- Привет, Карло... Привет, Марио... Мама сердится, потому что приготовила макароны на восемь человек, а папа, Джино и Альфредо сообщили, что идут на футбол и не будут обедать дома, и Анна-Мария не придет - ее пригласил жених. Я тоже собираюсь уходить, меня пригласили... Так что вы остаетесь втроем... Мама сердится: она говорит, что мясо можно оставить на потом, а вот макароны с сыром пропадут.
   Все это она выпалила единым духом, потом, приподняв сзади платье, чтобы оно не измялось, уселась на старый, продавленный и порванный диван и продолжала:
   - Послушай, Карло, я пригласила тебя с твоим другом, потому что мама сказала, что я должна с тобой объясниться... Но заранее предупреждаю: уговаривать меня бесполезно.
   Не знаю почему, но эти произнесенные очень бойко слова доставили мне удовольствие. Тем более, что, говоря, Фаустина смотрела не на Карло, а на меня. Наши взгляды встретились, и мне показалось, что она кокетливо улыбнулась мне. А Карло тем временем хныкал:
   - Но если ты меня не любишь, что же мне делать? Фаустина от души расхохоталась, обнажив мелкие широкие зубы:
   - Найдешь себе другую... Или не найдешь... Меня это не касается... Но видеть тебя больше я не желаю... Ты мне надоел.
   - Ну почему я тебе надоел?.. Что я сделал?.. За что ты меня ненавидишь?
   Она так и подскочила, но ответила весело, и ее зеленые глаза при этом смотрели все время не на Карло, а на меня:
   - Я ненавижу тебя за то, что ты... толстяк, тюфяк, обжора... Ты думаешь только о том, как бы поесть, и чем больше ты ешь, тем больше ты жиреешь. Мои подруги говорят, что я невеста короля Фарука... Когда я стою около тебя, это все разно что блоха рядом со слоном... Я для тебя не пара.
   - Но ведь я тебя люблю!
   - А я тебя ни чуточки.
   Видели ли вы когда-нибудь плачущего толстяка? Когда плачет худощавый, ему верят; но про толстяка непременно скажут, что он притворяется. Карло снял очки и зарыдал в платок. В это время в комнату вошла мать Фаустины, неся супницу, доверху наполненную макаронами с томатной подливкой. Она изумленно спросила:
   - Что произошло? Что с Карло?
   - Плачет, - ответила Фаустина, весело пожимая плечами. - Это ему полезно. - И она встала с дивана. - Ну, я пошла... Ты хотел прийти, я повторила тебе то, о чем уже говорила, и теперь ухожу... У меня дела.
   - Ты не поешь? - крикнула мать.
   - Потом... Оставь мне что-нибудь... Прощай, Карло. Приятного аппетита... До свиданья, Марио.
   Говоря это, она протянула мне руку и пристально посмотрела на меня своими зелеными глазами. Я почувствовал, что она погладила своими пальцами мои.
   - Ну вот, - рассерженно проворчала мать, - остались только вы двое... Садитесь за стол и ешьте.
   - Я не голоден, - сказал Карло. Но словно по волшебству слезы на его глазах высохли, и он уставился на супницу.
   Я в самом деле не хотел есть: меня взволновали взгляды Фаустины и прикосновение ее пальцев. Я рискнул сказать:
   - Не лучше ли нам уйти?
   - А мне все выбрасывать? - закричала мать, уперев руки в бока. Домашние макароны!.. Садитесь и ешьте.
   - Я не хочу есть, - робко возразил Карло.
   Но в эту минуту в дверях появилась Фаустина и крикнула:
   - Кто поверит, что ты не хочешь есть?.. Ешь, голубчик, ешь...
   Она подскочила к Карло, который сидел, глубоко продавив диван, схватила его за руку, заставила встать и сесть за стол, повязала ему вокруг шеи салфетку и сунула в руку вилку. Тем временем ее мать с довольным видом накладывала на тарелку Карло гору макарон. А подавленный Карло твердил:
   - Я совсем не голоден.
   Но дымящаяся тарелка макарон, залитых ярко-красным томатным соусом, раздразнила, верно, его аппетит, потому что, повторяя плаксиво "я не голоден", Карло со слезами на глазах начал наворачивать на вилку макароны.
   - Приятного аппетита! - крикнула Фаустина и снова выбежала из комнаты.
   Ее мать тоже вышла, предварительно наполнив мою тарелку. Карло поднес ко рту вилку с огромным количеством макарон и пролепетал со слезами в голосе:
   - Марио, сходи к Фаустине, пока она не ушла... Может быть, с глазу на глаз с тобой...
   Не закончив, он склонил голову и отправил макароны в рот. Он ел, а слезы так и текли по его щекам.
   - Ты прав, - сказал я обрадованно, - возможно, с глазу на глаз она согласится выслушать меня... Ты пока ешь... Я скоро вернусь.
   Я встал из-за стола и отправился прямо в комнату Фаустины. Она стояла перед зеркалом и подкрашивала губы. Я затворил за собой дверь, подошел к ней и, обняв ее за талию, без лишних церемоний спросил:
   - Мы увидимся завтра?
   Искоса взглянув на меня своими зелеными глазами, Фаустина очень кокетливо ответила:
   - Нет - сегодня.
   - Сегодня? А когда?
   - Через полчаса жди меня внизу в баре.
   И не сказав больше ни слова, она сделала пируэт и выпорхнула из комнаты.
   Я вернулся в столовую. Карло ел с аппетитом, но неторопливо: его тарелка была уже наполовину пуста. Я сказал:
   - Мне, право, жаль, но она прогнала меня... Мне очень жаль...
   Он проглотил добрую порцию, а затем опустил голову и зарыдал, накручивая на вилку макароны.
   - Мерзавка... А я так ее люблю!
   Теперь я тоже принялся за еду. После того как я поговорил с Фаустиной, у меня появился аппетит. Макароны под соусом и с острым овечьим сыром были действительно превосходны.
   - Я не желаю ее больше видеть, - говорил Карло. - Даже если она будет умолять меня об этом.
   Тарелка его была уже пуста, он снова наполнил ее.
   - И правильно, - заметил я.
   Одним словом, мы вдвоем - главным образом, конечно Карло - наполовину опустошили супницу. Вошла мать Фаустины и больше для проформы предложила нам поесть еще немного мяса. Я ответил, что мы уже наелись, и встал из-за стола. Но по выражению лица Карло, который продолжал сидеть, я понял, что он не отказался бы и от мяса. Наконец он все-таки поднялся, тяжело вздохнул и вытер салфеткой сначала рот, а затем глаза.
   Попрощавшись с матерью Фаустины, мы ушли. Как только мы оказались на улице, я сказал Карло:
   - Ну, я пошел - у меня свидание, - и, не дав ему опомниться, убежал.
   Я поболтался немного на улице и в условленный час зашел в бар. Фаустина ждала меня. Она выглядела очень элегантной, на ней было изящное лиловое платье, а в руках она держала букетик фиалок. Она сразу же взяла меня под руку, говоря:
   - Глупенький, почему ты так долго не догадывался, что нравишься мне?
   Я не успел ей ответить. В эту самую минуту мы проходили мимо маленькой кондитерской, где продаются горячие неаполитанские слойки. У входа в кондитерскую со слойкой в руке, с набитым ртом и лицом, измазанным ванильным сахаром, стоял Карло. Сперва я почувствовал запах свежевыпеченного хлеба, а затем увидел его. Конечно, он заметил, как мы шли под руку, тесно прижавшись друг к другу. Но Фаустину это ни капельки не смутило.
   - Прощай, Карло, - крикнула она ему, и мы прошли мимо.
   Сиделка
   Садоводство, в котором я работаю, находится в Читта-Джардино, и каждое утро, проезжая на автобусе по виа Номентана, я не могу удержаться, чтобы не взглянуть на ограду виллы, что находится за церковью Сант-Аньезе. Несколько лет назад я был садовником на этой вилле, и кусты жасмина вдоль ограды посажены моими руками; это я расположил у входа вазы с камелиями и посадил у самой стены дома глицинии, которые теперь, если только они не погибли, должны бы уже достигать третьего этажа. Из-за болезни хозяина виллы сад был заброшен и скорее походил на место свалки, чем на сад; а я из любви к сиделке, которая ухаживала за хозяином, в несколько месяцев превратил этот сад в настоящую оранжерею: разбил клумбы, посыпал гравием дорожки, посадил кусты сирени, а вокруг клумб и вдоль дорожек сделал красивое обрамление из аккуратно подстриженных кустиков самшита. Помнится, я посадил еще в центре одной клумбы большую магнолию из семейства грандифлора - как раз против окна Неллы, чтобы весной аромат цветов проникал к ней в комнату; а под окном у нее я посадил японику - удивительно красивое вьющееся растение с черными стеблями и красными цветами.
   Нелла была сиделкой. Я был влюблен в эту крепкую девушку среднего роста, с рыжими волосами, с широким и свежим лицом, покрытым веснушками, и в очках - она была близорука. Нелла понравилась мне с первого взгляда потому, что она была такая сильная и здоровая, с пышным телом, выпиравшим из-под белого халата; понравилось мне и ее спокойное, немного замкнутое выражение лица, которое придавали ей веснушки и очки. Она была похожа на докторшу, и вот именно этот контраст между строгим лицом и цветущим молодым телом и заставил меня потерять голову.
   Той весной здоровье синьора, за которым она ухаживала, беспокоило меня куда больше, чем мое собственное, ведь я знал, что если он выздоровеет или умрет, Нелла уедет и мне уже нелегко будет с ней встречаться. Всякий раз, когда она открывала утром окно комнаты, где лежал больной, и выглядывала в сад, я оказывался тут как тут, под окном, и спрашивал ее: "Как дела?" А она отвечала: "Ничего, понемножку" - и при этом лукаво улыбалась, потому что догадывалась о причине такой моей заботливости. Потом в течение всего утра я не раз видел ее в том же окне: то она капала в рюмку лекарство, то осматривала иглу шприца, перед тем как сделать укол. Я подавал ей знаки, а она только отрицательно покачивала головой, словно говоря: "Ты разве не видишь, что я в комнате больного?" Она, конечно, была очень добросовестная сиделка, куда добросовестнее мужчин, но она еще и хитрая была - все время ссылалась на свою работу, чтобы заставить меня вздыхать понапрасну, как делают некоторые девушки, которые, чтобы набить себе цену, всегда ссылаются на маму: мама, мол, этого не позволяет, а на самом деле они просто кокетничают.
   По утрам я старался работать на участке перед фасадом виллы, потому что окно комнаты больного выходило как раз на эту сторону. А днем, зная, что после завтрака больной спит и Нелла воспользуется этим временем для встречи со мной, я переходил работать в глубину сада, который тянулся далеко-далеко; там, за рощицей молодых дубков, у самой ограды находился фонтан. И почти ежедневно, часа в два или три, Нелла приходила сюда, и мы проводили вместе с полчаса или час. Я срезал для нее какой-нибудь цветок: гардению, камелию или розу; а она, чтобы доставить мне удовольствие, прикалывала его у себя на груди, к халату. Потом она садилась на край фонтана, и я говорил ей о своей любви. Я был всерьез влюблен в нее и с самого же начала заявил, что хочу на ней жениться. Она молча выслушивала меня, и выражение ее лица становилось замкнутым. Я говорил ей:
   - Нелла, я хочу, чтобы мы поженились; я хочу, чтобы ты народила мне много-много детей... по одному каждый год... Знаешь, какие это будут замечательные детки! Ты красивая, да и я вроде не урод.
   Она смеялась и говорила:
   - Горе мне... Ну, а как же мы их прокормим?
   Я на это отвечал:
   - Я буду работать... открою собственное садоводство.
   А она:
   - Но я хочу остаться сиделкой.
   Я возражал:
   - Ну на что тебе быть сиделкой! Ты будешь моей женой!
   А она мне:
   - Не хочу я детей, я хочу остаться сиделкой... Мои больные - вот мои дети.
   Но при этом она улыбалась и позволяла взять себя за руку. Однако, когда, немного осмелев, я пытался ее поцеловать, она тотчас же отталкивала меня и поднималась со словами:
   - Мне пора к нему.
   - Но он же спит!
   - Да, но если он проснется и увидит, что меня нет около него, он может умереть от огорчения: он хочет, чтобы только я за ним ухаживала.
   В такие минуты я ненавидел больного, хотя ему был обязан своим знакомством с Неллой. И вот она уходила, а я в бешенстве хватал грабли и с таким рвением принимался расчищать дорожки, что вместе с мелкими камешками летели комья земли.
   Нелла ни разу не позволила мне поцеловать себя. Но изредка она разрешала мне любоваться своими волосами, которые вместе с глазами составляли главную ее красоту. Я просил:
   - Дай мне полюбоваться твоими волосами!
   - Какой ты надоедливый, - мягко сопротивлялась она, но в конце концов уступала мне и позволяла снять со своей головы косынку и вынуть, одну за другой, все шпильки. Какое-то мгновение копна ее рыжих густых волос держалась на голове, словно корона из красной меди. Затем она делала неуловимое движение, и волосы рассыпались у нее по плечам, они спадали волнами до самой талии; а она стояла неподвижно под этой золотистой массой волос и пристально смотрела на меня сквозь очки. Тогда я протягивал руку и осторожно снимал с нее очки. В очках у нее был какой-то лицемерный вид, а без очков ее глаза, большие, влажные, нежные, коричневые, как каштаны, придавали ее лицу совершенно иное выражение: томное и зовущее. И я любовался ею, не дотрагиваясь до нее, до тех пор, пока она, может быть, почувствовав смущение, не надевала поспешно на голову косынку и на нос очки.
   Я так был в нее влюблен, что, помню, однажды сказал ей:
   - Мне бы тоже хотелось заболеть... по крайней мере, тогда ты была бы все время со мной.
   Она, улыбаясь, ответила:
   - Ты с ума сошел... здоров - и хотел бы заболеть?
   А я повторил:
   - Да, я хотел бы заболеть... тогда тебе пришлось бы проводить рукой по моему лбу, чтобы узнать, нет ли у меня жара... И по утрам ты обмывала бы мне лицо теплой водой... А когда бы я чувствовал нужду, ты быстро прибегала бы с судном и стояла около меня...
   Последние слова заставили ее рассмеяться.
   - Какой же ты чудак!.. Неужели ты думаешь, что нам, сиделкам, приятно выполнять некоторые наши обязанности?
   - Конечно, это неприятно и вам и самим больным, - отвечал я. - Но по мне уж лучше хоть что-нибудь, чем вообще ничего.
   Но довольно! Так я никогда не кончу рассказывать, ведь известно, что в любви даже всякие мелочи кажутся важными; особенно потом, когда - как это случилось со мной - любовь обрывается в самом начале, не получив желанного завершения. Так как я слышал, что больной поправляется и скоро встанет на ноги, то я стал более настойчиво говорить о нашей женитьбе. Но Нелла всячески уклонялась от прямого ответа; то она давала мне понять, что и я ей не безразличен, то, наоборот, говорила, что любит меня недостаточно. Я думал, это последние ее колебания перед тем, как уступить мне: как это бывает, когда дерево подпилено и шатается, прежде чем упасть. Наконец в одно из обычных наших свиданий она совершенно спокойно сказала:
   - Почему бы тебе сегодня ночью не прийти под мое окно? После полуночи... Тогда мы и поговорим.
   У меня от этих слов перехватило дыхание.
   Вечером я спрятался в саду и, усевшись на краю фонтана за дубовой рощицей, дождался полночи. В назначенный час я отправился под ее окно и, как было условлено, свистнул. Ставни тотчас же открылись, и она, вся в белом, появилась в темном окне. Она прошептала:
   - Поддержи меня скорее.
   Я едва успел встать под окно, как она, отделившись от подоконника, спрыгнула прямо в мои объятия. Она была такая тяжелая, что мы чуть было вместе не свалились на землю; вновь обретя равновесие, мы пошли по асфальтовой дорожке вдоль виллы.
   Она тихо спросила меня:
   - Теперь, Лионелло, ответь мне: ты уверен, что хочешь на мне жениться?
   Я был поражен не столько смыслом ее слов, сколько тоном, каким они были сказаны - нежным, каким она никогда не говорила со мной раньше. Я как стоял, так и упал перед ней на колени и обнял ее ноги, прижавшись лицом к грубой материи халата. Я почувствовал, как ее рука гладит мою голову, и, несмотря на все свое волнение, тут же хладнокровно подумал: "Ну вот, теперь все в порядке". Но как раз в этот самый миг в ее комнате задребезжал звонок. Если бы ее позвал самый дорогой возлюбленный, то и тогда она не поспешила бы так к нему.
   - Скорей, скорей! - проговорила она и оттолкнула меня так, что я чуть не упал. - Скорей... это он меня зовет... скорей, помоги мне взобраться!
   Проклятый звонок продолжал звонить. Она подбежала к окну, я помог ей влезть, и она исчезла. Минуту спустя я увидел, как на темном фасаде осветилось окно больного - значит, Нелла уже была около него. И тогда я впервые испытал чувство ревности.
   Что произошло в ту ночь в комнате больного синьора, мне неизвестно, но только на следующее утро Нелла в окне не показалась и после завтрака не пришла, как обычно, на место наших встреч к фонтану. Так прошло три или четыре дня, и вот как-то после полудня я снова увидел ее, но не одну: она шла по площадке перед виллой, бережно поддерживая больного. Это был человек средних лет, белобрысый, с бледным лицом, очень высокий, в пижаме; он опирался на нее, обняв ее за плечи, а она заботливо и нежно поддерживала его за талию и старалась соразмерять свои шаги с его. Пораженный этим зрелищем, я застыл на месте, а когда они скрылись за углом виллы, обернулся к камердинеру, как и я наблюдавшему за ними с порога дома. Тот в ответ сделал жест, который должен был означать: "Они уже поладили между собой". Притворившись равнодушным, я начал расспрашивать его и узнал, что и правда на вилле поговаривали о том, будто синьор собирается жениться на Нелле. Честное слово, я не стал больше ничего выяснять и решил, что Нелла - такая же, как и многие другие женщины, и что для нее деньги значат больше, чем любовь. Я действую под влиянием порыва и долго не раздумываю, прежде чем принять какое-нибудь решение: в тот же самый день я завязал свои вещи в узелок и ушел с той виллы, чтобы уже никогда больше туда не возвращаться.
   И с тех пор всякий раз, когда я вспоминал Неллу, я представлял ее себе женою больного синьора, - она живет на той же вилле, но теперь уже не в качестве сиделки, а хозяйки. И при этом я думал, что, заболей синьор теперь, она уже не стала бы ухаживать за ним с прежним рвением: оказавшись вдовой, она достигла бы наконец цели, ради которой вышла за него замуж.
   Но иногда мы ошибаемся, думая, что только корысть или чувство движут людьми. Есть люди, для которых не имеют значения ни корысть, ни чувство, для них важно что-то другое, совершенно особенное, понятное лишь им одним. К числу таких людей принадлежала и Нелла.
   Года два спустя после этой истории я как-то пришел на одну виллу, расположенную на холме Джаниколо, куда меня позвали, чтобы я привел в порядок оранжерею тропических растений. Дожидаясь в передней, я сразу почувствовал что в доме царит какая-то напряженная атмосфера, почти траур: все окна были наглухо закрыты, люди говорили только шепотом, ходили на цыпочках, пахло лекарствами, все шумы были приглушены... И вдруг на верхней площадке лестницы я увидел Неллу, одетую сиделкой, - такую, какой я видел ее в последний раз; голова повязана косынкой, на носу очки, в руках она держала поднос. Она спускалась вниз по лестнице и не могла избежать встречи со мной. Подойдя ко мне, она остановилась, и я сказал ей полупечально, полунасмешливо:
   - Ты все по-прежнему сиделка, Нелла... А ведь ты должна была выйти за него замуж.
   А она, улыбаясь, с тем самым спокойным и непроницаемым видом, который когда-то свел меня с ума, ответила:
   - Кто наболтал тебе такого вздору? Разве я не говорила тебе, что не хочу выходить замуж, а хочу остаться сиделкой?
   Я на это только мог сказать:
   - Да, зелен виноград.
   И поверите ли? Она с минуту смотрела на меня, потом покачала головой и сказала:
   - А знаешь ли, что и этот больной тоже влюблен в меня... Но сейчас я не могу тебе всего рассказать... Если ты будешь здесь работать, мы успеем наговориться... Мое окно в первом этаже и выходит в сад...
   Она ушла, но перед этим еще раз посмотрела на меня, как бы спрашивая: "Договорились, да?"
   Тогда я подумал: может быть, именно потому, что она такая здоровая и сильная, ей и нравится заводить романы с больными. Но я был, к сожалению, совершенно здоров, и поэтому у меня не оставалось никакой надежды. И я тотчас же решил отказаться от работы на этой вилле и, не дожидаясь, пока меня позовут, повернулся и на цыпочках вышел из дома.
   Клад
   Остерию у ворот Сан-Панкрацио, где я служил официантом, посещал в ту пору некий огородник, которого все называли Маринезе: то ли он был родом из Марино, то ли потому - и это всего вероятнее, - что ему больше других нравилось тамошнее вино. Этот Маринезе был очень стар, он и сам не знал хорошенько, сколько ему лет. Однако пил он больше иного молодого и, когда пил, любил поболтать с теми, кому была охота его слушать, или хотя бы даже с самим собой. Мы, официанты, известное дело, если не заняты, не прочь послушать разговоры клиентов. Маринезе, среди множества выдумок, часто рассказывал одну историю, походившую на правду: будто бы немцы на вилле одного князя, расположенной неподалеку, похитили ящик серебра и зарыли его в каком-то месте, известном ему, Маринезе. Порой, когда старик бывал особенно сильно пьян, он намекал, что это место - его собственный огород. И добавлял, что стоит, мол, только ему захотеть, и он станет богатым. И наступит такой день, когда он этого захочет. Когда?
   - Когда состарюсь и не смогу больше работать, - ответил он как-то раз, когда у него об этом спросили. Вот уж странный ответ, ведь на вид ему было не меньше восьмидесяти.
   Мало-помалу я начал все чаще подумывать об этом кладе и вполне поверил в его существование, потому что за несколько лет перед тем, как раз во время оккупации, серебро и правда было похищено и князю так и не удалось разыскать его. Раздумывая об этом, я закипал бешенством при мысли, что сокровища находятся в руках Маринезе, который не сегодня-завтра умрет от удара в своей хибарке, и тогда - прощай клад! Я пробовал было подъехать к старику, но он - этакий мошенник! - вином себя угощать позволял, а язык держал за зубами.
   - Даже если бы ты был моим родным сыном, - торжественно заявил он мне в конце концов, - и тогда я не сказал бы тебе, где спрятан клад. Ты молод и должен работать... А деньги нужны старикам, которые устали и не могут больше трудиться...
   Тогда я, отчаявшись, сговорился с другим официантом, помоложе меня, белобрысым Ремиджо. Он сразу же загорелся, но так как был страшно глуп, то принялся строить всякие воздушные замки: вот мы с тобой разбогатеем, я куплю машину, мы вместе откроем бар - и тому подобное. Я ему на это сказал:
   - Сначала нужно отыскать клад... И потом, не забирай себе в голову слишком много... Мы разделим клад на четыре доли... Три я возьму себе, а четвертая - тебе... Согласен?
   Он все так же восторженно ответил, что согласен. И мы сговорились встретиться в ту же ночь, после двенадцати, на виа Аурелиа Антика.
   Стоял май, самое начало мая, и оттого, что небо было усыпано звездами и ярко светила луна, освещавшая все, как днем, а воздух был напоен весенним теплым ароматом, у меня не возникало чувство, что я собираюсь совершить нечто преступное, нападая на жалкого старика, - все представлялось мне какой-то забавной игрой. Мы пошли по виа Аурелиа, между древних стен, за которыми тянулись огороды и сады монастырей. Я захватил с собой лопату на тот случай, если бы Маринезе отказался дать нам свою, а Ремиджо, чтобы он не шел с пустыми руками, вручил железный ломик. В лавочке на площади Витторио я заранее купил револьвер и обойму патронов, однако револьвер держал на предохранителе - мало ли что может случиться. Сказать по правде, мысль о кладе возбудила и меня, и теперь я уже раскаивался, что поделился своими планами с Ремиджо: не будь его, мне досталось бы одной долей больше. Кроме того, я знал, что Ремиджо болтун, а если он проболтается, дело может окончиться тюрьмой. Все эти соображения мучили меня, пока мы шли вдоль стены. Неожиданно я остановился и, вытащив револьвер, который еще не показывал Ремиджо, проговорил:
   - Смотри у меня! Если вздумаешь потом болтать, я тебя убью.
   А он, весь затрепетав, ответил:
   - Да что ты, Алессандро! За кого ты меня принимаешь?
   Я сказал еще:
   - Кое-что придется уделить Маринезе, чтобы он тоже был заинтересован в сохранении тайны и не выдал нас. Значит, тебе придется выделить ему из своей доли... понял?
   Он ответил, что понял, я спрятал револьвер, и мы возобновили путь.
   Пройдя немного, мы увидели справа старинные ворота с колоннами и латинской надписью на фронтоне. Когда-то они были выкрашены в зеленую краску, которая теперь поблекла и облупилась. Я знал, что за этими воротами находится огород Маринезе. Оглядев дорогу и убедившись, что кругом никого нет, я толкнул ворота, которые оказались незапертыми, и вошел в сопровождении Ремиджо.
   Хотя я явился сюда вовсе не за овощами, но при взгляде на огород едва удержался от возгласа восхищения. Что это был за огород! Перед нами в белом ярком свете луны расстилался самый прекрасный огород, какой мне когда-либо доводилось видеть. Прямые, словно вычерченные по линейке, сверкали в лунных лучах оросительные канавки. Между ними, развернув свою листву наподобие знамен, тянулись грядки с овощами - казалось, это торжественная процессия, освещенная лунным светом, шествует к домику Маринезе, видневшемуся в глубине огорода. Здесь были гигантские латуки, каждый из которых целиком заполнил бы чаши весов зеленщика; пышные кусты помидоров с тонкими подпорками из тростника, - прикрытые листьями помидоры еще не созрели, но уже были такие налитые, что казалось, вот-вот лопнут; кочаны кудрявой Савойской капусты величиной с детскую головку; лук, высокий и прямой, как шпаги; а артишоки! - по три, по четыре штуки на каждом растении; был здесь и салат, и зеленый горошек, и бобы и морковь - словом, все овощи сезона. Тут и там прямо на земле лежали и как будто только и ждали, чтобы кто-нибудь их подобрал, огурцы и тыквы. Дальше начинался фруктовый сад, низкие, широко разросшиеся деревья: сливы, персики, яблони, груши - чего здесь только не было! Плоды, еще зеленые, виднелись сквозь густую листву, поблескивая в лунном свете. Всюду чувствовалась заботливая рука садовника, и видно было, что не одно только желание заработать двигало этой рукой.