, смотрел без злобы, но с суеверным почтением. Одно дело – проиграть мальчишке, другое – могучему и умелому молодому колдуну. Теперь валит уже не стал поодаль, не отправил к Инги кого-нибудь из своих, чтобы позвали. Сам слез с коня и, ступая нерешительно, подобрался к двери. Внутрь заходить не стал – мало ли какое чародейство в кузне у колдуна? – сплюнул через плечо, поскрёб оберег, медвежий коготь. Но позвать не успел.
   Инги возник на пороге так неожиданно, что валит шарахнулся, а дружинники зашептались, сплёвывая. И неудивительно: из тёмной, жуткой кузни, дышащей жаром, вдруг является огромный, чёрный человек – в кожаных рукавицах по локоть, в фартуке кожаном и сам в саже. Старый Вихти как раз уехал лечить больного в дальнюю деревню, за Куйто-озеро. Без него, привычного и послушного, валит вовсе смутился, не нашёлся, что сказать. Даже и подумалось вдруг: может, это вовсе и не тот долговязый парнишка? Может, какого другого приёмыша патьвашка пестует?
   Но Инги заговорил сам:
   – Здрав будь, высокий валит. Прости, что неприглядным выхожу. Для железа оделся, не для высокого гостя. Не угодно ли князю пива?
   Пива валиту хотелось. Ой хотелось – хоть и прохладцей осенней веяло, солнце ещё припекало. Как раз настала бабья пора, и в тёплом, застоялом лесном духе, напитанном последним теплом, плыли паутинки. Ночами уже прихватывало, и гнуса стало куда меньше – так хорошо жёлто-огненной этой порой присесть на мостках у озера, болтая ногами в воде, и хлебнуть кружечку-другую… А ездить, трясти брюхом с холма на холм, плутать, отыскивая жилье колдуна, – ну и морока. Непростое место колдун выбрал, обманное, даром что открытое. Взмокнешь, и пот так противно щиплет меж пухлых ягодиц. Пива-то хотелось, но пить из колдуновых рук, да ещё из кузни…
   – Спасибо, молодой патьвашка, сыты мы и пьяны, – выговорил валит фальшиво. – Мы к тебе по дороге заехали, дела неотложные, но вот, думаю, – надо к молодому заехать, поздороваться-посмотреть, как живёт и чего желает.
   – Спасибо за честь, высокий валит. – Инги поклонился.
   Валит нахмурился. Колдуны не кланяются никому, а тут – вроде и поклон, а больше кивок, по виду вежливость, а больше на насмешку смахивает. Глаза-то у парня дерзкие, смеющиеся.
   – Мы тут тебе привезли подарки – снедь всякую, муку хорошую, горох, и рыбы отборной, и мясца, да ещё кой-чего, полотна там отрез, вот, пару кун чистых. Примешь?
   – Конечно, высокий валит. Как мне отблагодарить за такую честь?
   – Благодарить, хм… тут до меня слух дошёл, что ты мечи делаешь. И хорошо делаешь.
   – Это преувеличение, господин.
   – Ну, преувеличение, скажешь тоже. Я у Икогала меч твой едва выторговал, уж больно любопытно стало. Я б три гётских меча за такую цену купил, с рукоятями в серебряной нити. А за один гётский меч у тебя должок – я Вельюта моего меч рубанул твоим, да и пополам его, ровно деревяшку. А на твоём – ни зазубрины. Эй, Вельют, покажи-ка.
   Вельют, парень лет двадцати, вытянул из седельной сумы свёрток, развернул, замялся, глядя то на валита, то на Инги.
   – Ну, чего застрял? Неси ему, не укусит. Ну, смелее. В руки отдай! Ты, патьвашка, на него не серчай. Он ещё молодой совсем, в бою шалеет, ничего не боится, а от грозы под лавку прячется.
   Инги посмотрел на обломки – на рисунок скола, на лезвие, на змеистый узор, чёткий у края и размытый, скомканный у крестовины.
   – Моей тут заслуги нет, – сказал, усмехнувшись. – Хитры эти гёты. Они настоящую калёную сталь вковали на пол-острия всего, а дальше сталь вязкая, но мягкая. И проковано плохо. Зато серебром чеканка знатная.
   – Пусть хитры, так железо ведь, не солома! Слушай, ты мне можешь сковать меч, чтобы лучше Иголаева, а? Впятеро против Иголаева дам тебе за него. Если надо чего, только скажи! Ну, возьмёшься?
   – Отчего не взяться? – ответил Инги, подумав. – Только мне малость бревен нужно, и досок крепких, и кож выделанных. А ещё человек пять помощников, чтоб на всю зиму. И тогда, если успею, после морозов скую клинок.
 
   Сказано – сделано. Несмотря на любовь к пиву, был валит хозяином своего слова и через две недели, когда из наползающих туч посыпался мелкий, колючий снег, прислал пятерых работников. Правда, трое никуда не годились – заморённые холопы из валитовой дворни, худые и вялые, а один и вовсе, похоже, с килой. Двое были ничего, крепкие и плечистые, но вид их Инги не слишком понравился – наверняка отправил их валит приглядывать за работой. Хоть и без мечей пришли, но с луками и хорошими копьями, с тяжёлыми тесаками за поясом. Впрочем, слушались они Инги, как и те трое, покорно принялись обтёсывать брёвна и таскать глину. А пришлось пошевеливаться, работа шла от темна до темна, чтобы успеть до настоящих морозов. Инги сам удивлялся, насколько легко и просто приказывать людям да ими вертеть. Ведь привык к тому, что взрослые мальчишек не слушают, а если и повернутся к тебе, так на лице написано: выбалтывай скорее глупости свои, да беги, играй. А теперь… любопытно, Инги-колдуна или Инги-человека так почитают и слушаются?
   Старый Вихти ворчал – конец пришёл спокойной жизни! Вот, взбрело молодому строить-ворошить, железо, вишь ли, жидкое захотел увидеть! Дурью мается, только руду и дерево переводит. Объяснить парень толком не умеет ещё, что у него в голове складывается, может, и глупость какая. С другой стороны, заманчиво. Может, кровь ему и вправду подсказывает? Или он, как по молодости обычно, выучил малость, малость сделал хорошо, да и вообразил, что всё может и умеет. Но посмотреть-то интересно. Что-то похожее видел далеко на юге, и точно, вроде жидкое там железо было… или только рассказывали про него?
   Старый колдун приходил и часами сидел возле кузни, смотрел. Хорошее всё же дело, ишь как спорится. Изредка помогал – или посоветует чего, или за работниками приглядит. Инги слишком уж в себя ушёл, а под тяжёлым взглядом патьвашки даже валитовы лбы за пятерых старались.
   Но хлопот старику добавилось изрядно. Молодые – они не думают, чем обычные люди живы. А семерых прокормить – это уже хозяйство нужно, а значит, и руки. От Икогала с Иголаем явились две молодки, готовить и за хозяйством смотреть, да за ними и парни. Всё же в рощу, к самому жилью колдунов, особо не ходили, но вокруг кузни разрослась настоящая усадьба – дома, клети, хлев и даже баня. Крики, хохот, бабий визг и пиво вечерами, и уханье парильщиков, и плеск в проруби.
   Инги почти не смотрел по сторонам, всё думал о том, как сладить половчее огромные мехи да домницу выложить прочно. Ковал то и сё в кузне, от людей укрывшись, – внутрь-то её, к огню, по-прежнему никто соваться не осмеливался – да отвечал коротко, когда совета спрашивали или просили рассудить. И страшно удивился, когда старший из валитовых лбов, мутноглазый Аекуй, спросил робко:
   – Господин, солнцеворот-то уже на носу. Готовить-то надо, ну, снедь всякую, пиво варить.
   – И что? – спросил Инги недоумённо. – Домой хотите?
   Тот замялся.
   – Ну, мы тут вроде, – выдавил наконец. – Народ, значит. Жена моя приехамши, и младшенький.
   – Ну, готовьтесь, – разрешил Инги, ещё толком ничего не понимая. – Работы всего ничего осталось, после солнцеворота доделаем за неделю.
   – Хорошо, хозяин, хорошо, – залепетал Аекуй, кланяясь и пятясь, удалился за угол, а там, судя по звуку шагов, кинулся вприпрыжку бежать.
   – Это чего он? – спросил Инги, вытерев сажу со лба.
   – А того, что ты теперь старейший в посёлке. Не видишь, сколько вокруг жилья разрослось? – проворчал Вихти сердито, но глаза его смеялись. – Теперь, почитай, целая деревня под твоей рукой сделалась, мне покою не давать. Тебе теперь сидеть за столом, тебе пиво благословлять, и кровь, и зерно на новую весну. Привыкай, парень. Это не с железом тебе – с людьми жить.

3. Сталь Похъелы

   Знатен был стол солнцеворота! И сидели за ним в новом зале, под свежими, смолистыми балками, ещё не прокоптелыми, чистыми, праздничными. Весело пылал огонь в печи, и пенилось пиво, и шкворчало мясо на длинном вертеле – знатный праздник в новом доме, с молодым господином! А он сидел во главе стола, с золотистой лентой через лоб, с золотом на руках и шее, и блики огня плясали на белой коже, расцвечивали золотом. За стеной выла метель, грызла брёвна в бессильной ярости, хлестала деревья. Пусть! Весел и изобилен праздник Йоль, так пусть побольше снега, и лето придёт доброе, сильное, щедрое!
   Инги смотрел на сидевших за столом, и поднимал чару, и смеялся, а они смеялись вместе с ним. Сколько ж их успело прижиться здесь, пока глядел только на кузню? Добрых две дюжины, не иначе! Галдят, плещут пивом, обгрызают кости и, хохоча, швыряют собакам. А те уже и наелись, так, понюхают, погложут лениво, чтоб не обидеть хозяев. Лежат по углам шерстистыми свёртками, пыхтят, высунув языки, – жарко. Странно, и собак этих раньше не видел. И доброй половины лиц. Валит отпускал всех, кто шёл работать на молодого патьвашку, вот и собралась толпа целая – весёлые, довольные и сытые. Мужчины, женщины. Даже вон пара карапузов копошится на шкуре, пихает гончего пса.
   Снова поднял чару – и кто её так сноровисто наполняет? – и сказал:
   – За дело наше и радость выпьем!
   – Выпьем! – хором закричали все, тотчас прекратив галдеть, глядя с обожанием на молодого хозяина.
   А как не смотреть: высокий, молодой, красивый, хоть с железом возится, а кожа чистая, ни единой царапины. С таким и во всём посёлке здоровье и сила, и скот родит, и земля. И детишки от него будут на загляденье. Даром что колдун. А что, колдуны не люди?
   Инги опустошил чару, и тут на него будто накатило – улыбки превратились в слюнявые оскалы, в ноздри шибанул тяжкий, смертный дух тела, потеющего, смердящего, гниющего. Обвёл невидящими глазами дымный, душный зал, и захотелось вскочить, перевернуть стол…
   – Эй, парень, – мягко сказал Вихти, сидевший по правую руку. – Ты лучше выйди проветрись. Я знаю, что с тобой. Поди пройдись до кузни.
   И добавил громко, поднявшись:
   – Веселитесь, достойные люди! Молодой хозяин пойдёт с ветром почеломкается!
   Все дружно рассмеялись, закричали:
   – На здоровье, на здоровье!
   Инги, поморщившись, вышел. В дверях ругнулся сквозь зубы – чуть не приседать приходилось, чтобы пройти под низким косяком.
   Снаружи в лицо ударил колючий снег. В сером сумраке крутились вихорьки, чертили борозды на глади, подпрыгивали, швыряли колючки горстями. Иголочками тыкали в горло, в виски. И хорошо от этого стало, ясно и чисто, будто с души обвалилась корка сала, сползла приставшая от людского дыхания гнусь. Снег укрыл следы нечистых ног, скрыл тропинки, плевки и жёлтую дробь мочи у стены. Очищающий, кристальный холод. А вот и кузня. Как замело, залепило дверь – будто лаз в берлогу. Внутри темно и тепло, пахнет рудой и глиной, пахнет железом, и красными зрачками глядят из-под крышки стынущие угли.
   – Знаю я, парень, что с тобой, – сказал Вихти из сумрака. – Это дыхание Ябме-Акки, матери мёртвых. Люди крови твоего отца зовут её Хель. Все мы, живущие между людьми и мёртвыми, отмечены её печатью.
   – Выпил я чересчур, – буркнул Инги и поразился тому, как грубо и нелепо, хриплым карканьем прозвучал его голос.
   – Нет, парень. Выпивка и веселье – лучшие из всех подарков старого Укко смертным. Радоваться тому, что говоришь с людьми, что поёшь вместе с ними, родичами и друзьями, – вот высшее счастье человека. Но в этом счастье нет места тайной силе, наговорам и колдовству. Они – для обмана, для силы, для победы, чтоб не пустели сёла Ябме-Акки. Она ревнует, видя обычное людское счастье у носящих её печать, – и тогда мы чувствуем душой её ядовитый холод… Нет, парень, ты сейчас ничего не говори мне. Просто выслушай. Человек живёт в довольстве и счастье, окутанный паутиной привычного. Пусть непонятного, но привычного, прирученного рассудком. Такой мир дал людям старый Укко. За этим миром – лютые нелюди, болота и звери. И твоя новая руда тоже. Ты думаешь, тебе даром дана возможность ходить в этот мир и возвращается обратно? На тебя смотрят чужие глаза, голодные, страшные, духи злобы вслед тебе скалят пасти – и ты думаешь, что просто так ушёл от них? Нет, парень. Человеку ничего не даётся даром. За нелюдское он платит человеческим – ведь ничего другого у него и нету. А то, что человек отдал, уже не греет его сердце.
   – Ты мог мне сказать это раньше, старик. До того, как я поддался твоим чарам! – крикнул Инги.
   – Ты всё равно бы повернулся к Ябме-Акке, парень. Как и твоя мать. А я мог дать – и уже дал тебе – защиту. Её я защитить не сумел. У тебя больше разума и сил, чем у неё. Я верю – ты справишься. Так оно и бывает. Сильный, умеющий распознавать дыхание ледяной ведьмы, смеётся над ней и остаётся с людьми, становится великим ведуном и великим вождём. А слабый забивается в потаённое место, шепчет и варит зелья окрестному народцу за пригоршню муки. Потом у них случается недород, и они приходят с дрекольем к тому, кого неделю назад просили о приворотном зелье. Иногда и того хуже – слабость оборачивается злостью и обидой на тех, с кем уже не в радость жить. Ты меня послушай, парень: если вдруг захлестнёт тебя злоба, не поддавайся, гони прочь. В отцовской твоей крови – боевая ярость, когда в лютости становишься впятеро сильнее. Я видел охваченных звериной яростью, пену их ртов. Видел, как они голыми руками ломают деревья, швыряют мужчин, как младенцев. А потом лежат бессильные, слабее соломы. Может, и в тебе такое лихо. Если хоть раз поддашься ему, поддашься зову ярости, дикой лютой воли – ты погиб. Если нужно убить, убивай холодно, без злобы и гнева. Тогда ты выживешь и станешь сильным среди людей и духов.
   – Отец богов дал крови моих предков величайший подарок: свою ярость и неуязвимость в ярости. Тогда железо не может ранить голое тело, и враги бегут, как от огня, – сказал Инги задумчиво. – Великие герои были берсерками, и никто не мог победить их.
   – И что с ними стало потом, не помнишь? Твой одноглазый Отец богов был любовником Хель. Хоть об этом ты помнишь? Одноглазый всегда предавал своих любимцев – после того, как они отправляли в ледяную страну Хель достаточно народу. Не поддавайся ярости, парень. Будь сильным. В конце концов, даже твой Одноглазый больше всего любит именно силу, пусть эта сила и обращена против него.
   Тем вечером Инги вернулся к людям, сидел с ними в душном доме, смеялся и пел. И чувствовал, как плещется внутри ненависть, мечется, бьётся о стенки души, распирает и тянет. Он терпел. А старик, сидя подле, смотрел на него, кивал одобрительно.
   Ярость разрасталась, пока не стала холодней ночи за окном, и тогда вдруг улеглась, замёрзла, съёжилась ледышкой на ветру. Инги показалось, внутри открылась дверь и из неё облаком хлынул мороз лютее всякого земного холода, крошащий плоть и железо. Но был этот холод живым, и, стоя среди него, нагая душа Инги смеялась и пела. Он рассмеялся снова – а люди за столом вдруг стали озираться, чувствуя сквозь хмельное веселье, как ползёт по избе знобь.
   Назавтра Инги вывел из конюшни лучшего коня. Подвёл к выстроенной у кузни домнице, к огромным мехам, потрепал по шее. Тот вздрогнул, глянул встревоженно бархатным глазом.
   – Тише, тише, – сказал Инги коню. – Ничего страшного.
   И, выхватив отцовский меч, одним ударом отсёк коню голову.
   Сбежавшиеся люди смотрели в немом, восторженном ужасе, как Инги, одетый в кожаный кузнечный фартук и рубаху, набирает в ладони дымящуюся кровь и кропит глину домницы, скрипучую кожу мехов, кропит снег, и землю, и всех собравшихся широким веером жирно-багровых капель. Женщины завизжали, бросились прочь.
   Старый патьвашка запел скрипучим, дрожащим голосом, и вслед за ним подхватили старую песню мужчины и затопали, заплясали в снегу – чтобы пролитая кровь обернулась зерном в земле и силой в чреслах, чтобы хороший был год и чтобы получилось у молодого патьвашки всё, чего захочет он.
 
   И железо получилось. Немало пота пролилось у огромных мехов, немало дней пришлось провести у пропотелых верёвок под унылый проговор – ухх-взяли, ухх-пошло! Яркое, живое железо, раскалённой змеёй вырвавшееся из пробитого в глине летка, зашипело, остывая, отдавая жар замёрзшей земле. Щипцы подхватили его, потащили – калёное, роняющее искры – на твёрдую гладь наковальни.
   И после первого же удара новое железо рассыпалось блёклыми, сереющими кусками.
   Старый Вихти только охнул. Потом малыми щипцами поднял кусок, окунул в воду, повертел. Положил, стукнул молоточком.
   – Оно как камень, твоё новое железо, – заметил удивлённо. – Крошится будто шлак. Какой же с него толк? – И добавил, глядя на Инги: – Ты, парень, не расстраивайся. Что ж рассопливился, будто младенец? Ты нос-то повыше держи, а то как людям-то быть, они ж столько работали. Верят в тебя. Никто, кроме меня, не видел пока, что за железо вышло. Скуём мы меч валиту и так.
   – Ты не понял, старик, – ответил Инги из сумрака, и голос его был похож на скрип ржавого железа. – Я плачу от радости. Я получил то, чего хотел. Те, кто уныло стучит по сырой крице, выбивая грязь, не знают, что вышло из моей печи. Даже получив случайно похожее, они скажут то же, что и ты, и выбросят получившееся прочь. Они не знают. Откуда им? А я знаю, старик. Ты был прав – память крови проснулась во мне. Память железного рода. Это не железо вытекло в землю. Это мать стали. Чтобы она стала сталью, нужны мороз и ветер. Нужно выжечь и выморозить мягкость, и тогда получится настоящая сталь. Сталь моих предков.
   – Это хорошо, когда сталь предков, – согласился старик, вздохнув. – Но ты не спеши в дело кидаться, парень. Посиди здесь пока, успокойся, подумай. Я людям скажу, чего сказать нужно.
   Снаружи, у пышущей жаром домницы, люди уже переминались с ноги на ногу, ходили вокруг обожжённой ямы, шептались, качали головами. Рассказывали друг дружке вполголоса, как потек огонь жидкий, – и тут же сжимали пальцы, трясли кулаком, сплёвывали: чур меня, сгинь, пагуба, отцепись, колдовство. Когда старик вышел из кузни, обступили, глядя тревожно, но спросить никто не решался.
   А Вихти деловито отряхнул сажу с рукава, погладил усы, откашлялся, вытер рот ладонью, вытянул из поясного кошеля травину, откусил. Все таращились, будто зачарованные, боясь выдохнуть лишний раз, пока он эту травину разминал, пока жевал. Наконец объявил:
   – Бочку пива всем сегодня! Гуляем!
   Из десятка глоток разом вырвался вздох облегчения.
   Упились быстро, а пуще всего те, кто качал мехи. Плясали, хохотали, икали, валялись в снегу, будто обезумев. Или пиво такое крепкое оказалось, или старик чего наворожил, непонятно. А назавтра пришёл мороз – свирепый, дубящий шкуру, хватающий за щёки. Поутру начали лопаться сучья, будто рубил кто прозрачной секирой деревья, и трещал ветками, и хохотал. Снег сделался как песок, хрусткий, плотный, колючий. Аекуев пёс, мохноухий гончак, выгнанный за драчливость на улицу, так и околел во сне, замёрз, закопавшись в сугроб. Ветром откопало его хвост, кривой и жёсткий, будто разлохмаченный сук.
   Тогда и вышел из кузни молодой колдун. Простоволосый, с голыми руками, пошёл меж домов, крича, выгоняя в холод сонных и похмельных. Отправил их, ёжащихся, к печи, к задубелым верёвкам мехов.
   Кожа их затвердела, и, пока не разожгли домницу, не разогрели, мехи вовсе не хотели двигаться. Но на таком ветру, наверное, и мехи те едва ли нужны были. Над головой выло, драло с веток хвою. Пальцы белели мгновенно, и приходилось колотить их о бок или засовывать за пазуху, чтоб хоть чуть-чуть начали слушаться.
   Но огонь занялся, заревел, весёлый и сильный. Такой сильный, что перешибал мороз, и снег таял, оседал росой, не долетая до печи. Скулили и сопели, дергая за верёвки мехов, несчастные смерды, а Инги кричал сквозь ветер: «Сильнее, сильнее!» Подгонял их, пока чуть не начинали падать замертво, пока пар от них не повалил, как после бани, а тогда Инги приказал браться за мехи другим и качать снова, без остановки.
   Качали, пачкая веревки кровью со стёртых ладоней, хрипя и надрываясь, пока не улёгся ветер, унеся с собой облака, и на небе, пронзительно ясном, не высыпали калёной дробью мелкие мутные звёзды. Тогда Инги, размахнувшись из-за плеча, пробил молотом глиняную стену и щипцами вытащил из стеклистого, гладкого, пышущего жаром нутра печи искристо-белый слиток, похожий на лепешку.
   Это была сталь. Настоящая сталь. Старый Вихти как ухватился за бороду, так и стоял у наковальни, пока Инги рубил её зубилом, тянул и ковал полосы. Отрубленный кусочек поколотил молотком, сунул в снег, остужая. Перехватил щипцами, стукнул с размаху – и замер в недоумении, растерянно глядя.
   – Да никуда не улетел ваш кусок, дедушка, – рассмеялся Инги, бесовски закоптелый, белозубый. – Он в молоток воткнулся.
   Тогда старик повернул молоток и расхохотался сам – обрубок на полпальца вошёл в железное било.
   Инги ковал меч три недели. Хоть стали кусок вышел изрядный, с пуд почти, но неоднородный. Сверху, где поддув был сильнее всего, сталь получилась вязкая и легко гнулась. Снизу – хрупковатая, но лучше всего держала кромку. Потому пришлось наделать тонких полос, потом переплести их, перегнуть, проковать, перегнуть и проковать снова, потом сложить пластины – тонкую, самую твёрдую, в середину, упругие сбоку. С самого верху по бокам, упругости и змеистого узора ради, Инги приварил полоски, склёпанные из тонких проволок. А между ними, не пожалев отцовского наследства, вплёл тонкие золотые нити, и проковал всё вместе, и протравил поверху.
   Меч вышел – на загляденье. Ярлу, конунгу впору. Сидел в ладони как влитой, гибкий, прочный, с золотыми змеями по клинку. Сосёнку в руку толщиной перерубал с одного маха. Валит как увидел меч, присвистнул даже. Да и вояки его смотрели, разинув рты. Валит тут же шубу свою из спинок собольих с плеч снял да на молодого кузнеца надел. А сам закрутил мечом, захохотал. Частокол полоснул – верхушки кольев как ветром снесло. Заорал: «Пиво будем пить! Много пива!», потом, отдышавшись, снова подошёл к Инги:
   – Ну, молодой, говори, чего хочешь! Коня только не отдам и баб своих. Серебра тебе, шёлку золотистого, а может, землю?
   – Спасибо великому валиту за щедрость, – ответил Инги, улыбаясь. – Только мне не нужно земли больше, чем у меня есть, и серебра у меня хватает. Я сделал много хорошей стали и выкую много мечей. Но я не хочу продавать их. Я хочу отдать их лучшим воинам. Разреши, о великий валит, созвать со всей земли воинов, и пусть они состязаются здесь. Лучшим я дам мечи.