Еще несколько недель после того ее любовь несла на себе эту окраску; затем все прошло. Но часто, когда она ощущала близость какого-нибудь другого человека, это возвращалось, хотя и становилось слабее. Достаточно было присутствия любого, не важно какого, человека, причем безразлично, что он говорил, - чтобы она ощутила на себе взгляд оттуда... и в нем было удивление... почему ты еще здесь? Нет, она никогда не стремилась к этим чужим ей существам; ей было больно думать о них; она испытывала к ним отвращение. Но вокруг нее тут же возникала бесплотная зыбь тишины; и она не понимала тогда, поднимается ли она или опускается вниз.
   Клодина снова посмотрела в окно. За окном все было так же, как и раньше. Но - было ли это следствием ее размышлений, или по какой-то другой причине - бесцветное и упорное сопротивление лежало на всем, словно она смотрела сквозь тонкую, студенистую, отталкивающую пелену. Та беспокойная, легкая как пух тысяченогая резвость обратилась в невыносимую напряженность; все как бы семенило и текло, раздражаясь и кривляясь, словно что-то чересчур подвижное бежало там мелкими шагами карлика, оставаясь при этом немым и мертвым; то тут, то там звук шагов прерывался подобно гулким хлопкам, скользя прочь, будто невообразимый шум трения предмета о предмет.
   Ей доставляло физические муки вглядываться в движение, которому она больше не сопереживала. Она еще по-прежнему видела перед собой, за окном, эту жизнь, которая незадолго до того ворвалась в нее и обратилась в чувство, жизнь одержимую, наполненную самою собой, но как только она попыталась притянуть ее к себе, все стало крошиться и распалось на части под ее взглядом. Возникло нечто отвратительное, и оно мешало, словно соринка в глазу, как будто душа ее выбивалась оттуда прочь, тянулась с усилием вдаль, пыталась ухватиться за что-то и обнаруживала пустоту...
   И внезапно ей пришло в голову, что и она - точно так же, как и все это, - пленница самой себя, которая живет, прикованная к одному месту, в одном, определенном городе, в некоем доме, в определенной квартире, погруженная в одно-единственное собственное чувство, годы напролет в этом крохотном уголке, и тогда ей показалось, что и ее счастье, если она на мгновение остановится и подождет, может унестись прочь, как такая вот груда гремящих вещей.
   Но эта мысль не казалась ей просто случайной, нет, в ней было что-то от этой бескрайней, убегающей вдаль пустой равнины, в которой ее чувство тщетно пыталось найти опору, и вот что-то едва ощутимо коснулось ее, словно скалолаза на отвесной стене, и настало мгновение, веющее холодом и тишиной, когда она начала воспринимать себя, как слабый, невнятный шорох среди необъятного пространства, и по тому, как все внезапно смолкло, поняла, как неслышно она туда просочилась и как велик, насколько полон до жути забытыми шорохами был каменный лоб пустоты.
   И когда эта пустота содрогнулась перед нею, словно чувствительная кожа, и она ощутила в кончиках пальцев безмолвный страх перед мыслями о себе, и когда ее ощущения начали вязнуть в ней, как крупинки на клейкой поверхности, а чувства заструились, как песок, - тогда она вновь услышала тот странный звук; словно маленькая точка, словно птица парил он в пустоте,
   И тогда она внезапно ощутила все происходящее как судьбу. То, что она уехала, то, что природа ускользала от нее, то, что сразу, с самого начала этой поездки она так робко себя вела и так боялась самой себя, окружающих, своего счастья; и прошлое сразу показалось ей всего лишь несовершенным воплощением чего-то, чему еще только суждено произойти.
   Она по-прежнему боязливо смотрела в окно. Но постепенно, под давлением чего-то невероятно чуждого ей, дух ее начинал стыдиться любого сопротивления и любых усилий обуздать себя, и у нее было такое чувство, будто он наконец приходит в себя, и его тихо охватывала тончайшая, последняя, дающая волю происходящему сила слабости, и он становится прозрачнее и меньше ребенка, и мягче пожелтевшего листка папиросной бумаги; и только скорее с каким-то нежно разгорающимся восторгом ощутила она это глубочайшее, прощальное человеческое счастье чужеродности в мире вместе с ощущением того, что проникнуть в нее невозможно, что среди ее решений невозможно найти то, которое предназначено для нее, и что, оттесненная сутолокой этих решений к самому краю жизни, она чувствует мгновение перед падением в слепую грандиозность пустого пространства.
   И она ощутила внезапную, очень смутную тоску по своей прежней жизни, которой злоупотребляли и которую использовали для своих надобностей чужие люди, словно после болезни, во время которой человеку бывает свойственна какая-то особая, стертая, бессильная чуткость, когда шорохи гуляют по дому из одной комнаты в другую, а ты не имеешь к ним уже никакого отношения и, избавленный от давящей тяжести собственной души, ведешь жизнь, парящую неведомо где.
   За окном беззвучно бушевала природа. В своих мыслях она ощущала людей, как нечто большое, звучное, обретающее уверенность, она же ускользала от всего этого в саму себя, и от нее не оставалось ничего больше, кроме того, что ее нет, кроме бесплотности и стремления к чему-то. А поезд тем временем совсем незаметно переместился в другую местность и, мягко, неторопливо покачиваясь, покатил через поля, еще скрытые глубоким снегом; все ниже опускалось небо, и очень скоро совсем рядом, в двух шагах, за окном оно начало стлаться по земле темными, серыми завесами из медленно слетающих вниз снежинок. Вагон наполнился желтоватыми сумерками, очертания спутников Клодины рисовались ей лишь как нечто неопределенное, они медленно покачивались, словно призраки. Она уже не понимала, о чем думает, она молча отдавалась тихой радости быть наедине с незнакомыми переживаниями; это было похоже на переливы легчайших, неуловимейших замутнений и величественных, тянущихся к ним, расплывчатых движений души. Она попыталась вспомнить своего мужа, но почти полностью ушедшая в прошлое любовь оставила после себя лишь странное воспоминание в образе комнаты с давно затворенными окнами. Она силилась стряхнуть с себя этот образ, но он не поддавался и, отлетев, застрял где-то поблизости. А мир был так приятно прохладен, словно постель, в которой остаешься одна... Возникло такое чувство, будто ей предстоит принять какое-то решение, и она не знала, почему у нее такое чувство; не было ни счастья, ни возмущения, она просто чувствовала, что ей не хочется ничего предпринимать и ничему препятствовать, и мысли ее медленно ползли туда, в снежную пелену, без оглядки, все дальше и дальше, как бывает, когда человек слишком устал, чтобы повернуть назад, и вот он все идет и идет.
   Когда они уже подъезжали, тот господин сказал:
   - Какая-то идиллия, заколдованный остров, прекрасная женщина, погруженная в сказку белых кружев и тончайшего белья, - и он сделал движение, указывая за окно. "Какая чушь", - подумала Клодина, но не сразу нашлась, что ответить.
   Было такое чувство, какое бывает, когда кто-то постучал, и за мутными стеклами угадывается чье-то крупное темное лицо. Она не знала, кто этот человек; ей было безразлично, кто он; она лишь чувствовала, что он стоит там и что ему что-то нужно. И что теперь кое-какие из прежних предчувствий начинали обращаться в действительность.
   И как бывает, когда облака подхватывает легкий ветерок, вытягивает их в вереницу и медленно увлекает прочь, так же точно и она почувствовала в безжизненной облачной вате своих чувств некое движение становления, воплощения, и в этом движении не было причины, которая таилась бы в ней самой, и оно происходило помимо нее... И как некоторые восприимчивые люди, она любила в этом непонятном чередовании событий то, что не касалось ее души, небытие самой себя, тот обморок, тот стыд и ту боль собственной души; это было похоже на порыв ударить слабого из нежности к нему - ребенка, женщину, а потом захотеть сделаться бесчувственным платьем, висящем в темном шкафу наедине со своими печалями.
   Наконец они прибыли, уже к вечеру; поезд шел полупустой, и немногочисленные пассажиры, как отдельные капли, вытекали из вагонов; в дороге постепенно, с каждой станцией, она словно бы понемногу вытягивала что-то из окружающих, и теперь сгребала все это в кучу, торопливо, ибо от вокзала до города был еще час езды, а саней было всего трое и пришлось разделиться на группы. Пока Клодина постепенно обретала способность размышлять, она оказалась с другими четырьмя попутчиками в одной из тесных санных повозок. Спереди доносился незнакомый запах лошадей, от которых на морозе шел пар, и лились волны рассеянного света, падающего от фонарей, иногда же тьма подступала к повозке и пронизывала ее насквозь; тогда Клодина видела, что они едут между двух рядов деревьев, как по темному коридору, который по мере приближения к цели становился все уже и уже.
   Из-за холода она села спиной к лошадям, и перед нею оказался тот человек, большой, широкоплечий, закутанный в шубу. Он преграждал путь ее мыслям, которые хотели обратно. Каждый ее взгляд стал натыкаться на его темную фигуру, будто вдруг затворились железные ворота, она обратила внимание на то, что уже не первый раз рассматривает его, чтобы узнать, как он выглядит, словно дело сейчас только в этом и все остальное уже решено. Но она с радостью ощутила, что он оставался совершенно неопределенным, он был любым, он представлял собою смутный простор неведомого. Но иногда это неведомое, казалось, становилось ближе к ней, словно странствующий лес с путаницей деревьев. Неизвестность тяжелой ношей навалилась на нее.
   Словно нити единой сети, завязывались беседы между спутниками, которые ехали в этих тесных крытых санях. Он тоже принимал в них участие и давал житейски умные советы; некоторые мужчины умеют так ответить, с тем пряным остроумием, которое, словно резкий, определенный запах, отличает слова мужчины в присутствии женщин. В эти мгновения она подвергалась самым естественным мужским притязаниям и со стыдом вспоминала, что не дала тогда более решительный отпор в ответ на его намеки. И когда ей, в свою очередь, приходилось говорить, ей казалось, что она делает это со слишком явной готовностью, и у нее внезапно появилось бессильное, куцее чувство по отношению к самой себе, словно она размахивает культей.
   Потом она, конечно, заметила, что ее, помимо ее воли, мотает в разные стороны и при любом повороте дороги она то локтями, то коленями, то всем телом касается этого чужого и незнакомого, и она воспринимала это сквозь какое-то отдаленное сходство, словно эти маленькие санки были затемненной комнатой, а эти люди сидели там вплотную к ней, разгоряченные и назойливые, и она боязливо терпела непристойности, которые они говорили, улыбаясь, словно ничего не заметила, а глаза глядели прямо, прочь от самой себя.
   Но все это было, как тяжелое сновидение в полусне, когда человека не покидает сознание того, что это не на самом деле, и она удивлялась только тому, как сильно она его ощущает, пока этот человек не высунулся наружу и не посмотрел на небо со словами: "А нас, пожалуй, занесет снегом".
   Тут ее мысли словно одним рывком переметнулись в настоящее. Она подняла глаза, люди шутили весело и безобидно, и было такое ощущение, будто стоишь и смотришь в туннель, а в конце его видишь свет и маленькие фигурки людей. И в тот же миг у нее появилось до странности равнодушное, трезвое осознание действительности. Она с удивлением замечала, что тем не менее тронута и сильно ощущает все это. Это почти напугало ее, ибо перед ней был белый, даже излишне яркий свет сознания, под лучами которого ничто не может кануть в неопределенность снов, сквозь которую не пробивается ни одна подвижная мысль и в которой люди иногда становятся угловатыми и безмерно огромными, как холмы, словно начинают вдруг скользить сквозь невидимый туман, в котором все действительное, разрастаясь, принимает огромные, призрачные очертания. Тогда она ощутила страх и почти покорность по отношению к ним, и все же до конца не теряла ощущения, что эта слабость была лишь особенной способностью; казалось, будто границы ее бытия незаметно и ощутимо вышли за пределы ее существа, и все вокруг тихо наталкивалось на нее и вгоняло ее в дрожь. И она впервые испугалась этого необычного дня, одиночество которого с нею вместе, подобно подземной тропинке, постепенно погружалось в безумный шепот сумерек души и теперь, в дальней дали, внезапно поднялось до неподатливо реального происходящего, оставляя ее наедине с огромной, незнакомой и нежеланной действительностью.
   Она украдкой посмотрела на незнакомца. Он в этот момент зажигал спичку; осветились его борода и глаза; и эти его действия, ни о чем не говорящие, вдруг показались ей такими важными, она внезапно ощутила нерушимость происходящего сейчас, то, как естественно одно событие смыкалось с другим, никуда не деваясь, бездумно и спокойно, но вместе с тем - как единая, мощная, несокрушимая сила. Она думала о том, что он, бесспорно, самый обыкновенный человек. И тогда ее постепенно захватило робкое, размытое, неуловимое ощущение самой себя; ей представлялось, что она расплывается перед ним в темноте, растворяясь и разлетаясь в клочья, как белесые хлопья пены. Ей доставляло теперь странное удовольствие приветливо отвечать ему; при этом она бессильно, с замершей душой следила за своими собственными действиями, и наслаждение, которое она при этом испытывала, было смесью радости и страдания, она словно канула во внезапно разверзшуюся в ней пропасть истощения всех сил.
   Но потом ей показалось, что и раньше уже это начиналось именно так. И при мысли о том, что все повторяется, ее на мгновение коснулся леденящий, невольно желанный ужас, словно перед безымянным пока грехом; она вдруг задумалась о том, замечает ли он, что она на него смотрит, и от этого ее тело наполнилось робкой, почти раболепной чувственностью, словно появилось смутное прибежище для таинства ее души. Незнакомец же, такой большой и спокойный, сидел в темноте и лишь иногда улыбался, а может быть и это ей только чудилось.
   Так они ехали совсем рядом в глубоких сумерках. И постепенно в ее мысли вновь начинало проникать незаметно нарастающее беспокойство. Она пыталась убедить себя, что это всего лишь запутанная до иллюзии внутренняя тишина внезапной поездки среди чужих людей, а иногда ей казалось, что все дело в ветре, и что, окутанная его студеным, обжигающим холодом, она замирала и теряла волю, но время от времени возникало и совсем странное ощущение, словно ее муж сейчас снова очень близко, а эта слабость и чувственность особое, полное удивительного блаженства чувство их любви. А однажды, - она как раз тогда опять взглянула на незнакомца и ощутила этот призрачный отказ от собственной воли, твердости и неприкосновенности, - над ее прошлым вдруг разгорелось сияние, как над несказанной, незнакомой далью; это было особое чувство будущего, как будто давно ушедшее еще живо. Через мгновение, однако, это был уже скорее лишь угасающий луч понимания среди тьмы, и только в ней самой что-то реяло вослед, как-то так, словно это был еще ни разу не виданный пейзаж их любви, где все предметы были огромны, и раздавался тихий свист, странный и незнакомый, - как, она в точности не могла сказать, и ей казалось, что она мягко и робко закуталась в саму себя, полная особенных, еще не постижимых решений, пришедших оттуда.
   И она невольно подумала о днях, странным образом отделенных ото всех прочих, которые ложились перед ней, как разбег анфилады комнат, и вливались один в другой, и попутно слушала цокот лошадиных копыт по мостовой, который приближал ее, беспомощную, брошенную в этих санях в беспощадное настоящее этого случайного соседства, к тому, что должно произойти; и она с поспешным смехом вмешалась в какой-то разговор, и ощущала себя внутренне огромной и разносторонней, но была бессильна перед этой необозримостью, словно затянута глухим сукном.
   Затем среди ночи она проснулась, словно от звона колокольчиков. Клодина вдруг почувствовала, что пошел снег. Она посмотрела в окошко; словно какая-то стена мягко и тяжело стояла в воздухе. Она шла на цыпочках, переступая босыми ногами. Все происходило так быстро, при этом она смутно понимала, что ступала босыми ногами по земле, как какое-то животное. Потом, подойдя близко, замерев, она стала вглядываться в густую сеть снежинок. Все это она проделывала, как бывает во сне, каким-то узким участком своего сознания, которое всплывало, подобно маленькому необитаемому острову. Ей казалось, что она находится очень далеко от самой себя. И внезапно она вспомнила слова, и вспомнила интонацию, с которой они были сказаны: а нас, пожалуй, занесет снегом.
   Она попыталась прийти в себя и оглянулась. В комнате за ее спиной было тесно, и было что-то особенное в этой тесноте, что-то, похожее на клетку, или на признание чужой победы. Клодина зажгла свечу и осветила окружающие предметы; с них медленно начинал сползать сон, они выглядели так, как будто еще окончательно не пробудились, - шкаф, сундук, кровать, и все же что-то было в избытке, или чего-то не хватало, было Ничто, грубое, струяющее Ничто; слепо и вяло стояли они в голом полумраке мятущегося света, на столе и стенах еще лежало неотступное ощущение покрова пыли и того, что по ней придется ступать босыми ногами. Из комнаты вел узкий коридор с дощатым полом и белеными стенами; она знала, что там, где начинается лестница наверх, висит слабая лампа в проволочном кольце, она отбрасывала на потолок пять светлых, колеблющихся кругов, и затем свет ее, как следы грязных шарящих по стене пальцев, расползался по белой известке. Словно стража у края странно беспокойной пустоты были эти пять светлых, бессмысленно колеблющихся кругов... Вокруг спали чужие люди. Клодина почувствовала внезапно накатившую волну ужасной жары. Ей хотелось тихо вскрикнуть, как кричат кошки от страха и вожделения, стоя вот так, встрепенувшись в ночи, пока последняя тень того, что она делала, так странно ощущаемого ею, не ускользнула беззвучно за вновь ставшие гладкими стенки ее души. И вдруг она подумала: а что, если бы он сейчас подошел ко мне и просто попытался сделать то, что он ведь и так явно хочет сделать...
   Она сама не знала, как перепугалась. Что-то прокатилось по ней, словно раскаленный шар; на несколько минут все заслонил этот странный испуг, и следом - эта прямая, как струна, молчаливая теснота. Она попыталась представить себе этого человека. Но ничего не вышло; она чувствовала лишь медлительно осторожную, звериную поступь собственных мыслей. Только иногда ей удавалось разглядеть кое-что в той стороне, где он на самом деле сидел, его бороду, его освещенные глаза... Тогда она чувствовала отвращение. Она понимала, что никогда больше не смогла бы принадлежать никакому другому человеку. Но именно в этот момент, одновременно с этим отвращением ее тела, странным образом страждущего только по одному-единственному, - с отвращением ко всякому другому, она почувствовала, словно на втором, более глубоком уровне, - какое-то стремление склониться, какое-то кружение, что-то вроде слабого отзвука человеческой неуверенности, может быть - необъяснимый страх перед собой, пусть лишь неуловимый, неосмысленный, робкий, перед тем, что тот, другой, все-таки остается желанным, и страх ее разливался по телу леденящим холодом, несущим с собой мгновенную радость разрушения.
   Вот где-то ровным голосом заговорили сами с собой часы, шаги прозвучали у нее под окном и стихли, а вот спокойные голоса... В комнате было прохладно, сонное тепло струилось от ее кожи, бесформенное и податливое, оно окутывало ее и переползало за ней во мраке, словно облако слабости, с места на место. Она испытывала стыд перед вещами, которые, сурово выпрямившись и давно уже обретя свой бесстрастный, обычный облик, смотрели на нее в упор со всех сторон, в то время как ее сводило с ума сознание того, что она стоит среди них в ожидании какого-то незнакомца. И все же она смутно понимала, что манил ее вовсе не тот чужой человек, а лишь сама по себе возможность стоять здесь и ждать, это изощренное, безумное, забытое блаженство быть самой собой, быть человеком и, пробуждаясь, раскрыться среди этих безжизненных вещей, как рана. И когда она почувствовала, как бьется ее сердце, словно в груди у нее метался зверь, - испуганный, неизвестно как туда забредший, тело ее, тихо покачиваясь, как-то странно приподнялось и сомкнулось, как большой, неведомый, поникающий цветок, сквозь лепестки которого в невидимой дали трепетно заструился дурман таинственного соединения, и она услышала, как тихо блуждает далекое сердце возлюбленного, наполненное тревожным, беспокойным, бесприютным звоном, который разливается в тиши подобно безгранично льющейся, трепещущей чужеродным звездным светом музыке, охваченное нестерпимым одиночеством поиска созвучия именно в ней, словно жаждой теснейшего сплетения, и звуки эти уносились далеко за пределы обители человеческих душ.
   Тут она почувствовала, что здесь что-то должно закончиться, и не знала, как долго она здесь вот так стоит: четверть часа, несколько ч асов... Время покоилось неподвижно, питаемое невидимыми источниками, словно бескрайнее озеро без притока и оттока. Только однажды, в какой-то определенный момент, из какой-то точки этого безграничного горизонта что-то смутное добралось до сознания, какая-то мысль, какая-то идея... и как только она промелькнула, Клодина узнала в ней воспоминание о давно канувших в прошлое снах из ее прежней жизни - ей снилось, что ее поймали какие-то враги и заставляли выполнять что-то унизительное, - и тут же сны эти пропали, скомкались, и из неясности туманных далей в последний раз поднялись эти воспоминания, как корабли, как призрачно ясно видимые, прочно скрепленные сооружения из рей и канатов, один за другим, и Клодина вспомнила, что никогда не умела сопротивляться: как она тогда кричала во сне, как она боролась, неуклюже и нелепо, пока хватало сил и разума, вспомнила весь безмерный, бесформенный ужас своей жизни. А потом все это ушло, и во вновь смыкающейся тишине осталось лишь какое-то свечение, какая-то охватывающая ее на выходе волна, как будто там было нечто невыразимое. И вдруг оттуда что-то стало наползать на нее - как когда-то эта ужасная беззащитность ее существования, которая за теми снами, далекая, неуловимая, нереальная, обретала вторую жизнь, - и это было искушение, слабый свет страстного стремления к чему-то, небывалая мягкость, ощущение собственного "я", которое, оголившись, лишившись ужасающей невозможности повернуть вспять свою судьбу, освобожденное от собственных одежд, - в то время как это "я", шатаясь от изнеможения, все же требовало все более опустошительной затраты сил, - оно до странности сбивало ее с толку, как заблудившаяся в ней, с бесцельной нежностью ищущая своего воплощения частица той любви, для которой в языке повседневности и языке сурового, правильного пути еще не было названия.
   В этот миг она уже не знала, не приснился ли ей этот сон в последний раз перед самым ее пробуждением. Долгие годы она считала, что забыла его, и вот внезапно время, когда он снился, оказалось совсем рядом, у нее за спиной; словно оглядываешься, и взгляд твой неожиданно падает на чье-то лицо. И на душе у нее сделалось так странно, словно в этой одинокой, отделенной ото всего комнате жизнь ее втекала обратно в саму себя, терялась, как теряются следы на вскопанной земле. За спиной Клодины горел маленький огонек, который зажгла она сама, лицо ее оставалось в тени; и постепенно она перестала ощущать, как выглядит, свои очертания представлялись ей какой-то особой дырой во мраке настоящего. И медленно-медленно в ней зарождалось ощущение, будто на самом деле она вовсе не здесь, словно какая-то часть ее все скиталась и скиталась сквозь пространство и годы, а теперь проснулась, вдали от самой Клодины, очень изменившись, а то чувство, испытанное во сне и потом исчезнувшее, на самом деле так и осталось при ней... где-то... вот всплывает какая-то квартира... люди... гадкий, обволакивающий страх... А затем краска стыда, теплые, размягченные губы... и внезапно - знание того, что кто-то снова придет, и другое, забытое ощущение распущенных волос, ощущение собственных рук, словно все это говорит о ее неверности... И тут же, сразу, сквозь боязливо сковывающее ее желание сохранить себя для возлюбленного, медленно, доходя до изнеможения с поднятыми в мольбе руками, - мысль: мы были неверны друг другу до того, как друг друга узнали... Это была всего лишь мысль, вспыхнувшая в тихом полубытии, почти чувство; удивительно приятная горечь, подобно тому терпкому, прерывистому дыханию, которое иногда приносит ветер, веющий с моря; почти та же самая мысль: мы любили друг друга еще до того, как познакомились, - как вдруг внезапно бесконечное напряжение их любви протянулось далеко через настоящее в ее неверность, из которой она когда-то пришла к ним обоим, словно из какой-то более ранней формы ее вечного стояния между ними.
   И она поникла и, оглушенная, долго ничего не чувствовала, кроме того, что сидит на голом стуле у пустого стола. А потом, наверное, она вспомнила как раз об этом Г., и был разговор о поездке, и слова со скрытым смыслом, и ни разу эти слова вслух не произносились. А потом, однажды, сквозь щели в оконной раме проник мягкий, влажный воздух заснеженной ночи и молча и нежно провел по ее голым плечам. И вот тогда, мучительно, издалека, так, как пролетает ветер над потемневшими от дождя полями, она начала думать о том, что неверность - это тихое, как дождь, подобное радости неба, раскинувшегося над мирными полями, наслаждение, таинственно завершающее жизнь...