- Да.
   - На гидрострое я шофером стал. Курсы вечерние окончил. Мне это больше подходит. Беспокойный я какой-то, понимаешь. А когда езжу туда-сюда, мне легче. Парень я веселый, но и теперь бывает, что нападет тоска... Страх вот меня мучает, как бы опять какой беды не случилось. Уж так осторожен. Меня ребята лихачом считают. Это неправда. Просто я все дороги хорошо знаю. Небоязно и в туман, и в гололед. Пить я не уважаю. Как тоска находит, я иду к Михаилу Харитоновичу. Поговорим с ним по душам, и легче станет.
   Дивное дело!.. Другой, смотришь, порядочный человек, ни в чем плохом не замечен, биография чистая, образование большое, вон как наш инженер Глухов, шагает в жизни по солнечной стороне, а толку от него? От такой души не согреешься, холодно с ним рядом. Самого себя только и уважает. А Михаил Харитонович словно родия каждому. У нас на гидрострое просто не верят люди, что он сидел за такое дело - убийство жены...
   .......................................................................
   .......................................................................
   Когда я опомнился, то нашел в себе еще храбрость уточнить:
   - Значит, он убил мою мать? Зиновий остановил машину.
   - Разве ты не знал?
   - Что мать... не знал!
   Он перевел дух, открыл дверцу машины и неловко, боком вышел.
   - Давай проветримся,- предложил он.- Душно как!
   Я тоже вышел из машины. Мне не хотелось смотреть на Зиновия, но я все же взглянул. Он вроде как постарел сразу.
   - От меня узнал... может, он сам хотел сказать... подготовить как... А я сразу ляпнул.
   - Чего остановились? - полюбопытствовала Нюрка, перегибаясь через борт. Ее попутчики дремали.
   - Остановка десять минут! - объявил Зиновий и, тронув меня за рукав, шепнул: - Пройдем вперед немножко... поговорить с тобой надо.
   Мы прошли немного по дороге и остановились. То ли я замерз или от волнения - коленки просто прыгали, аж неловко. Зиновий что-то бормотал. Лица на нем, что называется, не было. Я понял состояние парня.
   - Ни при чем тут ты,- проговорил я невнятно, потому что лязгали зубы.Я ему не скажу. А за что он ее...
   Зиновий неуверенно переминался посреди дороги...
   - Говори все, что знаешь! - взмолился я и снял зачем-то кепку. Подкладка вся взмокла от пота, а меня трясло.- Да говори, что ль! Кончай, ради бога!
   - Пожалуй, и лучше покончить с этим,- согласился Зиновий.- Хотел бы я, чтоб ты понял его, как я понимаю. Был Михаил Харитонович на фронте четыре года. Дошел до самого Берлина. Видел Освенцим... Понимаешь? Рассказывал Михаил Харитонович, что у него душа зашлась от того, что он там увидел. Да и сам он немножко плена хватил. Ну вот, а когда вернулся домой на Смоленщину... Не трясись так...
   - Ну?
   - Оказалось, что жена его... с этими... с гитлеровскими гадами путалась. По доброй воле, понимаешь? Все, как есть, это знали. Если бы просто изменила, с русским человеком... ну, ушел бы от нее, и все тут... Не было бы такой злобы. А как узнал, что с гитлеровским офицером жила... Только и успела она крикнуть: "Подожди, объясню все!" А он ее в сердцах-то, кулаком... попал в висок, и - кончено. С одного маху она и упала. Была она до войны преподавательницей немецкого языка. Тебя там не было при этом... у соседей спал. Она часто тебя туда относила, чтоб не мешал дома... Не она первая. Мне рассказывали, некоторые бабы с ними путались. Одни женщины в партизанские отряды шли, а другие...
   - Знаешь что...- проговорил я с усилием,- ты только не обижайся на меня, друг, прошу тебя! Я пешком пойду... А вы езжайте...
   - Так еще километров сорок осталось!
   - Ничего. Я дойду. Чемодан довези. А меня оставь...
   - Как же я тебя брошу? Вот беда!
   - Езжай! Прошу, как человека! Хочу один побыть... Гусач поглядел на меня внимательно и вдруг согласился:
   - Ладно. Иди. Тут не собьешься -трасса одна. Зверь, думаю, сам не нападет.
   Он бегом вернулся к машине, сел в кабину, и, едва я посторонился, грузовик прогрохотал мимо. Женщины отчаянно размахивали руками, били в стекло кабины и что-то кричали Зиновию. Наверное, возмущались, зачем он ссадил меня посреди дороги.
   Машина скрылась за поворотом, и я вздохнул облегченно. Нестерпимо было мне сейчас ничье сочувствие.
   ...Я и сам не знаю, о чем плакал: отца ли было жалко или мать, стыдно ли за родителей. Просто было очень тяжело!
   Ничего не видя, долго я так брел. Дорога пошла круто в гору, и тяжелый подъем отвлек немного. Когда взобрался на гору, сердце билось гулко, и я остановился передохнуть и оглядеться.
   Необычно светлой была ночь, и непонятно, откуда брался тот свет, потому что ни луны, ни солнца на бледном небе, да и звезд не видать. И высокое это небо, и смутные горы с заснеженными вершинами, и далекая, зубчатая на горизонте тайга, и неподвижные лиственницы рядом - все было пронизано этим призрачным струящимся, словно в мареве, синеватым светом.
   Я никогда не был на Севере, в тайге, природу знал мало, даже в лесу настоящем никогда не был; не считать же пригородные истоптанные дачи и рощи, где на траве валяются консервные банки и грязная бумага. И вдруг впервые в жизни я очутился наедине с Природой. Единственный след человека - в рытвинах и ухабах дорога. А если сделать шаг от дороги - вправо или влево,- сразу начиналась непроходимая, вся в буреломах и колючих зарослях дремучая тайга, где наглухо перемешалось живое и мертвое.
   Странно одушевленным показалось мне все вокруг, когда я озирался, стоя на горе. И хотя глубокой, как бы застоявшейся, была тишина - ни одна ветка не колыхнулась,- было какое-то тайное движение вокруг меня. Как будто, едва я отвернусь, деревья обменивались взглядами, и я отчетливо чувствовал эти многозначительные пристальные взгляды.
   Мне не было страшно одному среди непонятного. Слишком я был потрясен, чтобы осталось место для чувств обычных.
   Постояв, я снова пошел по дороге... Но теперь я шел уже иначе, прислушиваясь не к своей боли, а к тому, что вокруг. Меня охватило ощущение нереальности, будто я шел во сне. У каждого так бывает, наверно. Я даже как будто успокоился, хотя боль оставалась где-то внутри...
   Часа два я шагал, почти без мыслей, иногда останавливался и оглядывался.
   Заметно посветлело. Небо стало прозрачнее и приняло какой-то неземной цвет. Может, в такой дымке увидел Земной шар человек, поднявшийся в космос первым.
   Справа блеснула река, скрылась в чащобе и снова появилась, разлившись широко и привольно. Дорога спускалась к Ыйдыге... Я вдруг увидел солнце уже довольно высоко - почему-то просмотрев его восход, будто меня в это время не было.
   Я очень устал, но усталость была мне приятна - она заглушала то, что так хотелось заглушить.
   Когда трасса совсем спустилась к реке, я остановился. Берег был обрывист и крут, вода глубока, но так чиста и прозрачна, что каждый камешек виден на песчаном дне. Найдя спуск, я подошел к самой реке, нагнувшись, опустил в нее руку и тотчас отдернул, словно обжегся: вода была страшно холодна. Я напился из ладони. В воде табунами ходили хариусы, но я тогда не знал еще, что это за рыба, и только полюбовался быстрыми и изящными ее движениями.
   ...Мне не хотелось думать о том, что отец убил мою мать. Я вдруг пожалел, что еще так далеко до Вечного Порога - еще идти да идти, а отец там тревожится и страдает и сомневается во мне.
   Неужели это было лишь вчера, когда я узнал? Не собирался я судить своего отца. Мне стало неприятно, что он мог так подумать обо мне. Неизвестно, что ему сказал Зиновий Гусач...
   Еще раз напившись ледяной, очень вкусной воды, я вскарабкался вверх и снова зашагал по бесконечной дороге. Солнце поднималось все выше, уже изрядно припекало. Я обрадовался, когда подул ветер. Я снял пиджак, засучил рукава сорочки. Фуражки не оказалось. Стал припоминать, куда ее дел, но так и не вспомнил.
   Далеко впереди показался грузовик. За всю ночь ни один автомобиль не перегнал меня. И ни одного поселка! До чего же безлюдный край! Я смотрел на приближающуюся машину и пожалел, что не попутная. Очень устал я и шел медленнее и медленнее. Машина скрылась, показалась вновь... Грузовик остановился. Из него вышел Гусач.
   - Подвезти, что ли? - спросил он грубовато. В кузове никого не было. Зиновий отвез пассажиров и - вместо отдыха - поехал за мной.
   - Спасибо! - сказал я и с чувством не то благодарности, не то вины сел в кабину.
   3
   - Он ушел на работу! - сказал Зиновий, складывая мои вещи у дверей, и, пошарив где-то под крыльцом, достал ключ.
   - Специально для меня оставляет. Иногда прихожу сюда днем поспать, после рейса. Беспокойно в общежитии.
   - Чего же не перебрался совсем?
   - А я жил у Михаила Харитоновича, но, когда получили твою телеграмму, перебрался к ребятам.
   - Если только из-за меня, переезжай назад.
   - Начальник обещал комнату... как раз достраивают дом. Отперев дверь, Зиновий кивнул мне головой и пошел к машине.
   Я смотрел ему вслед. Почему-то мне захотелось, чтоб он обернулся. Хорошая у него улыбка. Он обернулся, помахал рукой и уехал. А он красивый парень, подумал я. Никакой не смазливый, не картинный, у него же прекрасное лицо. Какая-нибудь хорошая девушка его полюбит, и навсегда.
   Я забыл спросить у Зиновия, скажет ли он отцу или мне самому его искать. Решил ждать дома.
   Дом был бревенчатый, с большими окнами. Отец сам строил его - он же был плотником.
   Дом стоял на высоком обрывистом берегу Ыйдыги, в полукилометре от поселка. Просторный двор обступили старые лиственницы, обросшие серым мохом.
   Прежде чем войти, я остановился посмотреть на гидрострой. С возвышенности был хорошо виден огромный котлован. В нем, как муравьи, копошились сотни людей. Уже явственно проступал остов будущей водосливной плотины - гигантской решетчатой опалубки, ее делали плотники! На обнаженном дне реки четко выделялись могучие бетонные блоки. Отчетливо доносился скрежет экскаваторов, дробь пневматических молотов, шум машин. Но, все перекрывая, шел откуда-то глухой, низкий гул, то нарастающий, то затихающий. Я понял, что это был Вечный Порог!
   Мне вдруг так захотелось работать, там, вместе со всеми в котловане, я почти физически ощутил в руках сварочный аппарат. Завтра я пойду к Сперанскому и попрошу, чтоб он поставил меня на работу. По-мальчишески хотелось похвалиться своим умением. В мостоотряде приходили любоваться, как я кладу шов. Тут мне стало стыдно своего тщеславия, и я пошел в дом.
   Странное ощущение радости охватило меня, когда я открыл дверь. В доме была одна большая комната, не считая холодных сеней и кладовой. Бревенчатые стены тщательно проконопачены мохом и паклей. Некрашеный дощатый потолок успел потемнеть. Шведская печь делила просторную эту комнату как бы на две части. В первой был прочный кухонный стол, ничем не накрытый, тщательно, до желтизны, выскобленный, самодельный буфет для посуды, полка закрыта чистой ситцевой занавеской, табуреты и деревообделочный станок.
   Я прошел дальше и огляделся с тревожным и жадным любопытством, словно вопрошал эту незнакомую комнату - кто есть мой отец? Вся мебель была сделана добротно, изящно, с любовью к дереву; отец как бы выявлял его скрытую красоту. Чувствовался почерк в работе. Так у нас в мостоотряде угадывали по сварочному шву, кто его делал. Потребности хозяина были скромны и суровы. Вместо кровати - низкий топчан, накрытый шерстяным одеялом, подушка в ситцевой наволочке. Вместо ковра - на стене и на полу огромные медвежьи шкуры.
   Новая металлическая кровать, очевидно недавно купленная (для меня, что ли?), сложенная стояла в углу вместе с сеткой. У окна письменный стол, на нем чернильный прибор - олень, осторожно трогающий копытом чернильницу. Неужели тоже сам сделал?
   Увидев книги, я, как всегда, забыл обо всем остальном. Вот от кого я унаследовал любовь к чтению - от отца. Стеллаж занимает всю стену от пола до потолка. Не по случаю были куплены эти книги, а любовно подобраны. Полное собрание сочинений Мамина-Сибиряка издания 1916 года, приложение к "Ниве". Интересно, где отец достал его? От букиниста здесь еще были сочинения Леонида Андреева, Ивана Бунина, какого-то Мережковского. На другой полке Пришвин, Паустовский, Леонов, Федин, Куприн, Достоевский. Я пожалел, что нет моих любимых Стивенсона и Уэллса.
   Отдельно стопочкой лежало несколько любовно обернутых в прозрачную бумагу томиков. С интересом развернул я их, почему-то подумав, что обязательно увижу "Судьбу человека" Шолохова и стихи Твардовского. Так и оказалось.
   На нижних полках лежали аккуратно сложенные пачка "Известий" и журналы "Новый мир", "Природа".
   Выбрав несколько журналов, я сел на топчан и задумался, но мысли путались, начинала болеть голова. Сказывались дорожная усталость, бессонная ночь, тревога и нервное напряжение. Мне захотелось прилечь. Едва коснулась голова подушки,- я заснул крепчайшим сном.
   Проснулся от звука шагов... кто-то тяжелый осторожно передвигался по комнате. Я сразу все вспомнил и вскочил с топчана - заспанный, с всклокоченными волосами. На меня молча и растерян-316
   но смотрел, опустив руки, могучего телосложения человек. В один миг я охватил взглядом и эти широкие плечи, и густые русые волосы, и светло-серые глаза, и уже совсем русский нос "картошкой", и то, как человек этот был одет - рабочие брюки и джемпер, и даже увидел, какие башмаки на нем. Это был мой отец, и больше он никем не мог быть, как моим отцом. И я первый шагнул к нему, чтоб обнять...
   Долго мы говорили с ним в этот день, узнавая друг друга. Я отдал ему подарки, купленные в Москве: электрическую бритву, трубку, табак, несколько галстуков. Отец усмехнулся, шутливо почесав затылок, из чего я заключил, что попал со своими подарками "пальцем в небо".
   - Сам-то ты куришь? - спросил он меня.
   - Нет.
   - Вот и я некурящий.
   Мы посмеялись. Заметив мое огорчение, отец сказал:
   - Табак и трубку ты лучше подари Сергею Николаевичу. Он будет рад. А вот с бритвой я не расстанусь... Разве сбрить бороду?
   - Ну, такая борода! Жалко. Мы опять посмеялись.
   - Сбрею,- решил он.
   Мы пили чай. Отец больше рассказывал про гидрострой, а я почему-то про детдом. Конечно, объяснил, как получилось с его письмом, как мне его не передали.
   - Какое у тебя образование? - поинтересовался отец. И был очень доволен, что я закончил десятилетку.
   - Вечернюю... при мостоотряде,- пояснил я.
   - Тем более.
   - А у тебя, папа, какое образование? - спросил я и тут же раскаялся, зачем спросил. Никакого это значения не имеет, когда отец так начитан.
   - И я окончил десятилетку. Тут, на гидрострое. Уговаривали поступить в педагогический... Учителей у нас не хватает.
   - Ну и что ж ты?
   - Не пошел... Не всякая мать захочет, чтоб я учил ее ребенка. Да и мне совесть не позволит.
   - Но ты уже искупил все!
   Отец посмотрел мне в глаза. Я невольно отвел взгляд. Он вздохнул.
   - Видишь ли, Миша... Единственное преступление, которое нельзя ни искупить, ни загладить, ни заплатить за него даже всей жизнью,- это как раз убийство. Потому что человека, которого убили, к жизни не вернешь. И прощено оно уже быть не может, потому что тот единственный, кто имел бы право простить, уже не существует.
   Надо же этому случиться! Если что несвойственно моему характеру, душе моей, так это насилие над человеком! Ты скажешь, как же ты мог? Все наделала война. Пойми меня правильно, сын... Я не хочу списать преступление за счет войны. Я только объясню, как это могло случиться со мной! Четыре года я убивал врагов... Нет, Я не ожесточился и не озверел. Как никогда прежде, любил я русскую землю, народ свой, товарищей, каждого ребенка, каждое деревцо в России, сломанное войной. И тем яростнее ненавидел тех, кто принес кровь, пожар, насилие, гибель, надругательство. Когда война, не может быть иначе. Я убил тысячи врагов, ведь я служил в артиллерии. Слышал про "катюши"? А вернувшись домой, еще не сняв шинель, пахнущую дымом и кровью, я убил жену за то, что она... с врагом...
   Я не хотел этого... но так случилось. А теперь я хочу только одного. Чтоб никогда больше не было войны! Чтоб тебе и сверстникам твоим не довелось этого испытать.
   Отец вышел из-за стола, на котором остывал чай, и тяжело прошелся по комнате.
   - Ольга, твоя мать, не была ни врагом, ни предательницей. Она было только слабая женщина... Может быть, легкомысленная. Друзья пытались меня потом утешить, говорили, что Ольгу следовало бы все равно за эту связь судить. Не знаю. Никто ее не судил. Даже я... Это было исполнением приговора без самого приговора. Но я никогда не прощу себе этого... Только она одна могла простить...
   Я понял, как он казнил себя долгие-долгие годы.
   - Папа! - взмолился я.- Не надо об этом!
   - Давай, сыночек, не надо.- Он постарался улыбнуться.