– Когда тебе обратно в Токио?
   – На следующей неделе. Экзамен…
   Молчание.
   – Зимой я приеду снова. На Рождество. У меня день рождения 24 декабря.
   Она кивнула, будто думая о чем-то своем. Потом спросила:
   – Ты Козерог?
   – Да. А ты?
   – Я тоже. 10 января.
   – Знак почему-то не самый благоприятный. Иисус Христос тоже Козерог.
   – Ага…
   Она перехватила мою руку поудобнее.
   – Наверное, я буду без тебя скучать.
   – Но ведь мы еще встретимся…
   Она не отвечала.
   Склады тянулись один другого ветшее; между кирпичей прилепился скользкий темно-зеленый мох. На высоких темных окнах – массивные решетки, на ржавых дверях – таблички торговых фирм. Вдруг сильно запахло морем, и склады кончились. Ивовая аллея кончилась тоже – казалось, деревья выпали, как больные зубы. Мы перешли заросшие травой железнодорожные пути, уселись на каменных ступенях заброшенного мола и стали смотреть на море.
   Перед нами огнями доков горела верфь. Отходило неказистое греческое судно – разгруженное, с поднявшейся ватерлинией. Белую краску на борту изъел красной ржавчиной морской ветер, а бока обросли ракушками, как струпьями.
   Довольно долго мы смотрели на море, небо и корабли, не говоря ни слова. Вечерний ветер с моря ерошил траву, а сумерки медленно превращались в бледную ночь. Над доками замигали звезды.
   После долгого молчания она сжала левую руку в кулак и несколько раз нервно ударила ею по ладони правой. Подавленно уставилась на покрасневшую ладонь.
   – Всех ненавижу, – сказала она вдруг.
   – И меня?
   – Извини. – Смутившись, она вернула ладонь на колено. – Ты не такой.
   – Не настолько, да?
   Со слабым подобием улыбки она кивнула и дрожащими руками поднесла огонь к сигарете. Дым хотел окутать ее волосы, но его унес ветер и развеял в темноте.
   – Когда я сижу одна, то слышу, как люди со мной заговаривают. Одних я знаю, других нет… Отец, мать, школьные учителя – разные люди.
   Я кивнул.
   – И говорят всякую гадость. Хотим, чтобы ты умерла, – и так далее. Или вообще грязь какую-нибудь…
   – Какую?
   – Не хочу говорить.
   Сделав две затяжки, она погасила сигарету кожаной сандалией и прижала веки пальцами.
   – Как ты думаешь, я больна?
   – Даже не знаю, – покачал я в растерянности головой. – Если это беспокоит, то лучше врачу показаться.
   – Да ладно. Не обращай внимания.
   Она закурила вторую сигарету. Потом попыталась рассмеяться, но смех вышел неважный.
   – Я тебе первому про это рассказала.
   Я взял ее за руку. Рука мелко дрожала. На ней выступил холодный пот.
   – А врать очень не хотелось, на самом деле…
   – Я понимаю.
   Снова замолчав, мы тихо сидели под звук мелких волн, набегавших на мол. Прошло невообразимо долгое время.
   Увидев, что она плачет, я провел пальцем по ее мокрой от слез щеке и обнял за плечи.
 
   Я давно забыл, как пахнет лето. Раньше все было другим: запах морской воды и далекие теплоходные гулки, прикосновение девичьей кожи и лимонный аромат волос, дуновение сумеречного ветра и робкие надежды. Теперь лето превратилось в сон.
   Словно калька съехала с оригинала: здесь миллиметр, там миллиметр – и уже все не так.

36

   До ее дома мы добирались полчаса.
   Вечер стоял прекрасный. Поплакав, она вдруг повеселела. По пути к ее дому мы заходили во все магазины подряд и покупали всякую дребедень. Купили земляничную зубную пасту, цветастое пляжное полотенце, несколько датских мозаичных панно, шестицветный набор шариковых ручек. По дороге в гору иногда останавливались и оглядывались на порт.
   – А машину ты так и бросил?
   – Потом заберу.
   – А завтра утром не поздно?
   – Да без разницы!
   Мы уже подходила к ее дому.
   – Не хочу сегодня оставаться одна, – сказала она, обращаясь к булыжникам мостовой.
   Я кивнул.
   – Но ты ведь тогда ботинки почистить не сможешь?
   – Ничего, пусть сам иногда чистит.
   – Интересно, почистит или нет?
   – А как же? Он у меня человек долга!
 
   Ночь была тихая.
   Медленно повернувшись, она уткнулась носом мне в плечо.
   – Холодно.
   – Как это «холодно»? Тридцать градусов.
   – Не знаю. Холодно, и все.
   Я подобрал сброшенное к ногам одеяло и укутал ее по плечи. Ее всю било мелкой дрожью.
   – Плохо себя чувствуешь?
   Она мотнула головой:
   – Мне страшно.
   – Страшно чего?
   – Всего. А тебе не страшно?
   – Абсолютно.
   Она помолчала – будто взвешивая мой ответ на ладони.
   – Хочешь секса?
   – Угу.
   – Извини. Сегодня нельзя.
   Я молча кивнул.
   – Мне только что операцию сделали.
   – Аборт?
   – Да.
   Рука, которой она обнимала меня за спину, ослабла. Палец начертил несколько кружочков у меня на плече.
   – Странно… Ничего не помню.
   – Да?..
   – Это я про того парня. Совершенно забыла. Даже лица не вспомнить.
   Я погладил ее по волосам.
   – А казалось, что влюбилась. Правда, недолго. Ты когда-нибудь влюблялся?
   – Ага.
   – И лицо помнишь?
   Я попытался вспомнить лица трех своих подружек. Удивительное дело – отчетливо не вспоминалось ни одно.
   – Нет, – сказал я.
   – Странно, правда? Интересно, почему?
   – Наверное, так удобнее.
   Она кивнула, не отнимая головы от моей груди.
   – Слушай, если тебе очень хочется, может, мы это как-нибудь по-другому?..
   – Не надо. Ничего страшного.
   – Правда?
   – Угу.
   Она снова прижалась ко мне. Грудью к животу. Страшно захотелось пива.
   – Как несколько лет назад все пошло наперекосяк – так и до сих пор.
   – «Несколько» – это сколько?
   – Двенадцать. Или тринадцать. С тех пор, как отец заболел. Из того времени больше ничего и не помню. Сплошная гадость. Все время у меня злой ветер над головой.
   – Ветер меняет направление.
   – Ты правда так думаешь?
   – Ну, он же должен его когда-нибудь менять…
   Она ненадолго замолчала – точно пустыня вобрала в свой сухой песок все мои слова и оставила меня с одной горечью во рту.
   – Я тоже так пыталась думать. Но не выходит. И влюбиться пробовала, и просто стать терпеливее. Не получается – и все тут…
   Больше мы ни о чем не говорили. Ее голова лежала у меня на груди. Она долго не шевелилась – будто уснула.
   Она молчала долго. Очень долго. Я то дремал, то смотрел в темный потолок.
 
   – Мама…
   Она сказала это шепотом, словно ей что-то приснилось. Она спала.

37

   Привет, как дела? Говорит радио «Эн-И-Би», программа «Попе по заявкам». Снова пришел субботний вечер. Два часа – и уйма отличной музыки. Кстати, лето вот-вот кончится. Как оно вам? Хорошо вы его провели?
   Сегодня, перед тем, как поставить первую пластинку, я познакомлю вас с одним письмом, которое мы недавно получили. Зачитываю.
 
   «Здравствуйте.
   Я каждую неделю с удовольствием слушаю вашу передачу. Мне даже не верится, что осенью исполнится три года моей больничной жизни. Время и вправду летит быстро. Конечно, из окна моей палаты с кондиционером мне мало что видно, и смена времен года для меня не имеет особого значения – но когда уходит один сезон и приходит другой, мое сердце радостно бьется.
   Мне семнадцать лет, а я не могу ни читать, ни смотреть телевизор, ни гулять – не могу даже перевернуться в своей кровати. Так я провела три года. Письмо это пишет за меня моя старшая сестра, которая все время рядом. Чтобы ухаживать за мной, она бросила университет. Конечно, я очень ей благодарна. За три года, проведенных в постели, я поняла одну вещь: даже в самом жалком состоянии можно чему-то научиться. Именно поэтому стоит жить дальше – хотя бы понемножку.
   Моя болезнь – это болезнь спинного мозга. Ужасно тяжелая. Правда, есть вероятность выздоровления. Три процента… Такова статистика выздоровлений при подобных болезнях – мне сказал это мой доктор, замечательный человек. По его словам, мне легче выздороветь, чем новенькому питчеру обыграть «Гигантов»[14] с разгромным счетом, но немножко труднее, чем просто выиграть.
   Временами, когда я думаю, что никогда не выздоровлю, мне становится очень страшно. Так страшно, что хочется звать на помощь. Пролежать всю жизнь камнем в кровати, глядя в потолок – без чтения, без прогулок на воздухе, без любви, – пролежать так десятки лет, состариться здесь и тихо умереть – это невыносимо. Иногда я просыпаюсь среди ночи и будто слышу, как тает мой позвоночник. А может, он и в самом деле тает?
   Но хватит о грустном. Как мне по сотне раз в день советует сестра, я буду стараться думать только о хорошем. А ночью постараюсь спать как следует. Потому что плохие мысли обычно лезут мне в голову ночью.
   Из окна больницы виден порт. Я представляю, что каждое утро встаю с кровати, иду к порту и всей грудью вдыхаю запах моря… Если бы я смогла это сделать – хотя бы раз, мне хватило бы одного раза, – то я, может быть, поняла бы, почему мир так устроен. Мне так кажется. А если бы я хоть чуть-чуть это поняла, то, возможно, смогла бы терпеть свою неподвижность хоть до самой смерти.
   До свидания. Всего доброго.»
   Без подписи.
 
   Я получил это письмо вчера в четвертом часу. Прочитал его в нашем буфете, пока пил кофе. А вечером, после работы, пошел в порт и посмотрел оттуда в сторону гор. Раз из твоей больницы виден порт, значит, и из порта должна быть видна твоя больница, правильно? И в самом деле, я увидел множество огоньков. Конечно, было непонятно, какой из них горит в твоей палате. Одни огоньки горели в небогатых домах, другие – в роскошных особняках. Светились также огоньки в гостиницах, в школах, в конторах… Я подумал: как много самых разных людей! Такое чувство посетило меня впервые. И когда я об этом подумал, у меня вдруг выкатилась слеза. А ведь я очень давно не плакал. Не то чтобы я плакал из сочувствия к тебе, нет. Я хочу сказать кое-что другое. И скажу это только один раз, так что слушай хорошенько.
 
   Я Вас Всех Люблю!
 
   Если через десять лет ты еще будешь помнить эту передачу, пластинки, которые я ставил, и меня самого – то вспомни слова, которые я только что сказал.
   Исполним заявку этой девушки. Элвис Пресли, «Удачи тебе, моя прелесть». А после того, как закончится песня, я снова на один час и пятьдесят минут стану собакоподобным комиком.
   Спасибо за внимание.

38

   Перед отъездом в Токио я зашел в «Джейз-бар» – прямо с чемоданом. Бар еще не работал, но Джей впустил меня и налил пива.
   – Сегодня уезжаю вечерним автобусом.
   Джей, чистивший картошку, покивал головой.
   – Скучно будет без тебя. И обезьян разогнать придется, – сказал он, ткнув пальцем в гравюру над стойкой. – А Крыса точно будет скучать.
   – Ага.
   – В Токио, наверное, весело?
   – Да везде одинаково.
   – Пожалуй… Я из нашего города последний раз уезжал в год Токийской олимпиады[15].
   – Любишь город?
   – Ты ж сам сказал: везде одинаково.
   – Точно.
   – Хотя подумываю через несколько лет в Китай съездить. А то ведь ни разу не был. Корабли в порту увижу – и сразу такие мысли в голове.
   – У меня дядя в Китае умер.
   – Да?.. Там много народу полегло. А все равно все братья.
   Джей угостил меня еще пивом. Даже поджарил картошки и дал мне ее с собой в пакетике.
   – Спасибо.
   – На здоровье. Такое настроение… Все растут быстро – оглянуться не успеваешь. Когда я с тобой познакомился, ты еще в школе учился.
   Рассмеявшись, я кивнул и попрощался.
   – Будь здоров, – сказал Джей.
 
   «26 августа», – утверждал календарь на стене бара. Под датой размещался афоризм: «Отдающий без сожаления всегда получает».
 
   Купив билет, я сел на скамейку и долго, пока не подошел автобус, смотрел на огни города. Подступала ночь, огни начали гаснуть. В конце концов, остались только уличные фонари и неоновая реклама. Морской ветер принес еле слышный гудок теплохода.
 
   По обеим сторонам от автобусной двери стояли два кондуктора. Поглядев в мой билет, один сказал: «Место двадцать один, чайна».
   – Чайна?
   – Нуда, 21-С. По первой букве. «Эй» – Америка, «Би» – Бразилия, «Си» – Чайна[16], «Ди» – Дания. Чтобы вот он не напутал.
   Кондуктор показал на своего напарника, сверявшегося с таблицей посадочных мест. Кивнув, я забрался в автобус, сел на место 21-С и принялся за еще теплую жареную картошку.
   Множество вещей проносится мимо нас – их никому не ухватить.
   Так и живем.

39

   На этом кончается моя история, но есть, конечно, и эпилог.
 
   Мне исполнилось двадцать девять, а Крысе тридцать. Совсем немного. «Джейз-бар» перестроили, когда расширяли улицу, – он превратился в необыкновенно аккуратное заведение. Тем не менее, Джей по-прежнему каждый день чистит целое ведро картошки, а завсегдатаи все так же потягивают пиво, ворча о том, насколько лучше было в старые времена.
   Я женился и живу в Токио.
   Когда на экраны выходит новый фильм Сэма Пекинпа[17], мы с женой идем в кинотеатр, а на обратном пути заходим в парк Хибия, выпиваем по две банки пива и кормим голубей попкорном. Из фильмов Сэма Пекинпа мне больше всего нравится «Принеси голову Альфредо Гарсиа», а моя жена предпочитает «Конвой». Из других фильмов я люблю «Пепел и алмаз»[18] – а жена любит «Сестру Джоанну». Когда долго живешь вместе, даже вкусы становятся похожи.
   Счастлив ли я? Если вы спросите меня, мне ничего не останется, как ответить: да, наверное.
   В конце концов, мечта – она ведь так и выглядит.
   Крыса продолжает писать повести. Каждый год на Рождество он присылает мне по нескольку экземпляров. В прошлом году это была повесть про работающего в сумасшедшем доме повара, а в позапрошлом – история труппы комедиантов, написанная по мотивам «Братьев Карамазовых». В повестях Крысы по-прежнему нет сцен секса, и ни один персонаж не умирает.
   На первой странице рукописи всегда написано:
 
   «С днем рожденья!»
   и затем:
   «Счастливого Рождества!»
 
   Ведь я родился 24 декабря.
 
   Девушку с четырьмя пальцами на левой руке я больше ни разу не видел. Когда я зимой вернулся в город, она уже уволилась из магазина пластинок и съехала с квартиры. Людской водоворот и поток времени поглотили ее без следа.
   Приезжая летом в свой город, я всегда прохожу той самой дорогой мимо складов, сажусь на каменные ступени мола и смотрю на море. Иногда мне кажется, что я готов заплакать, – но слезы не текут. Такие дела.
 
   Пластинка с «Девушками Калифорнии» так и стоит у меня в углу на полке. Когда приходит лето, я ее вынимаю и слушаю. А потом пью пиво и думаю о Калифорнии.
   Рядом с полкой пластинок стоит стол, и к нему пришпилен комок сухой травы, превратившийся в нечто вроде мумии. Тот самый, из коровьего желудка.
   Фотография погибшей девушки с французского отделения затерялась где-то при переезде.
   А «Бич Бойз» после долгого перерыва выпустили новую пластинку.
 
«Куда им всем до девушек Калифорнии…»
 

40

   И последний раз о Дереке Хартфильде.
   Хартфильд родился в 1909 году в небольшом городке штата Огайо. Вырос там же. Отец его был неразговорчивый телеграфист, а мать – маленькая толстушка, мастерица печь пирожные и гадать по звездам. Хартфильд-младший рос угрюмым ребенком, друзей у него не было. Свободное время он проводил за чтением комиксов и бульварных журналов – либо поедал мамины пирожные. Окончив школу, начал было работать на городской почте, но очень скоро предпочел уйти в романисты.
   В 1930 году он продал за двадцать долларов рукопись своего пятого рассказа «Странные сказки». В следующем году он писал по 70 тысяч слов в месяц, еще через год его производительность возросла до 100 тысяч, а накануне смерти составила 150 тысяч. Согласно легенде, каждые полгода он покупал новую пишущую машинку «Ремингтон».
   В основном, он сочинял фантастику и приключения. Вот, к примеру, «Приключения Уорда» в сорока двух частях – самое популярное из его творений. На страницах этой серии Уорд три раза погибает, убивает пять тысяч врагов и покоряет триста семьдесят пять женщин, включая марсианок. Кое-что из этой серии можно прочитать в переводе.
   Ненавидел Хартфильд очень многое. Почту, школу, издательства, морковь, женщин, собак – всего и не перечислишь. А любил только три вещи: огнестрельное оружие, кошек и пирожные, которые пекла его мать. У него была, наверное, лучшая в Штатах коллекция огнестрельного оружия – после киностудии «Парамаунт» и ФБР. В нее не входили разве только зенитные установки и противотанковые гранатометы. Зато входил предмет его гордости – револьвер 38-го калибра с инкрустированной жемчугом рукояткой и единственной пулей в барабане. «Когда-нибудь я всажу ее себе в лоб», – частенько говаривал Хартфильд.
   Но в 1938 году, после смерти матери, он уехал в Нью-Йорк, поднялся на «Эмпайр-Стейт-Билдинг», прыгнул с крыши и расплющился, как лягушка.
 
   На могильном камне, согласно завещанию, процитирован Ницше:
   «Дано ли нам постичь глубину ночи при свете дня?»

Еще раз о Хартфильде
(вместо послесловия)

   Нельзя сказать, что я бы не начал писать сам, если бы не книги Дерека Хартфилвда. Но знаю одно: мой путь в этом случае был бы совершенно иным.
   В старших классах я несколько раз покупал книги Хартфильда в мягкой обложке – их сдавали в букинистические магазины Кобэ иностранные моряки. Одна стоила 50 иен. Если бы дело происходило не в книжном магазине, мне бы и в голову не пришло назвать эти эрзацы книгами. Аляповатые обложки, порыжевшие страницы… Они пересекали Тихий океан под подушками у матросов на каких-нибудь сухогрузах или эсминцах, чтобы потом появиться у меня на столе.
* * *
   Через несколько лет я сам пересек океан – только чтобы посетить могилу Хартфильда. Где она находится, я узнал из письма Томаса Макклюра – увлеченного (и притом единственного) исследователя его творчества. «Могилка маленькая, не больше каблучка. Смотри, не прогляди», – писал он мне.
   В Нью-Йорке я сел в огромный гробоподобный автобус и в семь утра доехал до маленького городка в штате Огайо. Кроме меня, на этой остановке ни один пассажир не сошел. Я пересек поросшее травой поле и оказался на кладбище. Размерами оно могло потягаться с самим городом. Жаворонки у меня над головой щебетали и чертили круги по воздуху.
   Я искал могилу Хартфильда целый час – и нашел. Я положил на нее сорванные неподалеку пыльные дикие розы, ненадолго соединил ладони, а потом присел и закурил. Под мягкими лучами майского солнца жизнь и смерть казались одинаковым благом. Я задрал голову, закрыл глаза – и несколько часов подряд слушал песню жаворонков.
   Вот откуда тянется это повествование. А куда оно меня завело, я и сам не пойму. «В сравнении со сложностью Космоса, – пишет Хартфильд, – наш мир подобен мозгам дождевого червя».
   Мне хочется, чтобы так оно и было.
* * *
   В заключение я должен упомянуть о капитальном труде Томаса Макклюра «Легенда бесплодных звезд» (Thomas McClure; «The Legend of Sterile Stars», 1968), выдержками из которого я воспользовался, говоря о произведениях Хартфильда. Выражаю господину Макклюру свою глубокую признательность.
 
   Май 1979 г.
   Харуки Мураками

Пинбол-1973

1969–1973

   Слушать рассказы о незнакомых местах было моей болезненной страстью.
   Лет десять назад я мог вцепиться в первого встречного и требовать отчета о его родном городе. Избытка людей, готовых добровольно выслушивать чужие речи, в те времена не наблюдалось – поэтому всякий, кто попадался мне под руку, вел свой рассказ прилежно и старательно. Бывало даже, что совершенно незнакомые мне люди где-то узнавали о таком чудаке и специально приходили что-нибудь рассказать.
   Словно бросая камушки в пересохший колодец, они повествовали мне о самых разных вещах – и уходили, одинаково удовлетворенные. Одни говорили с умиротворением, другие – с раздражением. Одни строго по сути вопроса, а другие всю дорогу не пойми о чем. Бывали скучные рассказы, бывали грустные, слезливые – а иной раз случались дурацкие розыгрыши. Однако я всех выслушивал серьезно, как только мог.
   Не знаю, в чем здесь причина, но каждый каждому – или, скажем так, каждый всему миру – отчаянно хочет что-то передать. Мне это напоминает стаю обезьян, засунутую в ящик из гофрированного картона. Вот я вынимаю такую обезьяну из ящика, бережно стираю с нее пыль, хлопаю по попе и выпускаю в чистое поле. Что с ними происходит потом, мне неизвестно. Не иначе, грызут где-нибудь свои желуди, покуда все не вымрут. Да и бог с ними, такая у них судьба.
   Если откровенно, то работы во всем этом было много, а толку мало. Сейчас я думаю: объяви тогда кто-нибудь всемирный конкурс «Старательное выслушивание чужих речей» – я без сомнения вышел бы в победители. И получил бы награду. Например, коврик на кухню.
 
   Среди моих собеседников один родился на Сатурне, а еще один – на Венере. Их рассказы произвели на меня глубокое впечатление. Начну с Сатурна.
   – Там… Там дико холодно! – говорил со стоном мой собеседник. – Одна лишь мысль об этом, и к-крыша едет!
   Он входил в политическую группировку, которая безраздельно господствовала в девятом корпусе университета. «Действия определяют идею, а не наоборот», – таков был их лозунг. Что же определяет действия, они никому не рассказывали. Кстати говоря, девятый корпус располагал водяным охлаждением, телефоном и горячей водой, а на втором этаже была даже музыкальная комната с коллекцией из двух тысяч пластинок. Просто рай – особенно в сравнении с восьмым корпусом, где вечно царила вонь, как в сортире какого-нибудь велодрома. Они каждое утро тщательно брились под горячей водой, всячески злоупотребляли телефонной халявой, а вечерами собирались и слушали пластинки – так, что под конец осени в полном составе зафанатели от классики.
   Говорят, что в тот удивительно ясный ноябрьский день, когда в девятый корпус вломился третий маневренный отряд, там на полную громкость играл Вивальди – «L’Estro Armonico». Трудно установить, в какой мере это соответствует истине. Одна из трогательных легенд шестьдесят девятого года.
   Когда же я проползли под наспех выстроенной из диванов шаткой баррикадой, то слышал едва различимые звуки фортепианной сонаты Гайдна соль-минор. Мне вспоминался тогда дом моей подруги – к нему вела крутая дорога, поросшая камелиями. За баррикадой мне предлагался самый роскошный стул и теплое пиво в похищенной из медицинского училища мензурке.
   – Еще гравитация сильная, – продолжался рассказ о Сатурне. – Один чувак жвачку выплюнул, попал себе по ноге и всю раздробил к чертям. Просто к-кошмар!
   – Да-а-а… – произносил я, выдержав секунды две. К тому времени я освоил порядка трехсот самых разных способов поддакивания.
   – А п-потом… Солнце такое, очень маленькое. Как будто в бейсболе мандарин летит вместо мячика. И оттого все время темно. – Следовал вздох.
   – Чего ж вы все оттуда не улетите? – интересовался я. – Ведь есть же планеты получше?
   – Сам не пойму. Наверное, потому что родина. Дело т-такое… Я вот тоже диплом получу – и домой, на Сатурн. Сделаю все к-как надо. Устрою п-п-переворот.
 
   Думайте, что хотите, – а я люблю рассказы о далеких городах. Я коплю эти города, как медведь копит жир перед спячкой. Стоит закрыть глаза, и всплывают улицы, застраиваются домами, наполняются голосами людей. Эти люди далеко, и мне, скорее всего, никогда с ними не пересечься – но я способен ощутить податливые и вместе с тем прочные изгибы их жизней.
* * *
   Наоко тоже несколько раз делилась со мной такими рассказами. В них я помню каждое слово.
   – Как это назвать-то, даже не знаю…
   Университетский вестибюль был залит солнцем. Наоко подпирала рукой щеку и неловко улыбалась, пока я терпеливо ждал продолжения. Она всегда говорила медленно, подыскивая правильные слова.
   Мы сидели друг напротив друга, разделенные столом из красного пластика, на котором стоял бумажный стаканчик, полный окурков. Солнце, бившее в высокое окно, как на картине Рубенса, прочерчивало на столе четкую границу между светом и тенью. Моя правая рука была освещена, левая лежала в тени.
   Вот так, двадцатилетними, мы встречали весну 1969 года. Вестибюль ломился от обилия первокурсников – все в новеньких ботиночках, все с конспектами в обнимку, у всех в головах свежие мозги. Возле нас постоянно кто-то на кого-то натыкался, возмущался, извинялся – и этому не было конца.
   – В общем, что угодно, только не город, – заговорила она снова. – Скорее, станция на железной дороге, захудалая такая. Если в дождь проезжаешь, можно и не заметить.
   Я кивнул. После этого мы с ней добрые полминуты бессмысленно разглядывали табачный дым, дрожащий на границе света и тени.
   – А по платформе, от края до края, всегда собаки разгуливают. Бывают такие станции, знаешь?
   Я опять кивнул, – Как со станции выйдешь, попадаешь на маленькую площадь с круговым движением. Там еще автобусная остановка. И несколько магазинов… Такие, ну что ли, сонные магазины. Если пойдешь прямо, упрешься в парк. В парке стоит горка и качелей три штуки.