- Раза четыре смотрела - и в кино, и по телевизору.
   - Ну вот, помнишь там личность мужа? Хозяйственный, жадный, прижимистый, а мужик - красивый... Вот примерно такой муж был у Шуры. Только этот работал механизатором. Шура не могла ужиться с ним. Ушла. Поселилась в бывшей своей избенке на околице. Он-то все собирался продать избенку, а Шура не соглашалась: там мать жила и умерла. И бабка. И вот теперь пригодилась... Был у нее ребенок - девочка. Умерла.
   Живет Шура одна. Странная она, гордая, взбалмошная. В работе безотказная: куда пошлют, туда и идет. Никогда не ищет где полегче. Мне, говорит, все равно. Ну ее и посылают!
   - Папа, она телятница?
   - Нет, в полеводческой бригаде работает. Она природу очень любит... Может на всю ночь уйти в лес... одна. И читать любит. Начитанная. Вот я ей все книги и посылаю. Уж очень она им радуется. Особенно если про театр или про артистов. Остановишься у нее?
   Отец напряженно смотрел на меня. Даже жилки на висках вспухли.
   - Если ей это будет приятно, то, конечно, остановлюсь.
   - Спасибо, дочка.
   Мы немного помолчали.
   - Это ведь племянница Рябинина,-вдруг сказал отец.
   - Эта Шура?
   - Да.
   - Так она двоюродная сестра Геленки?
   - Да. Но она никогда у них не бывает. Геленка даже не знает ее. Одинокая она очень - Шура-то. Так ты остановишься у нее?
   - Я же обещала.
   Отец поцеловал меня в щеку. Бедный папка!:
   Скоро пришла мама - элегантная, самоуверенная, скрытная.
   Я быстро приготовила чай, но мама не захотела чаю. Она уже где-то поужинала.
   Перед сном я хотела поцеловать ее (мне стало жаль, что отец ее больше не любит), но она так официально взглянула на меня, что я только сообщила, что завтра еду в командировку.
   - Надеюсь, ты там не наделаешь никаких глупостей? - сказала она рассеянно.
   Засыпая в тот вечер, я думала о том, какое это огромное счастье настоящая дружная семья, где все горячо любят друг друга, как у дяди.
   Если бы случилось такое прекрасное чудо, и Ермак женился бы на мне, я родила бы ему четверых детей -нет, шестерых. Как бы нам было хорошо всем вместе! А папа стал бы дедушкой и уже не думал бы ни о каких деревенских колхозницах... Если бы она действительно оказалась доброй женщиной и принесла бы ему хоть немного душевного тепла и счастья.
   Милый, милый мой папка!
   Село Рождественское раскинулось на берегу Оки, наполовину в сосновом бору. Бревенчатые дома окружали врассыпную сосны, березы и лиственницы. Было много пней. Клуб и кино находились в древней деревянной церквушке. Сегодня шел фильм "Андрей Рублев".
   Мы добрались до Рождественского к вечеру и сидели в правлении, ожидая, пока нас устроят. На стене висел портрет знатного земляка - Рябинина.
   Председатель колхоза Иван Амбросимович Щибря, крепкий, коренастый, с обветренным, морщинистым, коричневым лицом, усами в виде щеточки и синими-пресиними глазами, казалось, не очень нам обрадовался, но встретил радушно и гостеприимно. Он живо определил моих спутников на постой и меня хотел куда-то поместить, но я заявила, что хочу остановиться у Скомороховой, если мне покажут, где она живет... Щибря почесал затылок (древний символический жест) и сказал, что, похоже, Шура не примет к себе. Она даже на работу сегодня не выходила: тоска на нее напала,- а в такие дни она любит быть одна.
   - А вы что, знаете ее?
   - Да нет. Но я хочу остановиться у нее. Книг вот ей привезла...
   - От Гусева, что ли?
   - От Гусева. Я его дочь.
   - Вот оно какое дело. Ну что ж, идите к ней.
   Он вышел со мной на крыльцо и позвал первого проходившего мальчишку.
   - Василек, проводи вот шефа до избы Скомороховой. Вещи-то помоги ей донести. Здесь книги тяжелые. Если Шура не примет ее, отведешь к тете Паше.
   - Ладно уж! - Парнишка взял у меня чемодан, книги и вразвалку пошел вдоль бревенчатых изб.
   - Вы из Москвы? Из самой Москвы? - поинтересовался Василек.
   Я объяснила, кто мы и зачем приехали.
   - А, шефы... знаю.
   Он сообщил мне, что учится в восьмом классе и мечтает стать агрономом, как Щибря.
   - Шурка-то Скоморохова не примет вас,- предупредил он.- Она вообще не любит командировочных. К ней и не ставят, а сегодня и вовсе: у нее тоска...
   Меня поразило, что и председатель колхоза, и мальчишка-школьник упоминали о Шуриной тоске как-то просто, по-деловому, как если бы сказали: "У нее грипп". Невозможно было представить, чтоб в Москве сказали о ком-либо: сегодня не вышел на работу, у него тоска.
   Я сказала об этом Васильку.
   - И у нас так не говорят,- подтвердил он,- так ведь это Шурка Скоморохова. Она безотказная, понимаете? И с температурой выйдет на работу, если надо. Куда никто не хочет идти (ну, тяжело или невыгодно), так за ней посылают. Чудачка она, но с ней не соскучишься! А вообще - безотказная!
   - Она тихая?
   Василек так и прыснул. Едва чемодан не выронил от смеха.
   - Чего нет, того нет. Достается от нее на собраниях всему начальству. Щибря - первый председатель колхоза, который ее уважает. Остальные-то, до него, ни во что ее не ставили. Прежнего-то председателя из-за Шурки и сняли. Приехало районное начальство на перевыборы. Все честь по чести. Хотели опять его же рекомендовать.
   А Шурка начала задавать свои вопросы - хоть стой, хоть падай. Секретарь райкома так рассердился: или, говорит, председателя за такие дела сажать, или Скоморохову за клевету.
   - Ну и что?
   - Председателя сняли.
   - А на Щибрю она ничего не говорила?
   - А что про него скажешь, если он не для семьи, а для народа живет. У нас ведь все на виду.
   Я посмотрела на Василька. Белобрысый, курносый, загорелый, брови совсем белые - выгорели, что ли? Одет в телогрейку, теплые штаны, валенки...
   Мы подошли к Шуриной избе. Бревенчатый, покосившийся домишко стоял на краю обрыва, у излучины замерзшей реки. Отсюда виднелись желтые отмели Оки и синеющие неоглядные лесные дали.
   Пока мы дошли, уже опустились сумерки, по всей деревне вспыхнул электрический свет и у Шуры засветились маленькие окна.
   Василек заглянул в незанавешенное окно, я последовала его примеру. У накрытого клеенкой стола сидела молодая женщина в сером пуховом платке на плечах. Опустив руки на колени и раскачиваясь, она пела.
   - Не подумайте, что она пьяница какая,- зашептал мне в ухо Василек.Некоторые болтают про такое - это неправда. Настроение у нее плохое, тоска. Пока не перепоет всех песен (любимые по нескольку раз), не встанет.
   - И часто так бывает?
   - В год два-три раза... День, а то два. Будем заходить? Василек явно робел. Я постучала. Никакого ответа. Постучала громче, потом очень громко... Никто не отзывался. Я открыла дверь и вошла в избу. Шура и тут не обратила никакого внимания.
   Василек поставил в сенях мои вещи и обратился в бегство. Я тоже почему-то оробела, но взяла себя в руки. Я поняла, что перебивать Шуру не следует. Тихонечно разделась у порога, пальто повесила на гвоздь, внесла вещи, на цыпочках подошла к сундуку, накрытому льняным рядном, и, смирнехонько усевшись на сундуке, стала слушать пение Александры Скомороховой.
   ...Я ли в поле да не травушка была,
   Я ли в поле не зеленая росла,
   Веяли меня, травушку, скосили,
   На солнышке в поле иссушили ..
   - выводила она чистым, может, чуть с хрипотцой, задушевным голосок. На обожженном морозом и ветром и все равно прекрасном лице застыло какое-то непередаваемое выражение боли и восторга одновременно. Большие зеленые глаза смотрели сквозь вещи, будто она видела что-то незримое для меня.
   ...Я ли в поле не калинушка была,
   Я ли в поле да не красная росла,
   Взяли калинушку поломали,
   В жгутики меня посвязали...
   Не знаю, пела ли ока это, жаловалась ли, умоляла ли кого-то пощадить ее, удивлялась ли равнодушию, одно знаю: она невыносимо страдала, и я страдала вместе с ней...
   А Шура уже пела другую песню безо всякой паузы, я даже не сразу заметила переход.
   Я кручину никому не покажу,
   Темной ночью выйду в поле на мажу,
   Буду плакать, буду суженого звать,
   Буду слезы на дорогу проливать.
   Шура перестала петь, с минуту молча смотрела на меня, потом опять запела. Она не пела целиком ни одной песни. То ли ей не все нравилось, то ли она забывала у песни начало или конец.
   А потом она запела "Огромное небо"... Эту песню я совсем недавно слышала в сотый раз по телевизору в исполнении певицы с мировой известностью и, как всегда, прослушала с наслаждением. У этой безвестной колхозницы пусть не такой хороший голос - уже не тот, не сберегли, ведь на ветру, на морозе каждый день,- но петь с таким чувством, драматизмом, естественностью...
   Почему отец ни слова не сказал мне об этом? Неужели она ни разу при кем так не пела? А может быть, ни при ком так не пела, и я лишь случайно попала в ее дремучий звездный час? На деревне все говорят: голос уже не тот. И не посылают больше даже на конкурсы самодеятельности...
   А дело не в голосе... в чем-то совсем другом. Я была потрясена... В этой глухой деревне, на реке Оке, живет человек с могучими и сильными чувствами и может эти чувства выразить захватывающе...
   Комок у меня подступил к горлу. А она уже пела что-то свое, деревенское... Пригорюнилась, подперла румяную, обветренную щеку кулачком, опять сложила кисти рук на коленях, потом положила руки на стол... На лице сменяется одно выражение другим, как тень от облака скользит в солнечный ветреный день. И до чего же русское, крестьянское это выражение рта, глаз, подчеркнутое то исчезающей, то появляющейся морщинкой на переносице...
   Ой, да ты, ка-а-а-а-линушка!
   Ой, да ты не стой, не стой
   На горе крутой!
   Тебя ветер бьет,
   Тебя дождь сечет.
   Теперь Шура ходила, нет, металась по избе. Она была высокая, статная, сильная, гибкая, было в ней и какое-то непередаваемое врожденное изящество. Густые русые косы небрежно закручены на затылке в тяжелый узел, который оттягивает голову назад.
   Ой, да ты, калинушка,
   Лазоревый цвет!
   Я слушала Александру Прокофьевну и думала: что значат эти ее приступы тоски? В городе сказали бы: "на нервной почве". Но на вид она такая здоровая, крупная, сильная женщина. Почему же колхозники принимают эту ее "тоску"?
   Жизнь сложилась иначе, чем жаждала ее душа. Да и обид было немало. В обидах ли дело, в обостренной ранимости Шуры или в чем другом? Горькая жизнь разводки, смерть ребенка, одиночество женщины, полной сил и здоровья...
   И я вдруг подумала: по своей ли дороге она идет или по случайной, куда ее позвали обстоятельства рождения и окружающей жизни, а она и пошла, не догадываясь, не смея догадываться о своем настоящем? Что если все, кто встретились на ее жизненном пути, страшно и несправедливо ошиблись в Шуре, не поняв или не поверив, что рядом с ними живет и увядает огромный талант?
   Я, выросшая в столице, никогда не слышала, чтобы кто-нибудь так пел. Лучше поют, но так - никто. Она же в каждой песне другой человек. Она же перевоплощается то в робкую девушку, то в удалого молодца, то в бойкую свашеньку... Она и слушателей заставляет перевоплощаться. Конечно же, она артистка! И я представила, что если голос ее пропадет окончательно, то талант ее все равно останется с ней. Шура сядет тогда к столу и будет мысленно петь, как мысленно слушал свою музыку глухой Бетховен.
   Я вскочила с сундука и, в свою очередь, заходила по комнате (Шура уже опять сидела у стола и пела старинную разбойничью песнь о том, как "едут с товарами в путь из Касимово муромским лесом купцы..."). Неужели может быть, что талант как птенец в яичной скорлупе: в конце концов он пробьет скорлупу, но... вдруг уже будет поздно?
   Сколько ей лет? Кажется, папа сказал двадцать семь. А вдруг уже поздно? Нет, не может быть, талант еще живой, не засох, как растение без воды. Надо что-то предпринять.
   Шура перестала петь. Она внимательно смотрела на меня.
   - Откуда ты взялась? - спросила она.- При тебе так хорошо поется.
   - Из Москвы. Я - Владя Гусева.
   - Владя?! Сергея Ефимовича дочка? - Шура даже просияла от радости.- Ох, ты, наверное, голодная? Что ж сразу не сказалась?
   - Я слушала...
   - Ох, как неловко получилось!
   - Что вы, большое спасибо за песни!
   Шура недоверчиво взглянула на меня, махнула рукой и, накинув на голову платок, побежала в погреб.
   Пока она растапливала печку, ставила самовар, накрывала на стол, я умылась, причесалась, распаковала книги и уложила их двумя высокими стопками на табурете.
   Шура даже охнула, руками всплеснула, бросилась было рассматривать книги, но засмеялась и опять принялась хлопотать у стола.
   От огня сразу стало тепло и уютно, а я порядком продрогла.
   Только теперь я внимательно осмотрелась. Странный это был дом, как и его хозяйка: здесь соседствовали вещи, казалось бы, несовместимые.
   Бревенчатая изба была просторна, но состояла из одной-единственной комнаты. Русская печь отделяла "зону" кухни, как сказала бы моя мама. Печь располагалась челом к выходной двери, но я отродясь не видела, чтоб печка стояла не параллельно стенам, а наискосок, будто кто-то сдвинул ее могучим плечом с места да так и оставил.
   Чистая желтая скамья, на ней бочонок с водой из колодца и расписной деревянный ковш. Полка для посуды над кухонным столиком, а на полке подлинная русская керамика - глиняные кувшины, блюда, кружки. А некрасивое Шура прятала в старинный узорчатый шкафчик.
   В комнате бабушкина отполированная временем прялка, а в углу телевизор "Славутич", приемник "Сакта". Для книг стеллаж, который Шура заказывала плотнику-односельчанину,- грубоватые полки из сосновых досок, доверху наполненные книгами. Пришвин, Чехов, Паустовский, Толстой, несколько томов Достоевского, Есенин, Твардовский. Много популярных научных книг, брошюры по агротехнике, полеводству, а все остальное - о театре, об актерах...
   Вот куда звало ее призвание. Значит, я не ошиблась. Значит, это еще мало - иметь талант... Можно иметь талант и быть моряком или колхозницей... Значит, кроме таланта надо поверить в себя и приложить много, очень много труда - быть целенаправленным. Да, некоторые не могли найти себя сразу и бродили по обочинам дороги, а то и совсем теряли свой путь...
   Но при чем тут я, у которой нет никаких талантов? Если я встретила и поняла Александру Скоморохову, значит, это недаром... значит, на мне лежит какая-то обязанность? Долг? Ответственность!..
   Даниил тоже ошибся и потерял несколько лет жизни, но он такой сильный, мужественный, настойчивый - он всего добьется. А Шура... Что-то такое с ней случилось, что уничтожило веру в себя, и остались только эти приступы тоски о несбывшемся...
   - Иди ужинать, Владя! - позвала меня раскрасневшаяся от огня печи Шура.
   На столе дымились разогретые щи со сметаной, жареные бараньи ребрышки, огромные ломти пахучего ржаного хлеба, испеченного на поду, кислое молоко в глиняной бадейке.
   Быстро утолив голод, мы уже не торопились, пили чай с медом и разговаривали.
   - Будто родня приехала,- радостно произнесла Шура.
   - Будто к родным приехала,- одновременно сказала я. Мы обе засмеялись.
   - Как живет Сергей Ефимович? - нерешительно спросила Шура.- Значит, еще не забыл меня? Книги шлет по почте и с оказией, письма, а сам не едет: не хочет, знать, видеть меня. Ты, Владенька, не подумай, что я какая разлучница. И в уме у меня не было семью разбивать. Будь ты постарше, я бы тебе подробнее объяснила, как все сложилось у нас. Он ни в чем перед женой не замаран - не изменял ей. Просто пожалел меня в одиночестве моем. Да знаешь ли ты, какой у тебя отец, Владенька? Редкий человек... Душевный! Отзывчивый на людскую беду. Ведь сколько он мне хотел помочь. На завод звал, в общежитие хотел устроить, ведь я бы тогда в самодеятельности могла участвовать... а там глядишь... Все-таки Москва...
   - Ну и что же, почему не поехали?
   Шура облокотилась о стол, подперла кулачком щеку.
   - Зачем мне московский завод... там людей хватит. В колхозе-то руки позарез нужны...
   Она чего-то не договаривала.
   - Шура, а вы никогда не пытались поступать учиться в какую-нибудь студию или театральную школу?
   Шура жгуче покраснела. Зеленые глаза ее сузились.
   - Пыталась, Владя... Обсмеяли меня, и все...
   - Но почему, по-моему, у вас большой талант...
   - Ты правда так думаешь?
   - Я уверена в этом. Как могли... и чего тут смешного, не понимаю.
   - Деревенщика, вот что смешного. Не могу рассказывать... Не неволь.
   - Надо было терпеть, пусть смеются. А что вы читали? Оказывается, Шура приготовила ни мало ни много: монолог Марии Стюарт перед казнью. Произношение у нее было тогда местное. В Рождественском порой вместо "ч" произносят "ц". Много и других особенностей диалекта. Кто-то из комиссии захихикал, и это сразило Шуру: обсмеяли!
   - Окончила-то я поначалу только восемь классов,- рассказывала она,-пошла работать в колхоз: братьев надо было в люди выводить. Десятилетку оканчивала уже в вечерней. А пыталась поступать в театральное училище имени Щепкина уже после развода с мужем и смерти ребенка, двадцати трех лет от роду.
   - А сколько вам сейчас? Шура усмехнулась безнадежно.
   - Мое время прошло, Владенька, мне двадцать семь лет...
   - Я не верю, что прошло. И вы сейчас говорите очень правильно московский выговор.
   - Работала над собой... не знаю только, зачем. Читала вслух классиков, слушала радио, телевизор. Пластинки у меня есть. Изучала русский язык. Только это все... Разве что для души.
   - Почему же с вашим образованием вас не поставят... ну хоть завклубом?
   - Так рук не хватает... Щибря ко мне хорошо относится, теперешний наш председатель. Ставит вот меня бригадиром полеводческой бригады. Отпуск мне дает в феврале. А с марта начну работать бригадиром.
   - И куда вы поедете в отпуск?
   - Куда ехать? Некуда ехать. По лесу гулять буду, начитаюсь вволю. Мне ведь еще никогда отпуск не давали: сроду работы невпроворот. А Иван Амбросимович все честь честью, как положено по советским законам. Хороший человек. И жена у него хорошая. Он агроном, она - врач. Всю жизнь по деревням мыкаются. А теперь вот он в Рождественском, она в райцентре больницей заведует. Все на свидания друг к другу ездят, как молодые. Так любят друг друга, смотреть на них радостно.
   - Шура! У меня есть план....
   - Какой?
   - Как вам помочь стать артисткой... Растроганно и недоверчиво взглянула на меня Шура.
   - Вся в отца. Такая же добрая. Он все хотел помочь... Мне уже нельзя помочь: мое время прошло.
   - Шура! Если вы хоть чуточку любите моего отца и меня, не мешайте мне помочь вам. Хорошо? Обещаете?
   - На завод работать не пойду.
   - Я не зову вас на завод. Зачем он вам? По-моему, вы очень талантливы. Надо, чтоб вас прослушал какой-нибудь хороший режиссер.
   - Он и слушать не станет. Колхозница с Оки. Под тридцать лет. Тоже мне - артистка.
   - Я знаю, что делать. Только помните, вы обещали мне не мешать.
   У Шуры задрожали губы. Она еле сдерживала слезы. Мне она, конечно, не верила. Не важно. Я верила за двоих. Быть этого не может, чтобы в нашей стране погиб ни за что ни про что большой талант. Я в нее верю!
   Глава двенадцатая
   ЧТО ДЕЛАТЬ С ТАЛАНТОМ?
   Рано утром мы пошли к Щибре, чтоб застать его дома, и я переговорила с ним.
   Шура стояла рядом потупив глаза, постукивая ногой в валенке, показывая всем своим видом, что в этой затее она ни при чем. Она испытывала явную неловкость. А Щибря - вот молодец! - понял меня с первых слов.
   - Хотя бы три дня,- сказала я в заключение,- прошу отпустить Александру Прокофьевну только на три дня.
   - Могу на все время вашего пребывания здесь - в счет ее отпуска.
   Разрешил милый Щибря и записку заведующему клубом написал насчет магнитофона.
   По дороге в клуб мы встретили наших ребят, и я сообщила им, чтоб на меня не рассчитывали: есть более важная работа.
   Наш бригадир - механик Лавриненко вытаращил глаза.
   - Какая это еще работа? Что за самодеятельность. Будешь выпускать стенгазету.
   - И без меня выпустят. Повторяю, есть более важное дело. Я уже договорилась с председателем колхоза. Если хочешь, могу объяснить...
   Я коротко объяснила.
   - Как хочешь, Гусева, влетит тебе от Юрки Савельева. А мы будем помогать по ремонту тракторов.
   - Вот молодцы! Пока, ребята!
   Трепки мне от Савельева, конечно, не миновать, но это будет в Москве и не раньше как через неделю.
   Завклубом, прочтя записку Щибри, выдала нам магнитофон без излишней проволочки.
   Все дни моего пребывания в Рождественском мы с Шурой работали до полного изнеможения. Она пела перед магнитофоном свои любимые песни. Я подбирала монологи и диалоги, иногда в полтона подавала ей реплики. О, какая это была Аксинья в "Тихом Доне"! А какой комиссар в "Оптимистической трагедии"! Мы выбрали из этой трагедии самые потрясающие места.
   Я ее фотографировала. У меня аппарат "Киев", подарок папы после окончания школы. Я снимала Шуру, пригорюнившуюся за столом, с ухватом у печи, смеющуюся на крыльце, во дворе возле бревенчатой избы, рядом с соседской коровой, на берегу, на улице, в поле среди сугробов снега, в лесу, на реке у- проруби, на кладбище, на дороге, уходящей за горизонт, с курами, с собакой.
   Я не просто снимала Шуру, я заставляла ее играть...
   Я не знаю, кто из нас больше вымотался - я или Шура. Она-то родилась артисткой, но я-то ведь отнюдь не режиссер и не оператор, а, чтоб победить, мне надлежало быть сейчас и тем и другим.
   Неожиданно помог Василек. У преподавателя фиалки был киноаппарат, которым он настолько владел, что далее получил вторую премию на каком-то конкурсе кинолюбителей. И этот физик Валентин Сергеевич согласился снять Шуру в короткометражном фильме. Придумать сценарий он предоставил мне.
   Я не спала всю ночь.
   Шура исключительно вписывалась в окружающий пейзаж. Надо было и снимать ее на фоне этого пейзажа. Леса, луга, растения и животные - все самое, самое русское. Здесь можно было найти песчаные холмы и глубокие карстовые воронки, живописные озера, ручьи и речки в глухом лесу. Можно было встретить лося, белку, зайца, барсука и даже медведя, только они сейчас спали в своих теплых берлогах. Летом можно увидеть бобров. До самой Каширы тянутся дремучие смешанные леса и сосняки. Пусть это все "играет" на Шуру...
   Я не придумала ничего лучшего, как сделать Шуру женой лесника, которого потом убивают браконьеры.
   Физик очень увлекся съемкой. Правда, все получалось не так быстро, как мне хотелось. О том, чтобы увезти с собой готовый фильм, не было и речи. Пока нашли парня на роль мужа (здешний зоотехник), пока нашли лесничего (согласился играть математик), пока репетировали, пока начались съемки, мне уже пора было ехать (остальные шефы уехали два дня назад - в пятницу).
   Договорились, что киноленту мне вышлют домой, как только она будет готова. Ничего не поделаешь. Во всяком случае, у меня была масса снимков и магнитофонные записи. Физик дал мне порядочный список всяких фото- и кинопринадлежностей, которые я обещала достать в Москве и срочно прислать.
   Накануне отъезда Шура повела меня на берег, где она будет "сидеть у тела убитого лесника".
   Было очень тепло для конца января - около нуля, но снег в лесу почему-то не таял. Вдоль реки вела укатанная дорога, поэтому мы не взяли лыжи. Нам стало так жарко, что мы даже перчатки сняли.
   На Шуре была черная дубленка (испокон веков в Рождественском выделывают такие дубленки, а также катают валенки), красный шерстяной платок и старые валенки. Новые она дала надеть мне. Мы разговаривали по душам. Она не очень верила в мою затею найти режиссера, но все же вся эта сценическая возня подняла у нее дух. Шура вообще была одинока, но она еще страдала от творческого одиночества...
   Потом как-то получилось, что я рассказала ей про Ермака, про Даниила и его мать (рассказала и о последнем письме Даниила), про семью Рябининых - ее родственников.
   Шура знала всю историю с Зинкой и очень жалела ее. И вот тогда у нас произошел разговор, который мне впоследствии не раз вспоминался.
   - А Ермак этот, видно, очень хороший человек, и он любит тебя,раздумчиво сказала Шура.
   - Совсем нет, что ты, Шура!
   - Пусть он еще сам не понял этого, но его уже потянуло к тебе. Иначе бы он и на дачу к Рябининым не поехал.
   - Так ведь я тебе объяснила...
   - Он мог милиционера прислать охранять вас, а он воспользовался первым предлогом, чтоб еще раз увидеть тебя.
   - Ничего ты не поняла, Шура.
   - Я все поняла. Еще вспомнишь мои слова. Я только боюсь, что ты из тех людей, у которых жалость всегда будет сильнее любви...
   - Не понимаю...
   - Вот тебе за меня выговор в комсомоле влепят да еще командировочные из зарплаты вычтут, ты ж никакой культработы не организовала, только со мной возилась... Потому что тебе меня жалко стало.
   - При чем тут жалко - судьба артиста решается.
   - Ты ведь сейчас всем готова пожертвовать, лишь бы я стала артисткой. Вот ты какая, Владя... Если я... и вправду стану, то при всем честном народе в ноги тебе поклонюсь. Ведь теперь, если бы ты даже отступилась... Я-то уже не отступлюсь. Я было потухла, а ты зажгла меня, как лампу.
   Подошли к берегу и остановились. Синеватый лед Оки сверкал на солнце. С верхушек прибрежных дюн ветер сдул снег, обнажив желтый сырой песок.
   Здесь была родина и моих предков - лощины и косогоры, ельники и березняки да вечнозеленые боры. Крохотные синички-московки старательно объедали шишки, вытаскивая семена из-под чешуек. Когда мы подошли, вспорхнула шумная стайка.
   - Здесь есть родничок, который никогда не замерзает,- сказала Шура.
   - Почему?
   - Не знаю. Не замерзает даже в самые лютые зимы. Вот иди сюда, за мной.
   В густо заросшем осинником и кленом овраге Шура показала мне родничок. Он был так засыпан прошлогодними палыми листьями и снегом, что его не было видно. И только по тому, как шевелились сухие листья, будто под ними живой зверек, можно было догадаться, что здесь рождается ручеек. Маленький, забитый, он тоже впадал в Оку.