Горовой потянулся:
   – Пойду, что ль. До энтих. Побалуюся малость. А то совсем засиделси.
   Малышеву оставалось только кивнуть, хотя его мнения никто и не спрашивал. И то хорошо, что хмурый в последнее время подъесаул нашел себе хоть какое занятие.
   Оставалось найти ответ на тот вопрос, с которым он и вышел во двор.
   Кто же поможет перевести песню?
   Костя с надеждой озирал двор. Вдруг сзади его хлопнули по плечу. Удар был такой силы, что русич чуть не грохнулся оземь. Когда Костя в гневе повернулся, перед ним стоял громадного роста мужчина с миролюбивым выражением на дебильной физиономии.
   – Эта… Вас к государыне… того… просить изволят.
   Малышев почесал занывшее плечо. Такому отказывать не с руки.
   Проблемы перевода на время были забыли. Следом за громилой Костя поднялся в донжон на третий этаж, в апартаменты императрицы.
   Донжон – главная башня замка – традиционно была раза в три шире и в два раза выше всех остальных. Как уже успел рассказать подружившийся со своей Грэтхен Захар, в подмуре донжона находилась тюрьма, куда кидали неугодных, на первом этаже в помещениях без окон, но с толстыми стенами, размещались кладовые, вывод глубинного колодца и арсенал, на втором – главная зала, где их уже принимали и обычно устраивали пиры, а на третьем – личные апартаменты господ. Для удобства на втором этаже сделали коридор, по которому их вчера вели. Но сейчас они поднимались по центральной узкой лестнице в апартаменты императрицы, находившиеся в десяти шагах от комнат властителя германских земель.
   В отличие от покоев Генриха, у входа в комнаты его венценосной супруги стража не было. Только две старухи в длиннющих накидках несли какую-то лишь им ведомую службу. В гостиной при апартаментах, откуда три двери вели в комнаты, занимаемые самой Адельгейдой и ее ближайшим окружением, крутилось несколько фрейлин помоложе.
   Олигофрен, приведший Костю, приказал ждать и почтительно постучался в одну из дубовых, обитых медью, дверей. Дверь приоткрылась, и Костя успел заметить глазки той, что вчера так разбередила ему душу. Приказным тоном Иоланта что-то заявила громиле, тот поклонился и повернулся к Косте. Разобрать слова девушки не было никакой возможности, потому как дамы в гостиной не замолкали ни на минуту, видимо желая подчеркнуть равное с последней положение при дворе.
   Громила промычал:
   – Ее, это… величество приказывают идти в залу… Будут слушать песни там… после обедни.
   Костя про себя чертыхнулся. Замашки те же, что и у супруга.
   Подождав пару минут и поймав несколько заинтересованных взглядов со стороны фрейлин, Малышев неловко поклонился и пошел к себе в комнатку. До обедни была еще уйма времени.
 
9
 
   Конный двадцатикилометровый переход к дубраве, где император собирался охотиться на оленей, Улугбек Карлович осилил с трудом. Вольтижировка никогда не была его коньком. И если за последние месяцы, благодаря веслу и пешей прогулке от Любека до Гамбурга, его фигура обросла немного мышцами и порастрясла теплый жирок спокойной академической жизни, то к седлу надо было привыкать заново.
   Лошадку ему дали смирную.
   Ничего сложного от Сомохова не требовали – лишь бы не потерялся. А то захочет его величество, освежевав оленя, послушать у костра с рогом вина и жарким историю какую, а сказитель пропал. Чья вина в том будет? Сказителя!
   Потому скакал Улугбек Карлович по буеракам, именуемым здесь дорогой, в хвосте кавалькады. Скакал и старался не потерять из виду тех, кто был впереди.
   К обеду осилили переход к дубовому лесу, где и должны были разворачиваться основные события. Часть кавалькады, состоявшая из слуг и оруженосцев господ, отправилась готовить костры и бивак для обеденного отдыха. Улугбек остался среди господ, проверявших свои арбалеты и копья.
   Рядом с ним оказался тот самый молодой немец, что вчера выпроводил их конкурента при дворе на ниве песен. Рыжебородый жизнерадостный крепыш носил оригинальное, по местным меркам, имя Жерар. Был он из маленького замка Т'ом, находившегося на границе Германской империи, а именно во французской ее части. Так что, несмотря на рыжие волосы и родной немецкий, он считал себя франконцем, но не обижался, когда его называли франком или французом.
   Пока егеря совещались с Генрихом, как получше загнать и где караулить зверя, Жерар, заинтересовавшийся необычным собеседником, рассказывал Улугбеку о том, как принято травить копытных.
   По его словам выходило, что добывать оленя можно двумя способами: осенью на рог-манок, имитирующий рев молодого самца, и весной у солонцов, куда стада приходят лизать минеральные соли. Тогда их гонят по лесу в конной лаве, отстреливая отстающих.
   Можно было, правда, охотиться пешком и с луком, скрадывая животное, то есть подбираясь к нему незаметно. Но это словоохотливый Жерар относил к развлечениям пейзан, то есть крестьян. Потому как самое веселое в охоте – дикая гонка на лошади по следу уносящегося вожака. Желательно двенадцатилетнего бывалого самца, обладателя широких развесистых рогов… И травля того собаками.
   От такой перспективы у Улугбека нехорошо заболело пониже спины. Седло уже посбивало ему все, что можно, и вероятное усугубление ран усилило нехороший зуд.
   По словам Жерара, у замка Гаубвиц есть солонцы. Там они и начнут охоту.
   Археолог осторожно поинтересовался, можно ли ему переехать к лагерю, куда направились слуги, и подождать охоту там? Жерар категорично покачал головой. Если император увлечется охотой, то они могут заехать так далеко, что к лагерю никто и не поедет. Генрих – настоящий охотник, не из современных неженок: выехал, пальнул из арбалета по привязанному теленку, нажрался – и спать. Нет… Генрих знает толк в развлечениях для настоящих мужчин.
   И Жерар довольно покрутил ус.
   Улугбек решил не противиться судьбе.
   Самое интересное, что охота ему понравилась. Дубовая роща, где ожидал сигнала загонщиков цвет германского двора, словно сошла с картины фламандских живописцев: яркие лучи солнца пробивались сквозь густые ветви и создавали причудливую мешанину света и тени на нежно-зеленой травке, только показавшейся сквозь столетний слой листьев. К полудню, когда собачья свора согнала разомлевших на солонцах оленей, стало припекать на открытых местах, несмотря на то что был только конец марта. В лесу же была еще свежесть и бодрость ранней весны.
   Гончие подняли стадо в десяток самок и несколько самцов. Жерар потом объяснил Улугбеку, что летом в стаде будет только один вожак-самец, но на зиму к нему прибиваются молодые телята. Но пока русичу было не до подробностей и объяснений.
   Олени бросились в чащу. За ними понеслись с задорным лаем собаки, а следом охотники. Впереди на белоснежном жеребце летел император. В руках он держал пару коротких сулиц – метательных копий. Завалить оленя-вожака, чей вес достигал трехсот килограммов, только копьем было верхом охотничьего искусства того времени. В момент, когда матерый самец решит, что ему не уйти или опасность грозит всему стаду, он может развернуться и принять бой. Тогда двадцатикилограммовые рога могут быть опасным оружием… Но это грозит только тем, кто решит охотиться летом. Весной олени еще не обзавелись развесистыми рогами, что уменьшает трофеи, но увеличивает веселье от дикой гонки. Впрочем, на случай, если произойдет что-нибудь непредвиденное, за Генрихом неслись на небольшом расстоянии пяток дворян с арбалетами и рогатинами. Они не охотились, хотя при взгляде государя и делали глуповато-восторженные лица. Их задачей было обеспечение безопасности венценосной особы.
   Часть придворных рассыпалась по лесу, догоняя пустившихся в разные стороны самок и молодых телят. То тут, то там звучали рога охотников, ревом которых они сообщали о своем местонахождении. Нельзя было разворачиваться и скакать обратно, так как другой охотник мог принять поворотившего коня за оленя и нажать на спуск арбалета. От начала охоты всем надлежало мчаться только в разные стороны. А собираться потом с помощью звука рога, разносившегося по лесу на многие километры.
   Улугбек, решив, что гнаться за императором на своей коняжке глупо, старался держаться за Жераром. Тот выбрал в качестве жертвы крупную самку оленя. В самом начале гонки она нырнула в небольшую балку, отходящую в сторону от основного направления охоты, и француз, не раздумывая, направил своего коня в самую гущу кустов, где исчезла хитрая олениха.
   Около пятнадцати минут животное и преследующие его всадники зигзагами неслись по руслу ручья, прикрытого с обеих сторон густыми колючими кустами, потом по мелколесью. Когда Улугбек уже решил, что оленихе удалось уйти, Жерар издал воинственный клич и метнул короткую сулицу. Раздался вскрик, треск сучьев, возня. Пока русич спрыгивал с лошади и бежал к кустам, все было кончено. Довольный рыжеволосый франк уже вытер нож и сейчас вязал тушу к седлу лошади.
   – Старая, хитрая, – оценил француз свою добычу. – В кустах залегла, думала, что мы мимо пролетим.
   Он похлопал по шее животного.
   – Видишь седину? – Это уже к Улугбеку. – Годков десять оленихе. Матерая… Не от одной охоты уходила.
   Он закончил вязать и вспрыгнул в седло. Дождавшись, когда ученый-сказитель залезет на свою лошадку, Жерар вынул из-за спины рог и громко протрубил. Где-то откликнулся другой рог, далеко в стороне протрубил третий.
   Француз уверенно ткнул пальцем в сторону второго рога:
   – Нам туда, – и добавил, поясняя удивленному таким безапелляционным выбором Улугбеку: – Это рог Адельмара, конюшего императора. Где Адельмар, там и двор.
   …Вечером в замке Гаубвиц Улугбек немного перебрал с вином. После пива казалось, что с вином будет так же легко, но жидкость, несмотря на сладкий вкус, оказалась довольно крепкой, и Улугбек перестарался. Слишком многие хотели выпить с путешественником и сказителем, пришедшимся по сердцу государю.
   Генрих, сидя на покрытом медвежьей шкурой кресле, с интересом выслушал историю о Геракле и его подвигах. Доступный язык, понятные образы, яркие сравнения – все это Сомохов использовал не раз в той, старой жизни. Пригодилось и сейчас.
   Милостиво кивнув, Генрих отпустил рассказчика. Августейший правитель немецких земель пил немного и явно не погружался в начавшийся в зале разгул, когда количество выпитого начинает заметно превышать количество съеденного.
   Улугбек, нанизывая на нож сочные куски мяса и подымая кубки в ответных здравицах, удивлялся, как удалось местным поварам так быстро приготовить жаркое из той груды битой дичи (к десятку добытых оленей были добавлены попавшие под руку ловким стрелкам зайцы, пара мелких кабанчиков и несколько косуль). Ведь императора позвали за пиршественный стол сразу, как только он въехал во двор замка.
   Но начали не с оленей или кабанов, а с запеченных уток, куриц, целиком зажаренного теленка и приготовленных в сметане карпов. Все это под пять десятиведерных бочонков доброго вина. И это на сорок человек свиты и полтора десятка местных жителей.
   Хозяином, вернее, хозяйкой замка была огневолосая Эмили Эиглер, вдова, не сильно тяготящаяся своим трауром. В свои двадцать пять она уже год как стала вдовой престарелого барона Фон Гаубвиц, погибшего в сражении на стороне мятежных маркграфов. Имущество мятежника тем не менее не забрали в казну – уж очень молила о снисхождении молодая вдова молодеющего Генриха во время аудиенции. Тот помиловал безутешную наследницу, но начал с завидным постоянством охотиться в здешних землях. К неудовольствию супруги и радости хорошенькой вдовы и придворных острословов.
   Эмили фон Гаубвиц, урожденная Эиглер, была симпатичной особой с яркими рыжими волосами, кокетливо выбивающимися из-под положенного по статусу строгого черного чепца, с полными яркими губками, временами открывающими прекрасные белые зубы, и веселыми ямочками на щеках, так мило появляющимися в моменты, когда вдова барона смеялась над довольно удачными шутками императора. Черную же ткань накидки у наглухо закрытого горла украшали серебряные медальоны с мощами святых, небольшой крест и цепочка с флакончиком, в котором баронесса, по тогдашней моде, хранила благовония.
   Во время пира хозяйка, сославшись на недомогание и невозможность присутствия в такой веселой компании в момент, когда она должна быть в трауре, покинула зал. Выждав полчаса, сказался уставшим Генрих и ушел под понимающие ухмылки еще не совсем упившихся придворных.
   Улугбек в это время рассказывал о стране Чайне. Далекой стране, где уже тысячи лет существует металлургия, где делают невесомую ткань, нежную, как кожа новорожденного, и более красивую, чем тончайшая парча, называемую шелком, и варят бумагу вместо дорогой выделанной кожи, на которой пишут в Германии монахи и купцы. Населения там сто раз по сто тысяч человек.
   – Так что ж они не завоевали весь мир? – пьяно ухмыляясь, спросил кто-то из дворян, сидевших поближе. Большая часть присутствующих в зале уже не могла следить за ходом повествования, но, немало этим не опечаленная, усиленно воздавала почести появившимся жареным трофеям и доброму вину гостеприимной баронессы.
   Археолог, тоже изрядно перегруженный вином и впечатлениями, немного замялся.
   – Видите ли, уважаемый… – Ученый затруднялся с определением титула спросившего, но сидевший рядом Жерар, поняв причину заминки, шепнул: «Барон». – Уважаемый барон. Дело в том, что жители этой страны – Чайны – считают, что их держава и есть весь цивилизованный мир. А нас, то есть германцев, франконцев, норманнов считают варварами, недостойными внимания. Ведь вы, например, не пойдете завоевывать пустыню или какое-нибудь дикое племя, все добро которых – их набедренные повязки.
   Спрашивающий ученого барон сарказма не понял, но обиделся и заткнулся. Выяснять отношения за оскорбление, которое сам не смог бы сформулировать, он благоразумно не стал. Видимо, был не настолько пьян или не буен в опьянении.
   Зато разошелся здоровенный бритый бугай с длиннющими усами. Он сидел через стол от Улугбека, слышал рассказ и справедливо возмутился поведением китайцев:
   – Это что ж получается! – Бугай двинул кружкой об стол, заставив на секунду замолкнуть всех вокруг. – Эти чайники, или как их там, они нас за врагов не считают? За людей достойных? Они что… Нас оскорблять будут, а мы не якши? Где это иродово племя? Я за германцев и…
   И икнул… Подумал и добавил:
   – Я за гер-р-р-манцев и нор-р-манцев отвечу им. Чтобы знали, кого во враги выбирать.
   После чего победно осмотрел окружающих.
   Смелое заявление было встречено бурей восторга. Со всех сторон посыпались здравицы и призывы идти сейчас же и бить этих самых подлых зарвавшихся чайнючек, или как их там… Даже если они далеко… Вон, сказитель покажет.
   Шум унялся только после выдвинутого Жераром предложения выпить за будущую победу над ненавистной Чайной и местью этим… самым, ну, которые чайненцы, что ли?
   За такой тост пришлось поднять кружку и Улугбеку, хотя и чувствовал ученый, что уже все, край.
   Веселье только набирало обороты… Что-что, а пьянствовать в Германской империи умели и любили.
 
10
 
   Проснулся Улугбек глубоко за полночь от жуткой изжоги и похмелья. Во рту было ощущение, будто кто-то залил внутрь стакан кислоты. Сомохов попробовал сплюнуть, но горло не выделило ни капли влаги.
   Вздохнув, Улугбек поплелся искать воду.
   Спать гостей свалили в несколько комнат на втором этаже донжона на заранее подготовленные шкуры и тюфяки, набитые соломой. От этих тюфяков, вернее, от сонмища насекомых, живших в соломе, еще и чесалось тело, толком не мытое от самых хобургских бань.
   «Как вернусь в Магдебург, раздобуду чан и вымоюсь как следует», – подумал он мельком.
   Почесываясь, зевая и тихонько охая, Улугбек Карлович тащился по коридорам ночного замка Гаубвиц.
   Привычка оставлять зажженные факелы в замке не прижилась – гореть тут было чему. Развешенные гобелены, выцветшие от времени, шкуры, деревянная, хорошо просушенная за десятилетия, а то и столетия мебель – все это в полной темноте мешало, лезло под ноги, било в спину бредущего придворного сказителя.
   Неожиданно, когда Сомохов уже решил, что окончательно заблудился в лабиринтах замка, в тишине, нарушаемой только стрекотанием ночных насекомых, археолог услышал легкий гул. Это был отголосок какого-то сборища, явно человеческого, эхо гомона и едва различимые ритмичные звуки.
   Улугбек пошел на шум. Гул приближался. Наконец впереди замелькал отблеск света.
   Шум голосов стал громче, явственней. Сквозь какофонию звуков начали пробиваться отдельные слова, фразы. Они складывались в напев.
   Готовое сорваться приветствие замерло на устах Сомохова. Он быстро трезвел. Речитатив походил на церковные псалмы, только язык, на котором их читали, был незнаком. Это не немецкий и не латынь. Язык не походил ни на греческий, ни на любой другой, известный Улугбеку.
   Что же это?
   До хорового чтения стихов здесь еще не дошли. Да и не относились заросшие бородами и необразованные дворяне свиты германского императора к числу поклонников высокой поэзии. Значит, налицо все-таки религиозные песнопения. Но все духовные обряды в этой стране еще века четыре будут исполняться на латыни. Значит, эта церковь не относится к Римской католической. Не относится она и к православной, и вообще к христианской. Мусульмане в центре Германии? Хм… Нет, звук не похож на завывание муллы, нет и узнаваемой гортанной картавости.
   «Если это сатанисты, то им свидетель ни к чему!» – испуганно промелькнуло в сознании.
   Улугбек был археологом и знал, что Генрих IV при жизни обвинялся в потворстве алхимии и даже в участии в сборищах секты сатанистов-николаитов. Знал, но при знакомстве император не показался ученому каким-то особенным. Не было в нем ничего ни дьявольского, ни чертовского. Обычный, очень властный феодал. А обвинения в приверженности сатанизму половина историков относила к проискам врагов германского императора, которых он при жизни завел немыслимое множество. А уж о трениях Генриха с Римской католической (а другой и не было в Германии) церковью не знал только глухой и слепой.
   Теперь все сведения об увлечениях государя Священной Римской империи представали в новом свете.
   «Что там про него еще?..» Ученый старательно перебирал в уме сведения, но выкопать что-нибудь существенное, чем прилепившийся термин «николаит», не мог.
   «Что ж это за николаиты такие? – Улугбек Карлович передернул плечами. – Уж это я выяснять не собираюсь».
   Но выяснить пришлось.
   Пока придворный сказитель в раздумий топтался в комнатушке, заваленной всяким хламом, из коридора послышались шаркающие шаги. Улугбек метнулся вперед, назад, руками зашарил в темноте вокруг, нашел какую-то портьеру и шмыгнул за нее. Все это за долю секунды.
   Из темноты показалось призрачное сияние маленькой масляной лампады в чьих-то дрожащих руках. Вскоре в проходе появился закутанный в темную хламиду человек. Небольшого роста, слегка сутулый, он немного подволакивал ногу. Не оглядываясь на отбрасываемые лампадой причудливые тени и на дрожащую ткань портьеры, человек уверенно прошел к двери, ведущей в комнату, откуда доносились странные песнопения.
   Перед тем как направиться дальше, он поправил капюшон, закрывавший большую часть лица, и медленно вышел из каморки, где прятался Улугбек, в комнату с сектантами. Завывания и речитатив смолкли на секунду, но через несколько мгновений возобновились с новой силой. Теперь к хору прибавился хрипловатый низкий голос, принадлежавший, по-видимому, вошедшему.
   Сомохова раздирали противоречивые желания.
   С одной стороны, ему хотелось разузнать, что за люди собираются в замке глубоко за полночь, да еще и в тайне. С другой стороны, ему было понятно, что тайна подобного рода не доведет простого человека до добра. Но природное любопытство пересилило доводы разума и остатки осторожности.
   На цыпочках, шаря руками, археолог начал продвигаться к двери. На его счастье, те, кто были сейчас в комнате, не сильно озаботились охраной места встречи. Вполне возможно, что такое пренебрежение объяснялась тем, что большинство участников испытывали те же проблемы с последствиями вечерней пьянки, что и Улугбек. А может, были уверены в своей безопасности.
   Взору подобравшегося к приоткрытой двери Сомохова предстал небольшой зал, освещенный несколькими масляными лампадами. В середине был установлен небольшой постамент, устроенный из добротного деревянного стола, покрытого парчовым покрывалом. На нем возвышалась небольшая скульптура женщины, отдаленно напоминающая статую, которую сам Улугбек нашел при своих последних раскопках. Справа находился столик с еще одним изваянием. Это было изображение девушки, сидящей верхом на льве. Слева стояло укрытое дорогими тканями ложе с высокими стенками, застеленное по центру белой льняной простынью.
   Перед ним стоял жрец в серой хламиде с надвинутым на глаза капюшоном, с коротким жезлом в одной руке и веткой в другой. Раскачиваясь в такт пению, он рублеными фразами на разные голоса выговаривал слова молитвы, а находившиеся перед ним полтора десятка коленопреклоненных мужчин и пара женщин старательно повторяли за ним. Произнеся последнюю фразу, жрец прижал жезл и ветвь к груди. Чуть погодя он переложил их в руки богини на постаменте.
   Язык, на котором велась молитва, был не только непонятен знавшему многие языки Сомохову, но даже не вызывал никаких ассоциаций. Это был или «тайный» шифрованный язык для внутреннего общения сектантов, или язык одного из тех народов и племен, которые исчезли, не замеченные потомками[94].
   Остановившись, жрец в хламиде повернулся к коленопреклоненным и произнес на немецком:
   – Теперь час нашего дара и молитвы.
   Улугбек разглядел среди присутствующих императора и хозяйку замка. Они были укрыты длинными плащами с прорезями для рук и капюшонами, но их все же можно было узнать по золотым шпорам в форме солнца императора и черной одежде вдовы, выбивавшейся из-под накидки.
   «Так, – подумал Сомохов. – Кто еще из высших сановников государства в этом замешан?»
   Улугбек Карлович начал пристально всматриваться в спины и профили молящихся.
   Вроде тот тучный похож на сенешаля, этот – точно конюший. Вот в стороне два молодых маркграфа. Еще несколько походили на людей, которых он видел вечером в пиршественной зале.
   Жрец поднял руки:
   – Воздадим же, дети лучей его, сестре бога нашего, благостной богине Инанне, ведущей нас за руку по миру скорби и юдоли в обитель его.
   Все хором затянули унылую песню. В отличие от первоначальных песнопений, эти слова были понятны:
 
Хорошо молиться тебе, как легко ты слышишь!
Видеть тебя – благо, воля твоя – светоч!
Помилуй меня, Инанна, надели долей!
Ласково взгляни, прими молитвы!
Выбери путь, укажи дорогу!
Лики твои я познал – озари благодатью!
Ярмо твое я влачил – заслужу ли отдых?
Велений твоих жду – будь милосердна!
Блеск твой охранял – обласкай и помилуй!
Сиянья искал твоего – жду для себя просветленья!
Всесилью молюсь твоему – да пребуду я в мире!
Да будет со мною Шеду благой, что стоит пред тобою!
Милость Ламассу, что за тобою, да будет со мною!
Да прибавится мне богатства, что хранишь ты справа,
Добро, что держишь ты слева, да получу от тебя я!
Прикажи лишь – и меня услышат!
И что сказал я, так, как сказал я, пусть и свершится!
В здоровье плоти и веселье сердца веди меня ежедневно!
Продли дни мои, прибавь мне жизни!
Да буду жив я, да буду здрав я, твою божественность
да восславлю!
Да достигну я моих желаний!
Тебе да возрадуются небеса, с тобою да возликует Бездна!
Благословенна будь богами вселенной!
Великие боги сердце твое да успокоят![95]
 
   Жрец шесть раз обошел небольшую статую, стоявшую поодаль от основной. В конце шестого круга он сыпанул чем-то из руки на жертвенный молитвенник. В зале запахло кипарисом. Улугбек поежился.
   Ведущий церемонно затянул что-то высоким голосом, перешел на баритон и плеснул на жертвенник из плошки в правой руке. Раздалось шипение, и запах кипариса сменился ароматом хмеля и чего-то еще.
   «Да это же конопля!» Ученый начинал паниковать.
   Дым конопли способен побудить человека к самым разным поступкам: от смеха до хватания за нож. Надо было что-то делать: бежать, вмешаться, попытаться… спеть что-нибудь веселое или станцевать.
   Улугбек с ужасом понял, что конопля подействовала и на него. Последним усилием слабеющего разума он заставил себя закутаться в портьеру, прикрывавшую вход в зал, где происходило таинство. Для того чтобы наблюдать, он все-таки оставил себе маленькую щелочку. Хотелось смеяться, но ученый старательно давил в себе порывы встать и захохотать или как-нибудь иначе обозначить свое присутствие.
   Жрец трижды поднял руки.
   – Сегодня днем лучи его победили темень, Шамаш[96] идет к нам, возрадуемся и победим хаос внутри нас, как пантера победила змея[97].