Ранчо "Ла Эпифания", 18 мая 1996 г.
   Каждый, кто живет в тропиках, научается замечать, а вернее, ощущать не глядя шевеление в траве. Научился и я. Случается, что я читаю, сидя в кресле, потом вдруг встаю, иду в темный угол и домашней туфлей убиваю очень мохнатого паука. Как я узнал, что он там есть? Понятия не имею. Не могу даже сказать, что заметил его, поскольку глаз не отрывал от книги, а лампа на столе отбрасывает круг света только на стол и книгу. Должно быть, уловил какой-нибудь сигнал; все, что живет, посылает свои сигналы.
   Но прежде чем я всему этому научился, мои реакции были европейскими. Например, такой паук должен был заползти на мою книгу, чтобы я его заметил, после чего я в панике метался, прежде чем убивал или не убивал его, и если мне это даже удавалось, то делал я это крайне неумело и со смешанным чувством.
   Поэтому когда я утром вхожу в мою рабочую комнату в башне, то сразу знаю, есть ли там по меньшей мере одна, а то и несколько ящериц. Поначалу я и на них реагировал истерически и - как теперь знаю - неразумно. Дело в том, что ящерицы абсолютно безвредны. Но в первые годы я не мог сесть за стол, не выгнав их, точнее - пока мне не казалось, что я их выгнал. Ящерицы весьма проворны и ловки, они к тому же умеют прекрасно притворяться, будто их нет. Бегая за ними по этажам и комнатам, я то стучал палкой под мебелью, то коварно открывал окна, ожидая, что они предпочтут солнце и прогретую землю сада прохладе комнат и уйдут сами. В конце концов я перестал с ними воевать, поскольку занятие это было утомительное и, главное, бесплодное. Позднее я к ним привык и, наконец, полюбил. Теперь я люблю все живое, кроме человека. И вижу все меньше различий между собой и всем, что двигается или даже не двигается, вроде, например, растений. Если только не иметь в виду этические, эстетические и нравственные различия, которые весьма существенны и не обязательно говорят в пользу человека.
   Я только не люблю, если ящерицы выскакивают вдруг из корзины для бумаг, стоящей возле письменного стола, когда я протягиваю туда руку. Но не люблю только потому, что проходит весьма неприятная доля секунды, прежде чем я разгляжу, что это ящерица, а не скорпион.
   Сегодня, когда я вошел, она устроилась на муслиновой шторе посередине окна, в самом центре панорамы гор и неба. Прицепившись там, она не обратила на меня ни малейшего внимания. Неужели она уже что-то предчувствует?
   А именно то, что вскоре меня здесь уже не будет. В тропиках жизнь человека более скоротечна, чем в странах Севера, во всяком случае его временность, случайность здесь более заметна. Быть может, она уже знает, что через короткое время этот дом, эти стены будут принадлежать ей одной. Все здесь всегда принадлежало только ей и будет принадлежать, я же был всего лишь эпизодом, и этот эпизод подходит к концу.
   Руины в тропиках отличаются от руин Севера тем, что они полны жизни. Человек, правда, не принимает участия в этой жизни, но не похоже, чтобы жизнь страдала от отсутствия человека. Такую же ящерицу я видел на Юкатане в руинах городов и храмов майя - племени, исчезнувшего очень давно. Ее окружало такое несметное количество растений, насекомых, зверьков и других живых существ, какое даже не снилось руинам в другом климате. Все эти существа как ни в чем не бывало занимались каждое своим делом и жизнь вели весьма интенсивную.
   Ранчо "Ла Эпифания", 21 мая 1996 г.
   Прошло пятнадцать лет, прежде чем я впервые после моего отъезда посетил Польшу и Краков. Я приехал в Краков вечером и остановился на аллее, как она тогда называлась, Мархлевского, теперь же снова - Пражмовского, в комнатке моего отца, которого в Кракове в тот момент не было, уже не помню по какой причине. Так что некоторое время я жил один.
   Наутро я проснулся от странного чувства, до того странного, что прошло несколько минут, прежде чем я сообразил, в чем дело. А дело было в том, что на десятом, как мне показалось, дворике, если считать от моего окна - комната выходила в сторону садов и двориков, - играли дети, и я понимал все, что они говорят, даже в полусне и даже с такого приличного расстояния.
   Ощущение было странным, поскольку тогда я уже прожил пятнадцать лет, не понимая, что люди мне говорят. Потом добавилось еще восемнадцать, и добавится еще три месяца.
   Преувеличение? Да, но оно не нарушает главного принципа. Даже самое совершенное владение иностранными языками это не то же самое, что знание языка родного. А точнее - материнского, потому что после рождения человек слышит прежде всего мать, а не отца. Это нечто более глубокое, чем знание, это инстинкт. Материнский язык понимаешь так же, как дышишь, не отдавая себе отчета, не думая.
   Потом я вышел в город. Тот приезд был полон эмоций, и не самых приятных, но тогда дело было не в Кракове. Я, правда, приехал с французским паспортом, однако это не давало мне никаких гарантий.
   Я повернул с улицы Томаша на улицу Яна, некогда - Святого Томаша и Святого Яна. Улица Томаша стала улицей Людвика Сольского, который святым не был. Яна не тронули, не отняли у него улицу, хоть и лишили святости. На плане Кракова, изданном в 1976 году Государственным объединением картографических издательств в Варшаве, Ян снова фигурирует как Святой.
   Итак, я повернул и испытал чувство еще более странное, чем утром. Настолько странное, что вернулся назад и повернул еще раз, чтобы понять, что происходит на этот раз.
   А на этот раз происходило то, что поворот за угол свершился с такой плавной легкостью, с какой огибаешь стол в собственной квартире. Этот угол (на галицийском диалекте - "винкель") и мое тело образовывали пространственное единство: руку в перчатке и перчатку в руке. Очагом моих утренних ощущений был мозг, поскольку именно там помещается язык; теперь же все мое тело - стопы, туловище, лабиринт среднего уха - участвовало в этом повороте, столь мне знакомом. И потому неудивительно, что найти объяснение этим моим ощущениям было труднее, чем впечатлениям утренним. Мне никогда не удавалось столь же легко огибать винкель с Елисейских полей на улицу Пьера Шаррона, хотя в Париже я прожил без малого двадцать два года. Здесь же винкель буквально прилегал ко мне, а я к нему.
   Я ничего никому не советую и никого не отговариваю, каждый человек неповторим, и каждый должен решать за себя. К тому же человек со временем меняется, или скорее - время его меняет. Когда-то этот винкель стал для меня просто невыносимым, для чего было немало причин, и плохо бы мне пришлось, не уйди я от него далеко и надолго. Будет ли мне хорошо, когда я к нему вернусь? Не знаю, с годами я научился не знать.
   Ранчо "Ла Эпифания", 28 мая 1996 г.
   Перед испанским нашествием в столице появилась Плакальщица, призрак женщины, которая по ночам блуждала по городу и оплакивала своих детей. Теперь она появилась вновь.
   Появилось и нечто новое: таинственное чудовище, напоминающее вампира, гигантскую летучую мышь и дьявола со средневековых гравюр. Вампир не удовольствовался столицей, он появлялся в разных концах страны, а страна эта огромна. Народ устраивает облавы, пользуясь случаем, уничтожает последних ягуаров, разрушает колонии летучих мышей в пещерах, все живое, что подворачивается под руку. Катастрофическая засуха, которая привела к истощению запасов кукурузы - основного продукта питания в Мексике, заставляет животных из пустынных мест подходить к селениям в поисках воды. Их тоже убивают ради святого дела - борьбы с Демоном. Священники устраивают процессии, местные касики организуют крестовые походы. Демона встречали и продолжают встречать повсюду. Если это случается днем - то выходит все население, вооружившись кто чем может, и окружает участок, где он был замечен. Находят дикого кота или койота и убивают с особой жестокостью. В нашей деревушке никто не выходит из дома после сумерек, а работающие у нас женщины уже в ранние послеполуденные часы начинают нервничать, и все у них валится из рук, потому что по дороге к деревушке их подстерегает Демон.
   В Мексике ко мне вернулось то, что овладело мной на девятом году жизни и не отпускало следующие двадцать четыре года: страх. Я излечился от него только в прекрасно устроенной и блаженной Западной Европе. И вот теперь снова.
   Коллективный страх, неуверенность во всем, ожидание катастрофы. Началось это года полтора тому назад и продолжает нарастать. А всего семь лет назад эта страна была стабильной, пользовалась предпочтением международного капитала и все шло к лучшему. В Мехико было безопасней, чем в Нью-Йорке, динамичный средний класс, малые и средние предприниматели кормили постсоциалистического паразита - национализированную промышленность и бюрократию, и еще оставались средства на инвестиции. Расточительство и коррупция не прекращались, но тогда было из чего красть. Партийно-государственные хозяева страны в сговоре с профсоюзами - этим "завоеванием революции", насквозь мафиозным, до такой степени нажрались, что, казалось, больше им уже не проглотить. Заблуждение всегда хочется больше. А деньги все шли в Мексику, великие проекты и стройки, великие надежды.
   Пока не выяснилось, что за всем этим кроется. Президент Карлос Салинас со своим окружением точно к окончанию срока правления оприходовал все, что подготовил для себя за шесть лет президентства. В процессе реформ и приватизации он продал по себестоимости самому себе и своим приятелям систему телекоммуникаций, включая два спутника, банки, супермаркеты, концессии и паи, после чего бежал за границу, оставаясь частным владельцем половины страны, куда пришел голод, эпидемии, анархия, бандитизм и Демон.
   Старый мексиканский Демон, пребывавший во сне последние семьдесят лет. Мексиканский народ вынесет все, кроме самого себя. Соблазн саморазрушения здесь весьма силен, а когда его не уравновешивают обстоятельства, он становится сильнее инстинкта самосохранения. Несколько лет назад людей словно обуяло помешательство. Разумеется, тут был и страх, но как бы и ожидание чего-то ужасного и вместе с тем освобождающего - высвобождение Демона.
   Все стали какими-то напряженными и в то же время словно погрузились в летаргию. Хаотичность не только общественной деятельности, но и частной жизни, и прежде весьма здесь заметная, стала поразительной, ошеломляющей. Как будто люди, погруженные в себя, находящиеся во власти дурных сновидений, шествуют к чему-то великому, возвышающемуся над повседневностью - и потому не стоит уделять ей внимания. И чем ближе жертвенные костры, тем больше все валится у них из рук. Как тарелки у женщин, погруженных в мысли о Демоне, который ждет на дороге.
   Я уже слышу вопрос земляков: зачем же ты убегаешь в Польшу? Разве многое из описанного тобой не происходит и у нас в стране, как это ни тревожно? Ответ слишком сложен, чтобы я мог уместить его в этом кратком тексте. Пока же скажу лишь, что Польша - это (еще?) не Мексика.
   Ранчо "Ла Эпифания", 4 июня 1996 г.
   В конце XIX и начале XX века множество европейцев, разочаровавшись в Европе, а то и просто возненавидев ее, убегали от нее подальше. Я - один из них, я их последователь, и, если откровенно, довольно жалкий. Мне не сравниться ни решимостью, ни духом авантюризма, ни жаждой риска с моими великими предшественниками. Я принадлежу моей эпохе и моей слабой Европе. Масштабы уже не те, мой авантюризм можно считать таковым только в сравнении с мягкостью и столь теперь распространенной неусыпной заботой о себе среднего жителя Западной Европы, по сравнению же с деяниями великих предшественников это всего лишь отъезд на комфортабельный курорт.
   И если я осмеливаюсь называть их своими предшественниками, то лишь потому, что мотивы, которыми они руководствовались, совершенно аналогичны моим, что явствует из свидетельств, ими оставленных, а также из показаний свидетелей, выступавших по их делу. Я, правда, авантюрист, не слезающий с дивана, однако прекрасно их понимаю и допускаю, что и они поняли бы меня.
   Многие так и не вернулись. Одни пропали без вести, о других известно, при каких обстоятельствах они погибли. Были и такие, что прижились в далеких краях, слали оттуда письма. Кое-кто вернулся.
   Разными были их возвращения. Трагическими или радостными, спокойными или бурными, но триумфальными - никогда. Им всегда сопутствовало ощущение неудачи, сознание того, что то величайшее, что должно было случиться в их жизни, уже случилось и с этих пор им суждено от великого идти ко все более мелкому. Величайшее усилие, величайший риск остались позади.
   Возможно, так было потому, что они не возвращались молодыми. Даже те, кто никогда не трогается с места и ничем в жизни не рискует, проживи они достаточно долго, испытают чувство, что вершина горы для них уже осталась в прошлом. Ведь даже самая спокойная, самая однообразная жизнь - приключение. У каждого есть свой the finest hour, как определил Черчилль, говоря о Великобритании в ее самые возвышенные часы Второй мировой войны, каждый прожил в своей жизни этот прекраснейший, труднейший, самый возвышенный час, который никогда больше не повторится.
   Те, кто забредал очень далеко и вернулся, так и не сумели полностью приспособиться к прежней жизни. Самые посредственные чиновники Британской империи, откомандированные в Индию, став пенсионерами, не возвращались на родину точно такими, как были. Вольно или невольно, они уже были заражены чужим пространством и чуждой средой.
   Да что говорить о чиновниках, у них жизнь в Индии в конечном счете была лучше, чем дома. Но вот что рассказал мне немец, побывавший в русском плену, один из немногих вернувшихся... Рассказал, что он и несколько его приятелей, которым тоже посчастливилось вернуться, теперь уже пожилые и обеспеченные граждане Федеративной Республики Германии, собирались иногда своей компанией и, выпив, пели, только для себя. Что же они пели? Печальные русские песни, которые им доводилось слышать вечерами, много лет назад, из-за колючей проволоки. Они пели и вспоминали русскую луну. А ведь известно, как им жилось в русском лагере.
   Уверен, что и я не раз буду петь мексиканские песни под аккомпанемент мариацкого хейнала. Тем более что - в отличие от немца в русском плену - кроме минут, часов и лет трудных и страшных были здесь у меня минуты, часы и годы прекрасные. Mexico, my finest hour.
   Ранчо "Ла Эпифания", 10 июня 1996 г.
   Это было шесть лет тому назад, в начале первого и героического этапа нашего пребывания в Мексике. Мы с Сусанной находимся в поле за дорогой и при сильном ветре гасим пожар. Горит сухая трава, кусты, стоящие в стороне деревья и лес. Небо голубое, что нам известно только по воспоминаниям, поскольку сейчас нас окружает жаркая мгла и небесной голубизны не видно, а горное солнышко - мы на высоте двух тысяч семисот метров над уровнем моря - поддает жару, что мы весьма отчетливо ощущаем. Огонь по-партизански перепрыгивает то сюда, то туда, выскакивает и там, где его только что не было, и там, где он был, но - как нам казалось - мы его уже погасили. Тучи горящих стеблей кружатся в воздухе, перенося огонь еще дальше. Он чертовски красный, адски подвижный и изобретательный. Но прежде всего, он рычит, я не знал, что у огня такой голос. Позднее нам здесь еще не раз приходилось иметь дело с огнем при разных обстоятельствах, но в особенности я запомнил один случай. Ночь, тишина, я тружусь за письменным столом, и внезапно у меня возникает иллюзия, что где-то рядом находится зоологический сад, а в нем львы, чье рычание я время от времени слышу издалека. Я открываю окно: тут же, рядом, за одним из окон башни простирается пашня, сейчас полуосвещенная луной. За этим полем - полоса кустарника, за ней другое поле, группы деревьев и снова полосы кустарника, полей и лесонасаждений, рощиц и перелесков. Я вижу, как приближается красная полоса, и слышу далекий непрерывный рык не одного, а тысячи львов, вырвавшихся на волю, а в остальном - полная тишина. И все это под огромной мексиканской луной... Не знаю, почему в Мексике луна кажется больше, чем в любом другом месте.
   Итак, мы с Сусанной гасим пожар - это, конечно, только так говорится, ибо что могут сделать два человека с двумя лопатами? Для нас было важно как-то действовать, не поддаваться, поскольку от пылающего поля нашу цистерну с бутаном отделяла только узкая дорога и низкая ограда. Цистерна, само собой, не герметична, и газ из нее улетучивается, она легко может превратиться в бомбу, а бомба - по соседству с домом. Если же загорятся придорожные деревья, то они припорошат огнем крышу, и так далее. Так что нужно хотя бы не пропустить огонь к дороге.
   Я впервые играю в пожарного и узнаю на своей шкуре, что это означает. А именно: дышать невозможно, так как горят легкие, и от дыма задыхаешься. Приходится часто прерывать работу и отходить от пламени, чтобы хоть немного подышать. Раскаленный воздух обжигает глаза, от углей сгорают подметки. Сгорели бы и волосы, но у меня лысина, а на голове шапка (Сусанна обмотала голову полотенцем), зато опалены брови. От лопаты на ладонях появились болезненные волдыри, потому что мы пока еще городские. Но ужаснее всего остервенение, ярость, которая тебя охватывает. В таком состоянии человек ни с чем не считается и скорее погибнет, чем отступит.
   Поэтому и мы не отступаем. Я еще молод, мне всего шестьдесят, и силен, лишь годом позднее меня забрали в больницу, из которой я вышел уже не таким, как прежде. Ну а пока мы еще не отступаем, продолжаем бороться.
   На дороге, ведущей от деревни, появляется двухтонный "шевроле". Подобные пикапы, "шевроле" или "форд", являются частью мексиканского пейзажа. В кабине всегда виднеются три или даже четыре сомбреро, до полутора десятка мужчин в сомбреро всегда сидят сзади на бортах кузова. Сегодня чаще увидишь не сомбреро, а шляпы техасского типа, приблизительно такие же, как у ковбоя с рекламы сигарет "Мальборо", и - все чаще - бейсболки. Шесть лет тому назад преобладали традиционные сомбреро. Мужчины куда-то едут, но, похоже, их главная миссия - езда как таковая. Иногда это federales или, что еще хуже, judiciales, зловещая политическая полиция в штатском, а куда и зачем они едут - лучше не спрашивать.
   Итак, "шевроле" подъезжает все ближе и останавливается. Человек пятнадцать мужиков выскакивают оттуда и - во главе с неким толстяком - идут по направлению к нам. Я испытываю огромное счастье, ибо теперь мы уже не одни, нам идут на выручку.
   Толстяк в техасской шляпе возглавляет группу, остальные, в соломенных сомбреро, держатся в нескольких шагах позади. Толстяк подходит ко мне, его спутники останавливаются. Толстяк снимает свою белую шляпу, я - свою брезентовую охотничью шапку с наушниками, купленную в Париже. Толстяк протягивает мне руку, я - ему. Все торжественно, согласно обычаю. Мы пожимаем друг другу руки, после чего покрываем головы. На Сусанну толстяк не обращает внимания, поскольку Сусанна женщина; тоже согласно обычаю.
   - От имени моей мексиканской отчизны, - произносит толстяк, - спасибо, senor, за участие в спасении экологического наследия нашей прекрасной страны. Мы высоко ценим твой труд и затраченные тобой, senor, усилия, ради благородного дела...
   И так далее, и так далее. Мне была еще недостаточно знакома мексиканская риторика, потому я принимал его слова за чистую монету. Я лишь знал, что вежливость и торжественность здесь обязательны, и подумал - сначала ритуал, слегка напыщенный, само собой, но сразу же после этого они примутся за работу. Правда, время было дорого, пожар распространялся поразительно быстро, но ничего не попишешь, обычай есть обычай. Говорил он еще довольно долго, я слушал, не испытывая тревоги, ведь для двух десятков крепких мужиков справиться с огнем было пустяком. Наконец он снова снял шляпу, а я свою шапку, он протянул мне руку, а я ему - свою, затем - мужественное рукопожатие, он надел шляпу, я - шапку, он повернулся и начал удаляться в сторону машины, а группа - за ним, отставая на несколько шагов, как предписывало уважение к шефу, поскольку шефом чего-нибудь он несомненно был.
   Ну вот, теперь они вернутся в деревушку за лопатами, подумал я. Но они не вернулись, а просто сели в машину и поехали дальше по дороге. И исчезли.
   Позднее мы узнали, что толстяк - наш сосед и местный касик. Единственная в деревне лавочка принадлежит ему. Он обладает монополией на жареных поросят - у него собственная свиноферма. Воду из коммунального водопровода отвел на свои частные земли. Имеет партийно-доверительные связи в уезде и выше. И называют его именно так: Толстяк, el Gordo.
   Также выяснилось, почему он с такой легкостью использует ученые слова, такие как "экология", "патримониум". Оказалось, что он официальный уполномоченный по вопросам экологии и в этом качестве нередко выступает по телевидению Пуэблы. (Пуэбла - большой город, столица нашего штата, Estado de Puebla). На телевидении он обделывает делишки с одним немцем, который приехал в Мексику несколько лет назад как журналист - спортивный комментатор, которого направила сюда одна из немецких ТВ-компаний в связи с каким-то международным футбольным чемпионатом. Немец сразу почуял, что в Мексике ему, как блондину, будет хорошо - на блондина здесь смотрят как на высшее существо, - к тому же он обладал способностями к бизнесу. Он остался жить в Мексике, привез жену-чешку и стал кем-то весьма важным на телевидении. После чего построил виллу в нескольких километрах от нас. В деревне долго спорили, не убить ли его, поскольку он ведет себя с людьми как немец в польских фильмах про оккупацию. Избил, например, на дороге старую женщину, потому что ему так захотелось. В конце концов его оставили в живых, говорят, из жалости к его детям, но я думаю, что им просто лень было.
   Немец дружит с el Gordo, это его человек в уезде, и у них общие дела в Пуэбле, нормально, как у мафиозо с мафиозо. Три года назад el Gordo был удостоен награды за выдающиеся заслуги в охране окружающей среды.
   Оказалось также, что виновником пожара был он сам, el Gordo. Участок, с которого начался пожар, относится к ранчо, где он служит управляющим. Хозяйка ранчо, старая бездетная богачка, живет в Пуэбле и никогда в наши края не заглядывает. El Gordo поручил своим работникам выжечь небольшое поле после уборки фасоли (в Мексике выжигание полей - излюбленный сельскохозяйственный метод), после чего удалился и оставил дело без присмотра, а его люди прилегли отдохнуть в тенечке. Кроме поля ржи, кустарников и деревьев, выгорел также питомник молодых деревьев на пригорке по другую сторону дороги, прямо напротив наших окон. Питомник был заложен на государственные деньги в рамках экологической программы; посадка деревьев проходила празднично - с оркестром и речами, все это показали по телевидению, с el Gordo в главной роли - как инициатора, опекуна и спасителя природы.
   Что же касается того пожара, спасло нас тогда чудо: ветер изменил направление и огонь не перескочил через дорогу.
   Ранчо "Ла Эпифания", 21 июня 1996 г.
   Когда они подошли к моему шурину, который остановился на красный свет на перекрестке в самом центре Мехико, то сказали ему так:
   - Будьте добры (por favor) отдать нам ключи и выйти из машины вместе с членами вашей семьи. В противном случае мы будем вынуждены застрелить вашу супругу и ребенка. Спасибо (gracias).
   Просьба подкреплялась револьвером большого калибра, приставленным к голове.
   - Ну разумеется, пожалуйста, - ответил шурин, тоже мексиканец, поскольку у него не было ни малейшего сомнения в том, что они сделают то, что обещали. Затем он исполнил их просьбу.
   - Тысяча благодарностей (miles gracias).
   И отъехали на его автомобиле.
   Откуда мне знать, как они разговаривали, если меня при этом не было? Просто нет такой ситуации, в которой мексиканцы не были бы вежливы. По-хамски здесь обращаются только богачи с бедняками или чиновники, особенно самого низкого уровня, с темнокожими посетителями, то есть с indios. У них самих кожа не светлее, но зато они обладают властью и проявляют ее.
   Чем проще народ, тем лучше манеры. Вы можете себе представить следующий диалог между двумя крестьянами, работающими в поле?
   - Пан Юзеф, пожалуйста, передайте мне грабли.
   - Ну разумеется, пан Владек.
   - Большое спасибо.
   Подобное я слышу в Мексике. Сижу, например, за письменным столом и через открытое окно слышу разговор крестьян из ближайшей деревушки, которые работают в нашем огороде:
   - Don Adolfo, paseme la pala, por favor.
   - Como no.
   - Gracias.
   Что означает:
   - Дон Адольфо, передайте, пожалуйста, лопату.
   - Разумеется, прошу вас.
   - Спасибо.
   Эти крестьяне почти неграмотны, в их домах нет дверей (только полог), они спят на соломенных матах, постеленных на глиняном полу, и если у того, кто побогаче, есть в хижине стол, то его используют как алтарик, расставляя на нем образа святых и телевизор. Для других целей стол не используется никогда. Едят они сидя на корточках вокруг очага на том же глиняном полу. Нет ни печей, ни клозетов - даже в виде деревянных будок.
   "Пожалуйста", "спасибо" и "извините" - три слова, чаще всего произносимые в Мексике. Традиция вежливости простирается в давние времена. Я читал воспоминания сеньоры де ла Барка, жены посла Великобритании в Мексике. Во время стоянки дилижанса произошла стычка между двумя солдатами из отряда сопровождения, и сеньора де ла Барка была поражена как изысканной вежливостью противников, так и тем, что дело едва не закончилось убийством. Мексиканец способен убить и нередко убивает, даже не моргнув глазом, но при этом никогда не оскорбит.
   Поскольку я возвращаюсь в Польшу, все это дает мне пищу для размышлений по поводу различий между обычаями разных стран. Например, такого явления, как группа подростков, идущих по улице и при этом орущих, издающих непристойные звуки и оскорбляющих весь мир самим фактом своего существования, в Мексике не увидишь, хотя встречается оно не только в Польше, но теперь уже и в прекрасной Франции. Хулиганство, вандализм или как это теперь называется - если вообще как-то называется, поскольку из исключения превратилось в правило, повсеместно слишком распространенное, чтобы его как-то еще специально называть, - в Мексике не известно. Равно как и любая беспричинная злоба по отношению к ближнему. Здесь вас могут ограбить средь бела дня, часто это делает полиция, но вам всегда оставят несколько монет на трамвай (здесь - на автобус), вернут документы, и все это очень вежливо.