Высокий, с крупными и резкими чертами лица, Энфанден выделялся в любой компании. В Соединенных Штатах, где черные до сих пор оставались самым явным напоминанием о воззвании мистера Линкольна и о военной катастрофе, он был постоянным объектом приложения усилий проказливых подростков и взрослых хулиганов. Даже дипломатический иммунитет служил ему слабой защитой, поскольку не без оснований считалось, что Гаити, единственная сохранившая независимость американская республика южнее линии Мэйсона-Диксона, противодействует нашей официальной, хотя и реализуемой от случая к случаю, политике депортации негров в Африку, поощряя их переселение на свои берега или, что настораживало еще сильнее, помогая им бежать к непокоренным индейцам Айдахо или Монтаны.
   Сомневаюсь, что мы обменялись с Энфанденом хотя бы сотней слов — за исключением слов «Доброе утро» или «Спасибо», разумеется — пока я не увидел в его собрании экземпляр «Осколка» Рэндолфа Буэрна.
   — Это не то, что вы думаете, — воскликнул я невольно, — это роман!
   Он серьезно посмотрел на меня.
   — Вам тоже нравится Буэрн?
   — Да, нравится… — ответил я и тут же почувствовал себя легкомысленным дураком — не только потому, что полез со своими советами, но, главным образом, из-за несоизмеримости моего «да, нравится» и писателя, которому было что сказать людям и который подвергся гонениям за то, что им это говорил. Я помнил также мнение Тисса: «Разве может калека, вроде Буэрна, сказать что-то дельное нормальным, здоровым людям?»
   — Но вы не одобряете художественной литературы, это так? — Энфанден говорил почти без акцента, но его английский часто переставал быть разговорным, делаясь чересчур выверенным и напряженным.
   Я мельком вспомнил приключенческие повести, которые, затаив дыхание, проглатывал когда-то.
   — Ну… она мне кажется отчасти… пустой тратой времени.
   Он кивнул.
   — Времени, да… Мы растрачиваем время, или экономим время, или используем время — можно подумать, будто мы им управляем, а не наоборот. Да неужели действительно вся художественная литература — это лишь пустая трата нашего драгоценного достояния? А может быть, вы недооцениваете пользу выдумки?
   — Нет, — ответил я, — но что пользы выдумывать события, которых никогда не было, и людей, которые никогда не существовали?
   — Кто скажет, что было и чего не было? Дело в том, как понимать эти слова.
   — Хорошо, — сказал я, предположим, люди существуют в голове автора, и события тоже. В чем тут польза выдумки?
   — В том же, в чем польза любой выдумки, ответил он. — В ее цели или в ее использовании. Колесо, крутящееся без толку, не стоит ничего. То же самое колесо, прилаженное к повозке или ставшее блоком, меняет судьбу рода людского.
   — Нельзя научиться чему-нибудь из сказок, — упрямо стоял я на своем.
   Он улыбнулся.
   — Может быть, вам просто не попадалось хороших сказок.
   Вскоре я стал ощущать с его стороны живое, пронзительное понимание; подчас казалось, он читает мои мысли. Он терпеливо слушал меня, зеленого юнца; он высказывал в ответ свои соображения без недомолвок и без назидательности. Он щедро дарил мне сочувствие и поддержку, которых я не ожидал — да и не хотел — от Тисса. Ему, не Тирзе, я открывал свои желания и мечты; он слушал с непритворным вниманием и, похоже, они не казались ему глупыми и неосуществимыми. Нисколько не желая преуменьшить то, что сделал для меня Тисс, я могу определенно сказать: не будь Энфандена, я куда меньше почерпнул бы из тех книг, которые стали доступны мне благодаря моему хозяину.
   Постепенно я все сильнее привязывался к Энфандену; не уверен, был ли ему, в свою очередь, нужен я, хотя однажды он проговорился в рассеянности: «Ах, как мы похожи — вы и я. Книги, вечно книги. И читаем-то мы не так, как здравомыслящие люди, которые хотят вычитать что-нибудь такое, что поможет им стать богатыми или знаменитыми. Просто потому что интересно. Не глупцы ли мы? Но это приятная глупость, это невинный порок.»
   Мне страшно хотелось поговорить с ним о Тирзе. Не только потому, что для влюбленного к делу и не к делу вставлять в разговор имя любимой является жизненной необходимостью, но и в смутной надежде, что он сможет подсказать, как ответить ей на ее отношение ко мне — и на ее вопрос. Я подбирался к заветной теме самыми различными путями — но всякий раз беседа катилась дальше, а я так и не решался заговорить о своей законтрактованной этим миром возлюбленной.
   Часто после того, как я приносил в консульство охапку книг и мы с Энфанденом успевали побеседовать о целой уйме вещей — в отличие от меня он всегда говорил об интересовавших его вещах без боязни, что кто-то сочтет его интересы тривиальными — он, прогуливаясь, провожал меня до книжного магазина, оставив в дверях консульства записку. Но, боюсь, обещание «Вернусь через десять минут» редко выполнялось; среди книжных полок консул забывал о времени.
   Возможность, представлявшаяся мне такой важной, вдруг возникла, когда мы беседовали о непротивлении злу; по этому поводу Энфанден мог говорить очень много. Мы как раз миновали магазин Уонэмэйкера и Стюарта, а консул как раз с восторгом проанализировал удивительное решение японского сёгуна полностью упразднить полицию — и тут я почувствовал чей-то пристальный взгляд.
   Минибиль с высокой подвеской, явно сделанный на заказ, медленно катил по улице. Его блестящая медная отделка, бамперы, похожие на шляпки огромных гвоздей, изысканной формы отверстия на ступичных ободах, в которых крепились могучие спицы, лампы в стиле рококо, водостоки и дверные ручки — все было ослепительным. В минибиле, на откидном сиденье напротив величественной дамы, была Тирза.
   Она уже демонстративно смотрела мимо.
   Энфанден остановился — как и я.
   — Вам знакомы эти дамы? — негромко спросил он.
   — Только девушка. Леди — ее наниматель.
   — Я видел ее лицо лишь мельком, но, по-моему, она очень мила.
   — Да. О да… — Мне отчаянно хотелось сказать больше; мне хотелось поблагодарить его за эти слова, будто внешность Тирзы можно было поставить мне в заслугу; мне хотелось гимны ей петь, и в то же время кричать о ее жестокости и бессердечии. — О да!
   — Я так понимаю, она ваша добрая знакомая?
   Я кивнул.
   — Очень добрая.
   Мы вновь зашагали по улице — молча.
   — Это прекрасно, — проговорил он минуту спустя. — Но, я так понимаю, она не в восторге от ваших перспектив?
   — Как вы догадались?
   — Догадаться было не трудно. Вас скрыли от хозяйки; богатство производит на юную леди впечатление; вы — идеалист, и на вас богатство подобного впечатления не производит.
   Наконец ко мне вернулась способность говорить. Я рассказал о ее контракте, о честолюбивых планах и о том, как все время жду, жду каждую секунду, что она порвет со мной.
   — И с этим я поделать ничего не могу, — горько закончил я.
   — Да, это так, Ходж. С этим поделать ничего не можете, потому что… Вы извините меня, если я буду говорить откровенно? Может быть, даже жестоко?
   — Давайте уж. Тирза… — Каким наслаждением было просто назвать ее имя! — Тирза часто говорила, какой я непрактичный.
   — Я не это имел в виду. Я хотел сказать, что вы ничего не можете с этим поделать, потому что ничего не хотите с этим делать.
   — Как это? Да все, что только…
   — Будто бы? Отказались бы от книг, например?
   — Это еще зачем? Что это даст?
   — Я не говорю, что это надо или что это даст нечто хорошее. Я хочу только проиллюстрировать тот факт, что юная леди, даже столь очаровательная и столь значимая для вас, отнюдь не является чем-то наиболее заманчивым и существенным в вашей жизни. Романтическая любовь — не более, чем довольно нелепый побочный продукт западноевропейского феодализма; азиаты и африканцы могут лишь посмеиваться над ним — с изрядной осторожностью, впрочем. Вы угрюмо качаете головой, вы мне не верите. Ну и хорошо. По крайней мере, это значит, что больно я вам не сделал.
   — Но и не помогли ни капельки!
   — А чего вы ждете от негра с Гаити? Чуда?
   — Боюсь, тут только чудо и поможет… Теперь вы скажете, что со временем это пройдет и что, как бы там ни было, это лишь юношеская дурь.
   Он посмотрел на меня с укоризной.
   Нет, Ходж. Надеюсь, я никогда не принадлежал и не буду принадлежать к тем, кто полагает, будто истинные страдания ограничены каким-то возрастом или каким-то временем. Относительно же того, что это пройдет… В конце концов, все пройдет, но как бы ни был желанен вечный покой, полагаю, очень немногие хотели бы раньше времени оставить юдоль скорби.
   Позже я пытался сопоставить сказанное Энфанденом с тем, что мог бы сказать Тисс. Зависит ли спасение наших с Тирзой отношений от меня одного, или от нас обоих, или от судьбы, или от случайности? Или все предначертано, и глупо даже думать о борьбе?
   Потом я спросил себя, не слишком ли я горд и раним. Я пытался заставить Тирзу смотреть на мир моими глазами, и потому спорил с нею, пытался подавить; неужели нельзя, не отказываясь от самого главного в себе, быть в то же время по отношению к ней более терпимым? Неужели нельзя излечить ее — пусть не от честолюбия, но хотя бы от презрения ко мне?
   Полный решимости, я ушел из магазина сразу после восьми; от нетерпения я почти бежал и оказался на Площади Бассейна, где мы обычно встречались, слишком рано — но колокола на соседней церкви едва отзвонили четверть часа, как раздался голос:
   — Ходж…
   Она пришла на редкость точно; то был, наверное, добрый знак. Надежда горела во мне.
   — Тирза, я тебя видел сегодня…
   — Ну да? А я думала, ты так увлечен беседой со своим черномазым, что не видишь ничего вокруг.
   — Зачем ты так его называешь? Думаешь…
   — Ради бога, не надо нотаций. Я назвала его черномазым, потому что это звучит лучше, чем черножопый.
   О моя решимость смотреть на мир глазами любимой, где ты?
   — Я называю его мсье Энфанден, потому что его зовут именно так.
   — У тебя есть хоть какое-то чувство собственного достоинства? Похоже, что нет. Странные же у тебя манеры, Ходж! Я еще могу примириться с подобными выходками, но другие вряд ли их поймут. Как ты думаешь, что сказала миссис Смит?
   — Я не знаком с этой дамой. Откуда мне знать?
   — Зато я знаю — и я с ней согласна. Тебе понравилось бы, если б у меня ходил в приятелях голый людоед с кольцом в носу?
   — Но у Энфандена нет кольца в носу, и ты сама видела, что он вполне одет. Возможно, он тайком и ест миссионеров, но это не может оскорблять миссис Смит, ибо выглядит он вполне пристойно.
   — Я говорю серьезно, Ходж.
   — Я тоже. Энфанден — мой единственный друг.
   — Может, ты и выше приличий и правил хорошего тона, но я — нет. Если ты еще хоть раз покажешься с ним на людях, сюда можешь больше не приходить. Я не стану общаться с тобой.
   — Но, Тирза… — беспомощно начал я, ошеломленный полной невозможностью отыскать какой-то компромисс с ее несообразной позицией. — Тирза, но…
   — Нет, — твердо сказала она, — тебе пора взрослеть, Ходж, и кончать с этими детскими фортелями. Единственный друг, подумать только! Да ведь если б он сейчас тут появился, ты бы, наверное, заговорил с ним!
   — Ну, естественно. Не думаешь же ты, что я…
   — Думаю. Именно это я и думаю. Что ты должен вести себя, как воспитанный человек.
   Я не сердился на нее. Я не мог сердиться на нее!
   — Если таково воспитание, думаю, мне лучше остаться диким.
   — Ты хочешь сказать, — в ее голосе сквозило удивление, — нет, ты действительно хочешь сказать, что и впредь собираешься вести себя подобным образом?
   Должно быть дедушка Бэкмэйкер был упрямый человек; тому порукой то, что, по словам матери, от Ходжинсов во мне ничего нет.
   — Тирза, что ты подумаешь обо мне, если я откажусь от своего единственного по-настоящему доброго и понимающего друга — за всю жизнь единственного! — только потому, что у миссис Смит представления о приличиях расходятся с моими?
   — Я подумаю, что ты наконец начал что-то понимать.
   — Прости, Тирза.
   — Знаешь, Ходж, я предполагала, что так получится. Что ж, значит мы больше не увидимся.
   — Если ты только выслушаешь меня…
   — То, думаешь, стану таким же придурком, как ты? Не хочу быть ни придурком, ни мученицей. Не собираюсь изменять мир. Я нормальная.
   — Тирза…
   — Прощай, Ходж.
   И пошла прочь.
   Нелепо, но мне казалось, если позвать ее — она вернется. Или хотя бы остановится, выслушает. Я не позвал. Энфанден прав, все дело во мне. Есть вещи, от которых я не могу отказаться.
   Этого героизма мне хватило минут на пятнадцать. Потом я понесся через парк, через улицу — к дому Смитов. На верхних этажах горел свет, но на цокольном, как всегда, было темно. Я не решился стучать или звонить; ее запрет я помнил крепко. В душе был сумбур; я ходил и ходил взад-вперед по выложенному плитками тротуару, покуда патрульный не начал с подозрением посматривать на меня. Я малодушно ретировался.
   Не дожидаясь дня, я принялся писать ей длинное, бессвязное письмо, умоляя позволить мне поговорить с нею, всего лишь поговорить — час, десять минут, минуту. Я обещал законтрактоваться, эмигрировать, разбогатеть каким-то чудом — только бы она выслушала меня. Я вспоминал наши лучшие мгновения, я уверял, что люблю ее, что умру без нее. Исписав этими сантиментами несколько страниц, я начал сначала и написал то же самое. Светало, когда я отправил письмо пневматической почтой.
   Усталый и измученный, я был Тиссу в тот день плохим помощником. Даст ли она телеграмму? Или отправит письмо, как я — тогда оно поступит не раньше вечера. Или она зайдет в магазин?
   Назавтра я послал еще два письма и пришел вечером на Площадь Бассейна в идиотской надежде найти ее, где находил всегда. Потом я буравил дом Смитов взглядом, будто хотел гипнозом заставить ее выйти. На третий день мои письма вернулись нераспечатанными.
   Существует расхожее мнение, что в юности люди быстро забывают свои печали. И правда, уже через несколько недель боль моя притупилась, а еще через несколько — мое сердце вновь принадлежало лишь мне. Но то были долгие недели.
   С Энфанденом мы больше не говорили о Тирзе. Должно быть он почувствовал, что она оставила меня, а возможно, догадался даже, что это как-то связано с ним — но он был достаточно тактичен и не упоминал о ней; и я не упоминал. Мне было слишком тяжело.
   Не знаю, стал ли я и впрямь взрослее после этой истории, или, испытав и горе, и гнев, я попытался больше не поддаваться легкомысленным увлечениям и оградить себя от новых страданий чем-то по-настоящему для себя интересным — так или иначе, есть тут связь или нет, но именно с этого момента я решил сосредоточить свое книгоглотание на работах по истории. С некоторой робостью я сказал об этом Энфандену.
   — История? Ну, конечно, Ходж. Благородное занятие. Только вот что это такое — история? Как ее пишут? Как ее читают? Это — бесстрастная хроника событий, доподлинно установленных и последовательно изложенных в полном соответствии с их сравнительной важностью? Но разве такое возможно? Или это превращение обыденного в прославленное? Или хитроумное передергивание, которое вдруг дает более точную картину, нежели аккуратное копирование?
   — Мне кажется, что факты первичны, а интерпретации возникают позднее,
   — ответил я. — Только после того, как мы смогли обнаружить факт, мы можем сформулировать свое мнение о нем.
   — Возможно, возможно. Но возьмем, к примеру, факт, который для меня является главным фактом всей истории, — он указал на распятие. — Для меня, как для католика, этот факт ясен: я верую в то, что гласят Евангелия. Сын Человеческий умер на кресте ради моего спасения. А каковы были факты для тогдашнего римского чиновника? Никому не известный проповедник из захолустья поставил под угрозу стабильность в провинции, где и без того непросто, и был незамедлительно казнен в назидание другим официально принятым в Римской империи способом. А для наших современников здесь? Такого человека вообще не было. Вы думаете, эти факты исключают друг друга? Но вы ведь знаете, нет двух людей, которые один и тот же предмет видели бы одинаково; очень многие честные свидетели противоречат друг другу. Даже Евангелия приходится согласовывать.
   — По-вашему выходит, истина относительна.
   — Будто бы? Значит, мне нужно точнее выражаться. Или точнее думать. Я ведь не хотел сказать ничего подобного. Истина абсолютна, во веки веков. Но один человек не может охватить ее всю, целиком; при всем желании он в состоянии увидеть лишь один какой-то ее аспект. Поэтому я говорю вам, Ходж: сомневайтесь. Всегда сомневайтесь.
   — Всегда? — Мне показалось, это предостережение не очень-то согласуется с только что провозглашенным им символом веры. Он понял сразу.
   — Для верующего сомнение насущно необходимо. Как иначе он сможет отличить ложных богов от истинных? Только сомневаясь и в тех, и в других. Одна из наиболее распространенных поговорок гласит: не верь глазам своим. Почему вы должны верить своим глазам? Глаза даны вам, чтобы видеть ими, а не чтобы верить им. Верьте своему разуму, своей интуиции, своему здравому смыслу, своим чувствам, если угодно — но глазам, не вооруженным всеми этими интерпретаторами, не верьте. Ваши глаза могут увидеть мираж или галлюцинацию так же ясно, как и то, что существует на самом деле. Ваши глаза скажут вам, что не существует ничего, кроме материи…
   — Это говорят не только мои глаза, но и мой босс.
   — Что такое?!
   — При всем своем дружелюбии Энфанден был живым человеком; когда его прервали на полуслове, это не понравилось ему, как не понравилось бы кому угодно. Но его раздражение было мимолетным, и через мгновение он уже внимательно слушал мой рассказ о механистическом мировоззрении Тисса.
   — Прости, Господи его душу, — пробормотал он наконец. — Бедняга. Уйти от веры — и впасть в суеверие, столь жалкое, что ни одному христианину не под силу даже вообразить… Вы только представьте себе, — он начал расхаживать по комнате, — время идет по кругу, человек есть автомат, мы обречены повторять одни и те же действия снова и снова, вечно… Говорю вам, Ходж, это чудовищно, бедный, бедный.
   Я кивнул.
   — Да, но где ответ? Бесконечное пространство? Бесконечное время? Они ужасают почти также, потому что непостижимы и слишком и слишком величественны.
   — Но почему непостижимое и величественное должно ужасать? Разве ничтожное человеческое понимание есть истина последней инстанции? Хотя это, конечно, не ответ. Вот ответ: время, пространство, материя — все это иллюзия. Все — кроме Бога. Нет ничего реального, кроме Него. Мы — Его каприз, плод Его воображения.
   — Так откуда же берется свобода воли?
   — Даруется, естественно. Или сверхъестественно. Откуда же еще? Это величайший дар — и величайшая ответственность.
   Не скажу, что его объяснение удовлетворило меня вполне — но по вкусу оно мне пришлось куда больше, чем разглагольствования Тисса. Время от времени я возвращался к этой теме, и мысленно, и при следующих встречах, однако, в конечном счете думаю, по-настоящему я принял лишь совет сомневаться.
   Однако вряд ли я всегда следовал ему так, как хотел Энфанден.
   7. ОБ АГЕНТАХ КОНФЕДЕРАЦИИ В 1942 ГОДУ
   Может, кто и сообразил бы сразу, что надо обязательно сказать Энфандену о связи Тисса с ненавидящей и негров, и иностранцев Великой Армией — но у меня, дурака, которому еще год оставался до совершеннолетия, котелок варил медленно. Но, в конце концов, сварил. И, раз уж мысль возникла, неважно с каким опозданием, ее следовало бы немедленно претворить в дело. Однако для меня здесь возникла дилемма.
   Если я расскажу Энфандену о Тиссе, это будет чудовищной неблагодарностью по отношению к человеку, который вытащил меня из нищеты и предоставил долгожданную, вожделенную возможность получить истинное образование. Членство в Великой Армии считалось преступлением и наказывалось по закону, пусть даже законы соблюдались подчас не слишком-то строго. Я не мог рассчитывать, что официальное лицо, пользующееся гостеприимством Соединенных Штатов, станет покрывать преступную деятельность, совершаемую против принимающей его стороны — особенно если вспомнить, что, собственно, представляет собою Великая Армия на самом деле.
   Но если я смолчу, то окажусь плохим другом.
   Если я скажу, то стану доносчиком; если не скажу — лицемером и много хуже. То, что ни Тисс, ни Энфанден — правда, по совершенно разным причинам
   — не будут осуждать меня, как бы я не поступил, не уменьшало, а скорее усугубляло мое замешательство. Я все мешкал да мешкал, а это, в сущности, значило, что я покрываю Тисса; и чувство симпатии к Энфандену только усиливалось чувством вины перед ним.
   Именно в этот критический момент произошел целый ряд событий, еще глубже втянувших меня в деятельность Великой Армии и окончательно запутавших мои отношения с Тиссом и Энфанденом. Все началось в тот день, когда мое внимание привлек нарочитым покашливанием какой-то покупатель.
   — Да, сэр. Чем могу служить?
   Он был толст и невысок, с явно вставными зубами; волосы его свешивались на воротник. Однако в целом его внешность не была смешной, скорее он производил впечатление человека спокойного и властного, и чрезвычайно уверенного в себе.
   — Да, знаете, я ищу… — начал он вдруг буквально впился в меня взглядом. — Э, да ни тебя ли, малый, я видал с ниггером? Таким здоровенным черным козлом?
   Похоже, два гуляющих вместе человека, слегка отличных друг от друга цветом кожи, несказанно поразили всех. Я почувствовал, что краснею.
   — А закон это запрещает?
   Он издал булькающий звук, который я расценил, как смех.
   — Что мне законы ваших дрянь-янки, парень! Сам я в ниггерах худого не вижу, совершенно. Всегда якшался с ними не без удовольствия. Правда, выглядел довольно редкой птицей. А дрянь-янки все считают ниггеров неподходящей компанией. Вот такой тут тупой и фанатичный народишко. О присутствующих не говорим.
   — Мсье Энфанден — консул Республики Гаити, — сказал я. — Он джентльмен и очень образованный человек.
   Я произнес это и сразу пожалел. Мои слова прозвучали с отвратительной снисходительностью, даже как-то свысока. Мне стало стыдно, будто я предал друга, пытаясь оправдать нашу дружбу его редкими качества, перекрывающими неправильный цвет кожи.
   — А, муссо? Дрессированный ниггер? Ладно, все нормально, — его дружелюбный тон приобрел некий странный оттенок. — Давно тут пашешь?
   — Года четыре.
   — Скучновато, нет?
   — О, нет. Я люблю читать, а книг тут хватает.
   Он нахмурился.
   — Сдается мне, такой здоровый малый мог бы найти дельце поинтересней. Ты на контракте, конечно? Нет? Ну, ты везуч! В некотором смысле, в некотором. Деньжат-то наверняка не хватает, а? Разве что счастливый билетик выпадет.
   Я сказал, что никогда не покупаю лотерейных билетов.
   Он хлопнул себя по ноге, как если бы я отмочил особенно удачную шутку.
   — Ну и фраера, — воскликнул он, — ну и балбесы! Нужда заставляет устраивать лотереи, а чистоплюйство не дает билеты покупать! Ну, балбесы!
   Какое-то время он булькал по этому поводу — но глаза его беспокойно обшаривали сумрачное помещение.
   — И что ты читаешь, а? Проповеди? Книжки про ведьм?
   Я признал, что почитываю и то и другое, я зачем, пытаясь произвести на него впечатление, что ли, рассказал о своих планах.
   — Ну да? Профессиональным историком? Это малость не мое, но мне сдается их тут у вас на Севере не так много.
   — Совсем немного. Горстка преподавателей в колледжах — да и те скорее балуются.
   Он покачал головой.
   — Малому с такими замашками лучше бы двинуться на Юг.
   — Да, наверное. Сейчас в Лисберге, Вашингтон-Балтиморе и Лиме ведутся очень интересные разработки. Вы сами конфедерат, сэр?
   — Южанин, именно. И здорово горжусь этим. Теперь вот что, парень; я раскрою все карты. Ты свободный, и денег здесь не получаешь. Смог бы ты провернуть для меня небольшое дельце? Деньжат подкину, не обижу. И, может, устрою тебе договор… нет, как это… стипендию в Лисбергском университете. Потом.
   Стипендия в Лисберге. Там, где Исторический факультет затеял монументальный проект — ни много ни мало, составление полного свода источников о Войне за Независимость Юга! Лишь каким-то нечеловеческим усилием я удержался от того, чтобы очертя голову, сразу не сказать «да».
   — Звучит заманчиво, мистер… э?
   — Полковник Толлибур. Да ты зови меня просто полкан.
   В его осанке, в его манере держаться не было ничего военного. Даже отдаленно.
   — Звучит очень привлекательно, полковник. Но что я должен сделать?
   Он задумчиво щелкнул своими неестественно ровными зубами.
   — Да, почти нечего, малыш, почти нечего. Просто составь мне список.
   Казалось, он уверен, что высказался достаточно ясно.
   — Что за список, полковник?
   — Ну, список людей, которые сюда часто ходят особенно тех, что вроде и не покупают ничего, а просто разговаривают с хозяином. Если знаешь их имена — напиши, но это не самое главное. Просто общее описание. Скажем, рост пять футов девять дюймов, глаза голубые, волосы темные, нос сломан, на левой брови шрам. И так далее. Никаких особенных подробностей. И список тех, кому ты носишь товар на дом.