Творческое настроение папы было грубо прервано. Он вышел из себя и заорал:
   – Убирайся, несносная тварь!
   Матт, непочтительно разбуженный как раз в момент победы, приподнял верхнюю губу и приготовился спорить.
   Папа был вне себя.
   – Я сказал: вон, ты, живая молотилка! Упрямое ворчание Матта сразу же стало громче. Мы с мамой на кухне вздрогнули от ужасной догадки и молча посмотрели друг на друга.
   Звук разбитого стекла подтвердил наши опасения, когда увесистый том энциклопедии грохнулся в стену столовой, пролетев сквозь стеклянную дверь. Матт появился на кухне почти одновременно с этим звуком. Даже не взглянув в нашу сторону, он с шумом скатился по лестнице в погреб, всем своим видом выражая негодование.
   Папа тут же раскаялся. Он поспешил за Маттом в погреб, и мы услышали, как он извинялся, – безрезультатно. Три долгих дня Матт просто не замечал папу. Физическое насилие вместо убеждения было, по мнению Матта, самым страшным пороком.
   Очень рано у нашего пса развилась еще одна несносная привычка, от которой он так и не избавился. Когда упрямое ворчание не помогало уклониться от исполнения какой-нибудь неприятной обязанности, он притворялся глухим. В этих случаях я терял самообладание и, наклонившись так, что мне удавалось поднять одно из его длинных ушей, кричал ему мои приказания голосом валькирии[8]. Но Матт поворачивал ко мне свою морду с таким выражением, что, казалось, он вот-вот вежливо, с несносным спокойствием спросит: «Извините. Вы что-то сказали?»
   Мы не могли предпринять никаких эффективных мер, чтобы излечить Матта от раздражающей нас привычки, так как точно такая же привычка была у моего дедушки со стороны папы, который иногда навещал нас. Дедушка бывал абсолютно глух ко всему, что требовало с его стороны каких-нибудь усилий. Однако он мог услышать и среагировать на слово «виски», даже если бы его произнесли шепотом в запертой спальне тремя этажами выше того уютного кресла, в котором он обычно сидел.
   Читателю уже ясно, что Матт был собакой, нелегкой для совместного проживания. Но непреклонность, из-за которой с ним было так трудно справляться, в еще большей степени затрудняла, а иногда делала фактически невозможным его собственное общение с окружающим миром. Упрямство ставило его в разные трагикомические положения на протяжении всей его жизни. Но к несчастью, его борьба с капризницей судьбой не была только его личной борьбой. В свое неразумное сопротивление требованиям самой жизни он неизбежно вовлекал и тех, кто его окружал, причем часто это вело к катастрофическим последствиям.
   Где бы Матт ни проходил, он оставлял по себе неизгладимые воспоминания, то о возмутительных, весьма ярких происшествиях, то о происшествиях туманных и непонятных, почти фантастических. В нем сидел дух Дон Кихота. Вот в такой атмосфере моя семья и я жили более десяти лет.



Тоска сизая


   Матта возмущало многое, его частое негодование было нам не в диковинку, но особо запомнилось его бешеное возмущение, связанное с невинным пристрастием моего папы к чистейшему английскому языку. Библиотекарь, писатель, начитаннейший человек, папа был воинствующим защитником святости письменного и устного слова, и, когда он сталкивался с неправильным употреблением слов, возмущение его не знало границ.
   Но постольку поскольку североамериканцы говорят именно так, как и положено говорить североамериканцам, у папы частенько были все основания гневаться. Один раз я сам видел, как он с презрением отвернулся от представителя так называемой новой аристократии, известного бизнесмена, услышав, что бедняга собирается «занемедлить» выпуск нового продукта. Папа считал, что такого рода языковая нелепость – непростительна. Для оценки стиля авторов рекламных объявлений у папы просто не находилось слов.
   Он испытывал к рекламному стилю такую неприязнь, что популярные журналы редко допускались в наш дом. Маму отсутствие этих журналов мало огорчало; но вы не можете себе представить, какие неприятности обрушивались на наши головы, если папа случайно обнаруживал экземпляр журнала «Друг женщин»[9], спрятанный за диванными подушками в гостиной. Потрясая возмутительной книжицей, папа разражался обвинительной речью и осыпал своих невольных слушателей целым градом язвительных предсказаний о том, что грозит народу, допускающему такое поругание святого святых – родной речи. Такие случаи бывали, к счастью, редки, но время от времени, когда один из нас забывал об осторожности, это повторялось. Именно в результате одного такого инцидента Матт затосковал.
   Событие началось весенним вечером, на второй год пребывания Матта в нашей семье. У мамы был файф-о-клок[10], и одна из дам принесла популярный журнал для женщин, а потом не потрудилась унести его с собой.
   В тот вечер папа был не в своей тарелке. Он забыл захватить из библиотеки очередную охапку книг. Предаться своему любимому вечернему занятию он также не мог. Папа любил покопаться в земле в садике за домом, но сегодня москиты были слишком назойливы. Он остался в доме и бесцельно слонялся по гостиной, пока у мамы не лопнуло терпение.
   – Ради бога, перестань топать, – сказала она наконец. – Сядь и почитай журнал. Он там, на столе, у моего стула.
   Мама, должно быть, была полностью поглощена вязаньем, когда говорила это. Она редко бывала такой несообразительной.
   Из моей спальни, где я писал сочинение по Шамплейну[11], я слышал, как она что-то сказала, но слов не разобрал. Матт, который спал у меня в ногах и видел сны, совсем ничего не слышал. Никто из нас не ожидал того отчаянного вопля, который в следующее мгновение огласил весь дом. Голос моего папы вгонял в оторопь даже тогда, когда сами слова вообще было понять невозможно.
   – Что же, черт побери, могут сказать соседи, когда они видят в нашем доме грязное исподнее? – прогремел он.
   Матт вскочил так внезапно, что больно стукнулся головой о крышку стола. Шамплейн вылетел у меня из головы, и я судорожно стал перебирать в памяти свои проступки. Затем мы услышали успокаивающий, миролюбивый голос мамы, пытавшейся все уладить. Мой пульс снова стал нормальным, а любопытство тут же вытолкало меня в холл и заставило заглянуть в дверь гостиной.
   Папа гигантскими шагами мерил комнату и размахивал перед собой раскрытым журналом. Я мельком увидел многокрасочную, во всю страницу рекламу, на которой была изображена невыразимо грязная пара кальсон, как позорный флаг, развевающаяся на бельевой веревке. Через всю страницу крупными красными буквами шло убийственно оскорбительное для любой хозяйки обвинение: «ЭТО, МОЖЕТ БЫТЬ, ВАШИ!»
   Мама мирно сидела на своем стуле, но ее губы были поджаты.
   – Послушай, Ангус! – сказала она. – Возьми себя в руки! Ведь каждый хочет жить, а если эта компания не может иначе продать свою синьку для белья, то как же ей быть?
   Папа ответил язвительным и, на мой взгляд, подходящим советом, но мама пропустила его замечание мимо ушей.
   – Возможно, это немножко вульгарно, – продолжала она, – но реклама должна бросаться в глаза читателю, вот она и бросается. Разве не так? – Уж кому-кому, а папе реклама заскочила в глаза. – Ведь так, не правда ли? – закончила мама торжествующе. Такими словами она всегда завершала свои доводы.
   На следующее утро журнал бросили в мусоросжигатель, и мы с мамой подумали, что вопрос исчерпан. Мы ошибались, ибо не знали законов работы подсознания. Мы не догадывались, что где-то там, в самой глубине, этот случай все еще бередит папину душу.
   Лето шло, болота снова стали сухими и белесыми, молодые хлеба засохли и сгорели – наступил сезон засухи. В обжигающем воздухе постоянно висел слой пыли, и мы избавлялись от ее песчаного прикосновения, только когда сбрасывали одежду и шли окунуться в ванну. Для Матта такого облегчения не было. Его длинная шерсть впитывала и удерживала пыль до тех пор, пока не спутывалась в колтун и не меняла свою обычную окраску на цвет желтого шафрана, но в ту раннюю пору, чтобы избавиться от страдания, он еще не научился добровольно залезать в воду.
   Пес был истинным порождением засухи. Думаю, в первые месяцы жизни он видел так мало воды, что имел право относиться к ней подозрительно. Во всяком случае он шарахался от любого количества воды так же, как индейская лошадка шарахается от гремучей змеи. Когда мы решались искупать его насильно, он не только сопротивлялся и притворялся глухим, но, если ему удавалось от нас вырваться, заползал под гараж и сидел там без пищи и питья, пока мы не сдавались и не заверяли его клятвенно, что купания не будет.
   Не менее трудно было составить план, как заманить ничего не подозревающего Матта в подвал, где уже наготове стояли лоханки. Эта проблема требовала каждый раз новых уловок, ибо Матт ничего не забывал, а подозрения насчет возможного купания возникали мгновенно. Однажды для этого мы запустили в подвал живого гофера и затем, якобы неожиданно обнаружив зверька, позвали Матта, чтобы он его поймал. Но этот гениальный прием сработал только один раз.
   Само купание бывало тяжелым испытанием для всех, кто принимал в нем участие. Во время первых попыток на нас были дождевики, зюйдвестки и резиновые сапоги, но этого оказалось недостаточно. Позднее мы бывали в одних трусах. Матт никогда не сдавался и ни перед чем не останавливался, чтобы оставить лоханку и нас в дураках. Однажды он вырвал у меня из рук зеленое мыло и проглотил его – не знаю, случайно или из упрямства.
   Почти сразу же у него изо рта пошла пена, мы прервали купание и вызвали ветеринара.
   Ветеринар был человек средних лет, лишенный воображения. Его практика в основном сводилась к лечению фурункулов у лошадей и затвердения вымени у коров. Ветеринар отказался поверить, что Матт добровольно проглотил мыло, и ушел раздраженный. Матт, воспользовавшись перепалкой, исчез. Собака вернулась через сутки осунувшаяся, слабая – убедительное доказательство рвотного действия зеленого мыла.
   Решение выкупать Матта никогда не принималось легкомысленно, и мы старались откладывать это мероприятие как можно дольше. Собаку уже давно нора было купать, когда в конце июля я уехал на несколько дней к приятелю на озеро Маниту.
   Мне очень понравилось Маниту, которое считается одним из самых соленых озер Запада. Мой друг и я целыми днями пытались в нем поплавать, но вода была настолько соленой, что нам никак не удавалось ни погрузиться достаточно глубоко, ни добиться равновесия, а потом на солнце соль вызывала болезненные ожоги и сильный зуд.
   В понедельник утром в беззаботном и радостном настроении я вернулся в Саскатун. Я подошел к дому по главной дорожке, высвистывая Матта: у меня был для него подарок – мертвый гофер, которого только что мы подобрали на обратном пути. Матт не ответил на мой свист. Немного обеспокоенный, я толкнул входную дверь и увидел маму, которая сидела на диване с выражением глубокого страдания на лице. При моем появлении она встала и судорожно прижала меня к своей груди.
   – О дорогой, – воскликнула она, – твоя бедная, бедная собака! О твоя бедная собака!
   Меня охватил смертельный страх. Я застыл в ее объятии.
   – Что с ним? – потребовал я ответа. Мама отпустила меня и посмотрела мне в глаза.
   – Крепись, дорогой, – сказала она. – Ты лучше сам погляди на него. Он под гаражом.
   Я уже бежал.
   Пространство под гаражом было единоличным убежищем Матта, так как туда можно было попасть только через узкий лаз. Я встал на четвереньки и заглянул в нору. Когда глаза привыкли к темноте, мне удалось различить нечто похожее на Матта. Он свернулся клубком в самом дальнем углу, половина головы была прикрыта хвостом, и из мрака угрюмо сверкал один глаз. Я понял, что его не покалечило серьезно, и с облегчением приказал ему вылезти.
   Он не шелохнулся.
   В конце концов мне самому пришлось ползти в берлогу и, применив грубую силу, тянуть его наружу за хвост. На свету вид моего Матта так поразил меня, что я выпустил его хвост, и пес снова мигом исчез в своем укрытии.
   Матт больше не был собакой черной с белым или даже черной с желтым. Он был ярко-черным с синим. Те участки его шкуры, которые когда-то были белыми, светились теперь неземным ультрамариновым цветом. Впечатление было ужасным, особенно от головы, так как нос и морда просто были ярко-синими.
   Превращение Матта произошло в тот самый день, когда я уехал на озеро Маниту. Он был раздражен и недоволен тем, что его оставили дома, и всю вторую половину дня дулся. Когда пес увидел, что никто не жалеет его, как он того заслуживает, он убежал и пропадал до вечера. Его возвращение было примечательным.
   Где-то в прерии восточнее города он нашел то, чем можно было отомстить человечеству: дохлую лошадь, очень удобную для того, чтобы вываляться в тухлятине.
   Матт проделал задуманное очень старательно.
   Домой он явился в самом начале десятого и предоставил сумеркам скрывать его до тех нор, пока ему не удастся незаметным образом пробраться в свое убежище. Матта захватили врасплох: из засады на него прыгнул папа. Пес сделал отчаянный рывок и убежал на короткое время. Его сцапали на заднем дворе и, не взирая на горькие вопли, приволокли наконец в подвал. Двери закрыли, заперли на ключ, а в лоханках приготовили воду.
   Папа никогда не испытывал желания описать сколько-нибудь подробно то, что затем произошло, но мама, хотя сама она не спускалась в подвал, смогла описать мне все достаточно красочно. Происходила, должно быть, героическая борьба. Она длилась почти три часа, и звуки и ароматы этой битвы достигали маминых ушей и носа через вентиляционные отдушины без заметных искажений. Я узнал, что к концу второго часа и папа и Матт охрипли и умолкли, но звуки воды, шумно перекатывавшейся по полу, ясно говорили о том, что борьба еще продолжается.
   Лишь близко к полуночи папа, один, появился на верхней площадке лестницы, ведущей из подвала. Он был раздет догола и близок к изнеможению. Глотнув спиртного и приняв ванну, он пошел спать, не сказав маме и слова о тех ужасах, которые он пережил в подвале на залитом водой поле битвы.
   Остаток ночи Матт провел на улице под парадным крыльцом. Очевидно, он был слишком измотан, чтобы тут же дать выход своему раздражению и отправиться к дохлой лошади… Хотя, может быть, из коварства он приберег это удовольствие моим родителям на утро.
   Но когда наступил рассвет, то затея с дохлой лошадью все же отошла на второй план перед железной привычкой выполнять свои утренние обязанности.
   Уже давно и регулярно, в часы между рассветом и завтраком, он обегал все переулки и задворки по соседству. У него был разработан маршрут, от которого он отступал только в исключительных случаях. Были определенные мусорные баки, которые он никогда не пропускал, была, конечно, уйма привлекательных телефонных столбов, которые нельзя не обслужить. Путь Матта обычно пролегал по проулку между Девятой и Десятой авеню, оттуда до нового моста, затем на задворки ресторанов и бакалейных лавок у Пяти углов. Повернув к дому, он следовал по главной улице, инспектируя по пути пожарные колонки. К тому времени, когда он двигался домой, на улицах бывало много народу, направлявшегося за реку к месту работы. В то памятное утро ничто не предвещало беды, пока Матт не примкнул к толпе рабочих, шагавших в южную часть города.
   Не было никаких предчувствий и у мамы до тех пор, пока без четверти восемь не зазвонил телефон. Мама взяла трубку, и сердитый женский голос прокричал ей в ухо:
   – Вас следовало бы посадить в тюрьму! Вы почувствуете, так ли это приятно, когда я напущу на вас закон!
   На том конце провода трубка с треском опустилась на рычаг, и мама вернулась к приготовлению завтрака. Рано утром она всегда бывала флегматичной и потому решила, что эта гневная тирада прозвучала просто не по тому номеру телефона. Мама даже улыбалась, когда за завтраком рассказывала об этом папе. И когда приехала полиция, она все еще улыбалась.
   Прибыли два полисмена, симпатичные и вежливые. Один из них объяснил, что какой-то чудак позвонил в полицейский участок и сообщил, что Моуэты выкрасили свою собаку. Полисмены были смущены и поспешили объяснить, что закон обязывает проверять все жалобы, какими бы странными они ни казались. Если мама заверит их, ради пустой формальности, что ее собака все еще имеет свою естественную окраску, они охотно откланяются. Мама сразу же заверила их, что все так и есть, но, чувствуя себя озадаченной, поспешила в столовую сообщить об этом папе.
   Но папа исчез. Он даже не допил своего утреннего кофе. Ворчание и фырканье Эрдли в переулке за домом говорило о том, что он спешно уезжает.
   Мама пожала плечами и стала убирать посуду. В этот момент Матт начал царапаться в дверь с сеткой для защиты от москитов. Мама пошла впустить его.
   Матт просеменил в дом с самым страдальческим видом, низко опустив голову. На людной улице ему, должно быть, пришлось очень худо. Он тут же юркнул в мою комнату и исчез под кроватью.
   Папа еще не доехал до места работы, когда мама позвонила в библиотеку. В результате на работе его встретило взволнованное и строгое мамино распоряжение: немедленно вернуться домой.
   Затем вызвали ветеринара.
   К несчастью, это был тот же человек, который приезжал, когда Матт съел зеленое мыло. Ветеринар явился уже с выражением подозрительности во взгляде.
   Мама встретила его на пороге и поспешно провела в спальню. Затем они вдвоем попытались убедить Матта вылезти из-под кровати. Матт упорно отказывался подчиниться. В конце концов ветеринару пришлось ползти к собаке под кровать, но проделал он это очень неуклюже.
   Когда он вылез, то, казалось, лишился дара речи. Мама истолковала его молчание как признак опасного состояния собаки. Она попросила доктора скорее назвать болезнь. Она совсем не была готова к тому бурному потоку слов, которым доктор разразился в ее адрес. Он отбросил всю профессиональную этику и когда покидал наш дом, то горестно клялся, что бросит медицину и вернется на пшеничную ферму, где родился. Доктор был так зол, что совершенно забыл о гонораре.
   Для одного утра мама натерпелась вполне достаточно и была уже на пределе, когда несколько минут спустя с черного хода осторожно появился папа. У него был почти такой же жалкий вид, как у Матта. Он увидел выражение маминых глаз и попытался опередить ее.
   – Клянусь, я даже не предполагал, что это произведет такой эффект, – поспешил объяснить он. – Все это, конечно, отмоется? – В его голосе звучала мольба.
   Маму наконец-то озарило запоздалое прозрение относительно всего случившегося с Маттом. Она устремила на папу самый уничтожающий взгляд, на какой только была способна.
   – Что отмоется? – спросила она повелительным голосом, не оставив папе даже щелки для дальнейших уверток.
   – Синька, – робко ответил папа. Не удивительно, что к моменту моего возвращения мама чувствовала себя несчастной. В течение трех дней телефон звонил почти непрерывно. Некоторые из звонивших были общительны – терпеть их было труднее всего. Другие были настроены мстительно. К счастью, репортеры газеты «Саскатун Стар Феникс» были друзьями моего папы и с замечательным благородством отказали себе в возможности широко использовать эту забавную тему на страницах своей газеты.
   Тем не менее в Саскатуне почти все жители были оповещены о Моуэтах и их ярко-синей собаке, и каждый имел на этот счет свое собственное мнение.
   Когда я пришел домой, папа уже болезненно вздрагивал от одного упоминания о случившемся, и было опасно выпытывать из него подробности. Но я все-таки рискнул его спросить о количестве синьки, которое он использовал.
   – Всего-то горсточку, – ответил он сухо. – Только чтобы убрать этот противный желтый оттенок и вернуть шерсти белизну!
   Не знаю точно, сколько эта «горсточка» вмещала, но зато знаю, что когда несколько дней спустя мама попросила меня прочистить засорившийся водослив в подвале, то я извлек из трубы комок бумажных оберток не менее чем от десяти кубиков синьки… Очень сомневаюсь, что несколько оберток попало туда раньше.



Стая уток


   Осенью того же года мы с папой начали готовиться к нашему первому охотничьему сезону на Западе. Время перед открытием сезона были полно для меня больших волнений и ожидания, а школа казалась почти невыносимой пыткой. Ночи стали холоднее. В предрассветные сумерки я внезапно просыпался и, лежа в постели, с учащенно бьющимся сердцем прислушивался к величавым голосам первых гусиных стай, тянувшихся на юг. На кровати у себя под боком я держал свое ружье маленькое ружье двадцатого калибра (первый в моей жизни дробовик). В гулкой темноте я поднимал его к плечу, потолок и крыша исчезали, и дуло ружья следовало за небесными путешественниками.
   Папа был возбужден еще сильнее. Каждый вечер он вынимал из чехла свое ружье, заботливо полировал сверкающую ложу из орехового дерева, вытаскивал патроны и снова укладывал их в коробки. Мама обычно сидела и глядела на него с выражением ангельской покорности, которое кого угодно может вывести из себя и которое женщины умеют превращать в грозное оружие против своих спутников жизни. Матт, напротив, полностью игнорировал наши приготовления, и ему становилось от них так тошно, что он начинал проводить вечера вне дома. Отсутствие у собаки всякого интереса к ружьям, манкам, патронам и к одежде для охоты вызывало у папы презрение, и при этом подтверждалась справедливость его первоначальной оценки Матта.
   – Нам придется охотиться без собаки, Фарли, – угрюмо сказал он мне однажды вечером.
   Мама, которой на самом деле было адресовано это замечание, попалась на удочку.
   – Ерунда, – возразила она. – У вас есть Матт – вам надо только потренировать его. Папа иронически фыркнул.
   – Ты говоришь, Матт! Нам нужна собака для охоты на птицу, а не собака с птичьими мозгами.
   Меня кольнул намек на умственные способности Матта.
   – Я думаю, что у него в роду где-нибудь, вероятно, была собака для охоты на птицу, – сказал я. – Посмотри на его длинную шерсть на ногах – ведь она как у настоящего английского сеттера.
   Папа бросил на меня серьезный взгляд и попросил следовать за ним в гараж. Когда мы вошли в это убежище, он запер дверь.
   – Ты снова идешь на поводу у мамы, – бросил он мне обвинение тоном, который подчеркивал всю серьезность моего нарушения мужской верности.
   – Не то чтобы и д у н а п о в о д у, – оправдывался я. – Мама сказала только, что нам следовало бы испытать пса и он, может быть, стал бы приносить нам к а к у ю – т о пользу.
   Папа взглянул на меня с сожалением.
   – Ты не понял главного, – объяснил он. – Ты теперь достаточно взрослый, чтобы понять, что в мужских делах никогда не стоит давать женщине возможность считать, что она права. Не стоит давать ей ни малейшего шанса доказать это. Матт остается дома.
   Папина логика смутила меня, но я не стал спорить. Так в этот первый сезон мы бродили по полям и озеркам без собаки. Возможно, тогда это ничего бы не изменило. Самому папе и мне предстояло еще многому научиться, а процесс обучения охоте оказался бы невероятно сложным, попытайся мы одновременно натаскивать на дичь и собаку.
   В день открытия охоты мы с папой были на ногах задолго до рассвета (в ту ночь мы по-настоящему и не ложились). Погрузив ружья и все наше имущество на тряское сиденье Эрдли, мы покатили сквозь сумрачную пустоту спящего города на широкую равнину. Чуть брезжило, когда мы уже неслись по прямым грунтовым дорогам и за кормой Эрдли клубилась пыль, кроваво-красная в рассеянном свете задней фары. Случайные зайцы делали гигантские прыжки в конусах света от передних фар или мчались рядом с нами по придорожным кюветам, похожие на призрачных скаковых лошадок, сопровождающих наш маленький автомобиль.
   Поля по обе стороны дороги были уже давно сжаты, зерно обмолочено. Теперь жнивье при зарождающемся рассвете стояло мертвенно-бледное, неживое, седое, как борода старика. Тонкие, почти невидимые линии оград и колючей проволоки тянулись до самого горизонта, сплошную линию которого нарушали только неясные контуры элеваторов в невидимых деревушках где-то там, на краю света. Время от времени мы пролетали мимо группы тополей, сохранивших только отдельные пятна уже обреченных желтых листьев. Изредка попадалась хижина фермера – обшитая горбылем, серая, источенная пыльными бурями и сильными зимними ветрами.
   Думается, что пейзаж был унылым, но тем не менее он пробуждал во мне ощущение бесконечной свободы и раскованности, которое не понять тем, кто живет в пределах цивилизованного Востока. Нам не попадалось ничего омерзительного для созерцания, гнета запустения не ощущалось. В состоянии восторга мы смотрели, как солнце выплывает из-за горизонта, а дымка от рассеивающихся облаков пыли переливается в изумительном и щедром потоке света.
   После того памятного утра мне довелось любоваться восходом солнца в прерии много раз, но желание видеть это чудо снова и снова остается неутоленным.