"Stoy, chort [стой, чтоб тебя!]" -- крикнул Круг, впервые за эту ночь своим настоящим голосом.
   Бакалейщик завершил круговращение спиралью, вернувшей его в орбиту Круга, тут он примерился к шагам последнего и пошел, оживленно болтая, рядом.
   -- Должен извиниться, -- говорил он, -- за мое поведение. Но я уверен, что вы ощущаете то же, что я. Это было серьезное испытание. Я думал, они вообще меня не отпустят, -- а все эти намеки на удушение с потоплением были отчасти бестактны. Хорошие ребята, это я признаю, золотые сердца, но некультурные -- в сущности-то, единственный их недостаток. Во всем остальном, вот тут я с вами согласен, они грандиозны. Пока я стоял ---
   Это четвертый фонарный столб, десятая часть моста. Как мало горит фонарей.
   -- ...У моего брата, он в общем-то глух, как пень, бакалея на улице Теодо.., пардон, Эмральда. Собственно, мы партнеры, но у меня, знаете, свое небольшое дельце, так я все больше отсутствую. При нынешних обстоятельствах он нуждается в помощи, -- мы все в ней нуждаемся. Вы, может быть, подумали
   Фонарь номер десять.
   -- ...но я так считаю. Конечно, наш Правитель -- великий человек, гений, такой нарождается раз в сто лет. Вот именно такого начальника всегда и желали люди вроде нас с вами. Но он ожесточен. Он ожесточен, потому что последние десять лет наше так называемое либеральное правительство травило его, терзало, бросало в тюрьму за каждое слово. Я всегда буду помнить -- и внукам передам, -- что он сказал в тот раз, когда его арестовали на митинге в Годеоне: "Я, говорит, рожден для руководства, как птица для полета". Я так считаю, -- это величайшая мысль, когда-либо выраженная человеческим языком, и самая что ни на есть поэтичная. Вот назовите мне писателя, который сказал хоть что-то похожее? Я даже дальше пойду и скажу ---
   Номер пятнадцать. Или шестнадцать?
   -- ...а если взглянуть с другой стороны. Мы люди тихие, мы хотим жить тихо, мы хотим, чтобы дела у нас шли гладко. Мы хотим тихих радостей жизни. Ну, например, все знают, что лучшее время дня -- это, когда придешь после работы домой, расстегнешь жилетку, включишь какую-нибудь легкую музыку и сядешь в любимое кресло, чтобы порадоваться шуткам в вечерней газете или побеседовать с женушкой насчет соседей. Вот что мы понимаем под настоящей культурой, под человеческой цивилизацией, под всем, за что было пролито столько чернил и крови в древнем Риме или там в Египте. А в наши дни только и слышишь олухов, которые твердят, что для таких, как мы с вами, подобная жизнь кончилась. Не верьте им -- ничего не кончилась. Да она не только не кончилась ---
   Их что, больше сорока? Это самое малое середина моста.
   -- ...скажу вам, как обстояли дела все эти годы? Ну, во-первых, нас заставляли платить несусветные налоги; во-вторых, все эти члены парламента и министры, которых мы сроду видеть не видели и слышать не слышали, дули все больше и больше шампанского и валяли шлюх все толще и толще. Это они и называют свободой! И что же тем временем происходило? Где-то в лесной глуши, в бревенчатой хижине Правитель писал манифесты, словно загнанный зверь! А что они творили с его сторонниками! Господи боже! Я слышал от зятя жуткие вещи, -- он с юности в партии. Определенно, мозговитейший мужик, какого я только знаю. Так что, сами видите ---
   Нет, меньше половины.
   -- ...вы, как я понял, профессор. Ну что же, профессор, теперь перед вами открывается великое будущее. Теперь нам придется образовывать темных, унывших, злых, -- но образовывать их по-новому. Вы вспомните только, какой ерунде нас учили... Подумайте, миллионы ненужных книг скопились в библиотеках. И что за книги они печатали! Вы знаете, -- вы не поверите, но мне рассказывал надежный человек, он в одной книжной лавке своими глазами видел книгу страниц эдак на сто, не меньше, и вся она -- про анатомию клопов. А все эти штучки на иностранных языках, которых все равно никто не читает. А сколько ухлопали денег на глупости. Все эти их огромные музеи -одно сплошное надувательство. Хотят, чтобы ты глазел, разинув рот, на камень, который кто-то выкопал у себя в огороде. Поменьше книг -- побольше здравого смысла, вот как я говорю. Люди созданы, чтобы жить вместе, чтобы обделывать друг с другом дела, беседовать, петь вместе песни, встречаться в клубах и в лавках, на перекрестках, -- а по воскресеньям -- в церквях и на стадионах, -- а не сидеть в одиночку и думать опасные мысли. Был у моей жены постоялец ---
   Человек с бархатным воротником и его девушка быстро прошли мимо, беглой поступью, тип-топ, не оглядываясь.
   -- ... все переменить. Вы научите молодежь считать, писать, перевязывать покупку, быть вежливым и опрятным, мыться по субботам, уметь разговаривать с возможными покупателями, -- да тысяче нужных вещей, всех тех вещей, которые для всех людей имеют один, одинаковый смысл. Как я хотел бы сам быть учителем. Потому что, тут я тверд, любой человек, самый низкий, последний вагабунд, последний ---
   Если бы все горели, я б так не сбился.
   --...за которую я платил нелепую пеню. А теперь? Теперь государство станет мне помогать в моем деле. Оно будет контролировать мои заработки, да, -- но что это значит? Это значит, что мой зять, который член партии и сидит теперь, будьте покойны, в большом кабинете, за большим письменным столом, со стеклом, заметьте, станет мне помогать, чем только сможет, чтобы с прибылью у меня все было в ажуре: да я буду зарабатывать куда больше, чем прежде, потому что отныне мы все -- одно счастливое общество. Мы теперь все -семья, одна большая семья, все связаны, все устроены, и никто не лезет с вопросами. Потому что у каждого есть какой-нибудь родич в партии. Сестра моя говорит, какая, говорит, жалость, что нет больше нашего старого папочки, он так боялся кровопролития. Сильно преувеличивал. А я так скажу, чем скорее мы перестреляем умников, которые поднимают вой из-за того, что несколько грязных антиэквилистов получили, наконец, по заслугам ---
   Вот и конец моста. И нате -- никто нас тут не встречает.
   Круг был совершенно прав. Южная стража покинула свой пост, и только тень Нептуна-близнеца, плотная тень, похожая на часового, но не бывшая им, осталась напоминанием о тех, что ушли. Правда, в нескольких шагах впереди, на набережной, три или четыре, возможно, одетых в формы человека покуривали две или три тлеющих папироски, отдыхая на скамье, и кто-то сдержанно и романтично пощипывал в темноте семиструнную аморандолу, но и те не окликнули Круга и его приятного спутника, попросту не уделив им внимания, пока они проходили.
   3
   Он вошел в лифт, и лифт поприветствовал его знакомым негромким звуком -- полутоп, полувздрог -- и озарился. Он нажал третью кнопку. Хрупкая, тонкостенная, старомодная комнатка перемигнула, но не стронулась с места. Нажал еще. Еще мигание, стесненная неподвижность, неописуемый взгляд машины, которая не работает и знает, что работать уже не будет. Он вышел. И тут же с оптической живостью лифт смежил свои ясные карие очи. Он пошел вверх по впавшей в немилость, но сохранившей достоинство лестнице.
   Горбун поневоле, Круг вставил ключ и, медленно возвращаясь к обычному росту, вступил в глухое, гулкое, бурливое, гремучее и ревучее молчанье своей квартиры. Отъединенно стояло вдали меццотинто да-винчиева чуда -- тринадцать персон за таким узким столом (фаянс ссудили монахи-доминиканцы). Свет ударил в ее коренастый зонтик с черепаховой ручкой, что стоял, откачнувшись от его большого зонта, оставленного не у дел. Он стянул оставшуюся перчатку, избавился от пальто и повесил на колышек фетровую широкополую черную шляпу. Широкополая черная шляпа, утратившая ощущение дома свалилась с колышка и была оставлена там, где легла.
   Он прошел широким длинным коридором, стены которого заливало, выплеснувшись из его кабинета, черное масло картин; все, что они показывали, -- это трещины вслепую отраженного света. Резиновый мячик размером с большой апельсин спал на полу.
   Он вошел в столовую. Тарелка с холодным языком, украшенным ломтиками огурца, и румяная щечка сыра тихо ожидали его.
   Замечательный все-таки у этой женщины слух. Она выскользнула из своей комнаты рядом с детской и присоединилась к Кругу. Звали ее Клодиной, последнюю неделю она оставалась единственной прислугой в хозяйстве Круга: повар покинул дом, не одобряя того, что он очень точно назвал "подрывной атмосферой".
   -- Слава Богу, -- сказала она, -- вы вернулись домой невредимым. Хотите горячего чаю?
   Он потряс головой, повернув к ней спину и тыкаясь рядом с буфетом, словно отыскивая что-то.
   -- Как сегодня мадам? -- спросила она.
   Не отвечая, столь же медленно и неловко он добрался до так и не пригодившейся никогда турецкой гостиной, и перейдя ее, попал в другой загиб коридора. Тут он открыл чулан, поднял крышку пустого баула, заглянул вовнутрь и вернулся назад.
   Клодина неподвижно стояла посреди столовой, там, где он оставил ее. Она жила в их семье уже несколько лет и, как полагается в этих случаях, была приятно полна, в средних летах и чувствительна. Она стояла, уставив на него темные, влажные очи, слегка приоткрытый рот обнаруживал золотые пломбы в зубах, так же уставились на него и коралловые сережки, и рука прижималась к бесформенной серо-суконной груди.
   -- Мне нужно, чтобы вы кое-что сделали для меня, -- сказал Круг. -- Я завтра уеду с ребенком в деревню на несколько дней, а пока меня не будет, сделайте милость, соберите все ее платья и сложите в пустой черный баул. Тоже ее личные вещи, зонтик и все прочее. Снесите, пожалуйста, все это в чулан и чулан заприте. Все, что отыщете. Баул, может быть, слишком мал ---
   Он вышел из комнаты, не глядя на нее, сунулся было в другой чулан, но передумал, повернулся на каблуках и, подходя к детской, машинально приподнялся на цыпочки. Здесь у белой двери он остановился и тяжкий шум его сердца внезапно прервался особым спальным голосом сына, отстраненным и вежливым, Давид с грациозной точностью применял его для извещенья родителей (когда они возвращались, скажем, с обеда в городе), что он еще бодрствует и готов принять всякого, кто пожелает вторично сказать ему доброй ночи.
   Это было неизбежно. Всего только четверть одиннадцатого. А мне казалось, что ночь почти на исходе. На секунду закрыв глаза, Круг вошел.
   Он различил быстрый, смазанный взмах одеяла; щелкнул выключатель постельной лампы, и мальчик сел, прикрывая рукой глаза. В этом возрасте (восемь лет) о ребенке невозможно сказать, что он улыбается так или этак. Улыбка не привязана к определенному месту, она сквозит во всем его существе, -- если ребенок счастлив, конечно. Этот ребенок все еще был счастлив. Круг произнес обычные фразы -- о времени и о сне. Он не успел договорить, как со дна груди рванулись на приступ грубые слезы, кинулись к горлу и, отброшенные закрепившимися ниже силами, затаились, выжидая, маневрируя в темных глубинах, готовясь к новой атаке. Pouvru qu'il ne pose pas la question atroce. Молю тебя, о здешнее божество.
   -- В тебя стреляли? -- спросил Давид.
   -- Что за глупости, -- сказал он. -- По ночам никто не стреляет.
   -- Еще как стреляют. Я слышал, как бахало. Смотри, новый способ носить пижаму.
   Он проворно вскочил, раскинул руки, балансируя на маленькой, словно припудренной, в голубых прожилках ноге, по-обезьяньи вцепившейся в простыню, скомканную на ямчатом, покрякивающем матраце. Голубые штанишки, бледно-зеленая куртка (она что, дальтоничка?).
   -- Правильную я в ванну уронил, -- весело пояснил он.
   Внезапно, увлекшись возможностями, скрытыми в подъемной силе, он подскочил, помогая себе отрывистыми хлопками, -- раз, другой, третий, выше, выше, -- и, головокружительно зависнув, упал на колени, кувырнулся и снова встал на встрепанной постели, раскачиваясь, шатаясь.
   -- Ложись, ложись, -- сказал Круг, -- уже очень поздно. Мне нужно идти. Ну же, ложись. Скорее.
   (Он может и не спросить.)
   На этот раз он упал на попку и, неловко повозив скрюченными ногами, просунул их между одеялом и простыней, рассмеялся, всунул их, наконец, как надо, и Круг поспешно подоткнул одеяло.
   -- А как же сказка сегодня? -- сказал Давид, вытягиваясь, взметая длинные ресницы, закидывая руки назад и складывая их на подушку, как крылья, по сторонам головы.
   -- Завтра будет двойная.
   Склоняясь над сыном, Круг на мгновенье застыл на расстоянии протянутой руки, они смотрели в глаза друг другу: мальчик, торопливо придумывая, что бы такое спросить, чтобы выиграть время, отец, исступленно молясь, чтобы не был задан один, определенный вопрос. Сколь нежной кажется кожа в ее ночной благодати, с легчайшим фиалковым тоном чуть выше глаз и золотистым пушком на лбу под густой, спутанной бахромой золоторусых волос. Совершенство нечеловечьих тварей -- птиц, молодых собак, спящих бабочек, жеребят -- и этих мелких млекопитающих. Сочетание трех коричневых точек, родинок у носа, на слегка разрумянившейся щеке напомнило ему какое-то иное сочетание, которое он увидел, потрогал, впитал совсем недавно, -- что это было? Парапет.
   Он, торопясь, поцеловал их, выключил свет и вышел. Слава Богу, не спросил. Но когда он тихо выпустил ручку, вот тогда, высоким голоском, внезапно вспомнив.
   -- Скоро, -- ответил он. -- Как только ей разрешит доктор. Спи. Умоляю тебя.
   По крайности, милосердная дверь была между нами.
   В столовой на стуле рядом с буфетом сидела Клодина, с вожделением рыдая в бумажную салфетку. Круг принялся за еду, быстро расправился с ней, живо орудуя ненужными солью и перцем, откашливаясь, передвигая тарелки, роняя вилку и ловя ее подъемом ноги, а она все рыдала с короткими перерывами.
   -- Пожалуйста, идите к себе в комнату, -- сказал он наконец. -- Мальчик не спит. Постучите мне завтра в семь. Господин Эмбер, вероятно, займется завтра приготовлениями. Я уеду с ребенком как можно раньше.
   -- Но все это так неожиданно, -- простонала она. -- Вы же вчера говорили... О, это не должно было случиться вот так!
   -- И я вам шею сверну, -- добавил Круг, -- если ребенок услышит от вас хотя бы одно слово.
   Он оттолкнул тарелку, прошел в кабинет, запер дверь.
   Эмбера может не быть. Телефон может не работать. Но по ощущенью в руке от поднятой трубки он уже знал, что преданный аппарат жив. Никак не могу запомнить эмберов номер. Здесь, на спине телефонной книги мы наспех писали цифры и имена, наши почерки смешивались, скашиваясь и изгибаясь в разные стороны. Ее вогнутости в точности соответствуют моим выпуклостям. Удивительно, -- я способен различить тень ресниц на детской щеке и не могу разобрать собственного почерка. Он отыскал запасные очки, потом знакомый номер с шестеркой посередине, похожей на персидский нос Эмбера, и Эмбер отложил перо, вынул из плотно сомкнутых губ длинный янтарный мундштук и услышал.
   "Я добрался до середины этого письма, когда позвонил Круг и сообщил мне ужасную новость. Бедной Ольги нет больше. Она умерла сегодня после операции почек. В прошлый вторник я навестил ее в больнице, она была как всегда прелестна и так обрадовалась действительно дивным орхидеям, которые я принес; никаких признаков серьезной опасности не было, или же, если они и были, доктора ему не сказали. Я зарегистрировал удар, но не в состоянии пока анализировать его последствия. Видимо, мне предстоит ряд бессонных ночей. Собственные мои беды, все эти мелкие театральные козни, которые я только что описал, боюсь, покажутся Вам такими же пустяками, какими теперь они кажутся мне.
   Сначала у меня мелькнула непростительная мысль, что он разрешился чудовищной шуткой, как в тот раз, когда задом наперед прочитал лекцию о пространстве, желая узнать, прореагирует ли хоть как-то хотя бы один из студентов. Никто не прореагировал, как в первую минуту не прореагировал и я. Вы, вероятно, свидитесь с ним раньше, чем получите это путанное послание: завтра он едет на Озера вместе с несчастным мальчиком. Это мудрое решение. Будущее не очень внятно, но я полагаю, что Университет в скором времени возобновит работу, хотя никто, конечно, не знает, какие неожиданные перемены могут случиться. Последнее время тут ходили кой-какие зловещие слухи; единственная газета, которую я читаю, уже две недели как не выходит. Он попросил меня заняться завтра кремацией, и я гадаю, что подумают люди, когда его на ней не окажется; но, разумеется, его отношение к смерти не позволяет ему присутствовать на церемонии, хоть она и будет настолько формальной и краткой, насколько мне это удастся, -- если только не встрянет семейство Ольги. Несчастный человек, -- она была блестящей помощницей в его блестящей карьере. В нормальные времена я, верно, снабжал бы сейчас ее портретами американских газетчиков."
   Эмбер опять отложил перо, посидел, затерявшись в мыслях. Он тоже участвовал в этой блестящей карьере. Неприметный филолог, переводчик Шекспира, в зеленой и влажной стране которого прошла его студенческая юность, он неловко и простодушно вышел к рампе, когда издатель попросил его применить обратный процесс к "Komparatiwn Stuhdar en Sophistat tuen pekrekh", или, как более хлестко называлось американское издание, к "Философии греха" (запрещенной в четырех штатах и ставшей бестселлером в прочих). Странный фокус произвел случай, -- этот шедевр эзотерической мысли мгновенно пришелся по сердцу читателю среднего класса и целый сезон спорил за высшие почести с грубоватой сатирой "Прямой слив", а в следующем году -с романтическим повествованием Елизаветы Дюшарм о Юге "Когда поезд проходит" и еще двадцать девять дней (год выпал високосный) -- с нареченным книжных клубов, с "По городам и деревням", а потом еще два года -- с замечательной помесью святой облатки и петушка на палочке, с "Аннунциатой" Луиса Зонтага, так чинно начавшейся в пещерах святого Варфоломея и закончившейся хаханьками.
   Первое время Круг, хоть он и прикидывался довольным, весьма раздражался всей этой историей, а Эмбер конфузился, пытался оправдываться и втайне гадал, не содержит ли личная его разновидность сочного, синтетического английского языка какой-то диковинной примеси, дрянной добавочной пряности, которая могла отвечать за это нежданное возбуждение; но с проницательностью, много превосходившей ту, что проявили двое ученых мужей, Ольга приготовлялась к грядущим годам наслаждения успехом книги, самую соль которой она понимала лучше, чем эфемерные рецензенты. Это она заставила впавшего в панику Эмбера склонить Круга отправиться в лекционное турне по Америке, как бы предвидя, что шумные его отголоски обеспечат Кругу на родине такое почтение, какого труд его, оставаясь облаченным в национальный костюм, никогда бы не смог ни исторгнуть из академической флегмы, ни внушить коматозной массе аморфных читателей. Да и сама поездка не разочаровала его. Ни в коей мере. И пусть Круг оставался, как и всегда, прижимистым и, не разбазаривая в пустых разговорах впечатлений, могущих впоследствии претерпеть непредсказуемые метаморфозы (если позволить им тихо окукливаться в аллювиальных отложениях мозга), мало говорил о турне, Ольга сумела полностью воссоздать его и с ликованием преподнести Эмберу, который смутно ожидал разлива саркастического отвращения. "Отвращения? -- воскликнула Ольга. -- Еще чего, этого ему и тут хватало. Отвращения, надо же! Восторг, наслаждение, оживление воображения, дезинфекция мозга, togliwn ochnat divodiv [ежедневный сюрприз пробуждения]!"
   "Ландшафты, еще не замызганные заурядной поэзией, и жизнь -- чванливый чужак, которого хлопнули по спине и сказали: расслабься." Он написал это по возвращении, и Ольга с ведьминым удовольствием вклеивала в шагреневый альбом туземные околичности насчет оригинальнейшего мыслителя нашего времени. Эмбер вспоминал ее щедрое существо, ее ослепительные тридцать семь, яркие волосы, полные губы, тяжелый подбородок, так шедший воркующим полутонам ее голоса, -- что-то от чревовещателя в ней, непрестанный внутренний разговор, следующий в полусумраке ив извилистому течению ее действительной речи. Он видел Круга, кряжистого, припорошенного перхотью маэстро, сидящего с довольной и смущенной ухмылкой на крупном лице (схожем с бетховенским общим соотношением неотшлифованных черт), -- да, развалившегося в старом красного дерева кресле, пока Ольга жизнерадостно ведет разговор, -- и живо припомнилось, как она отпускала предложение скакать и откатываться, а сама трижды быстро кусала кекс, припомнился быстрый строенный всплеск ее полной ладони над вдруг напрягшейся юбкой, когда она смахивала крошки и продолжала рассказ. Почти экстравагантно здоровая, настоящая radabarbra [красивая женщина в полном цвету]: эти широко раскрытые, сияющие глаза, эта вспыхнувшая щека, к которой она прижимает прохладный тыл ладони, этот светящийся белый лоб с еще более белым шрамом -- следом автомобильной аварии в угрюмых горах легендарного Лагодана. Эмбер не видел, как можно расправиться с воспоминанием о такой жизни, с восстанием такого вдовства. С ее маленькими ступнями и крупными бедрами, с девичьей речью и грудью матроны, с ярким остроумием и потоками слез, пролитых той ночью, пока сама она исходила кровью, над искалеченной, заходящейся криком ланью, выскочившей под слепящие фары машины, со всем этим и со многим иным, чего, знал Эмбер, он знать не может, она будет ныне лежать щепотью синеющей пыли в холодном ее колумбарии.
   Он безмерно любил ее и любил Круга с такой же страстью, какую большая, лоснистая, вислогубая гончая питает к провонявшему болотом охотнику в высоких ботфортах, что склоняется к красному костру. Круг мог, нацелясь в стаю самых признанных и возвышенных человеческих мыслей, вмиг ссадить ворону в павлиньих перьях. Но убить смерть он не мог.
   Эмбер поколебался, затем бегло набрал номер. Занято. Эта чересполосица коротких гудков походила на длинный столбец оседающих одна на другую "Я" в составленном по начальным словам указателе поэтической антологии. Я был разбужен. Я был смущенный. Я вас любил. Я вас узнал. Я в дольний мир. Я верю. Я видел сон. Я встретил вас. Я гляжу на тебя. Я долго ждал. Я думал, что любовь. Я ехал к вам. Я жалобной рукой. Я живу. Я здесь. Я знаю. Я изучил науку. Я к губам. Я к розам. Я люблю. Я люблю. Я люблю. Я миновал закат. Я не должен печалиться. Я не рожден. Я нынче в паутине. Я пережил. Я помню. Я пригвожден. Я скажу это начерно. Я спал. Я странствовал. Я только. Я увидал. Я ускользнул. Я ухо приложил к земле. Я хладный прах. Я хочу. Я хочу. Я хочу. Я хочу.
   Он прикинул, не выйти ль отправить письмо по одиннадцатичасовой холостяцкой привычке. Надо надеяться, заблаговременная таблетка аспирина прикончит простуду в зародыше. Недоконченный перевод любимых его строк из величайшей пьесы Шекспира:
   follow the perttaunt jauncing 'neath the rack
   with her pale skeins-mate
   неуверенно дрогнул в нем, но нет, это не декламируется, "rack" в его родном языке требует анапеста. Все равно, что гранд-рояль протискивать в дверь. Придется разъять на части. Или загнуть угол в другую строку. Но там места все заполнены, столик заказан, номер занят.
   Уже не занят.
   -- Я подумал, может тебе захочется, чтобы я пришел. Мы могли бы сыграть в шахматы или еще что-нибудь. В общем, скажи откровенно---
   -- Я бы не прочь, -- ответил Круг, -- да мне неожиданно позвонили из -ну, в общем, неожиданно позвонили. Хотят, чтобы я приехал немедленно. Говорят, чрезвычайное заседание, -- не знаю -- говорят, очень важное. Вздор, конечно, но раз уж я не в состоянии ни спать, ни работать, думаю, можно пойти.
   -- Домой ты добрался без осложнений?
   -- Боюсь, я был пьян. Очки разбил. Они высылают---
   -- Это то, о чем ты на-днях говорил?
   -- Нет. Да. Нет -- не помню. Ce sont mes collgues et le vieux et tout le trimbala. Они высылают за мной машину через пару минут.
   -- Понятно. Ты думаешь---
   -- Будь в больнице как сможешь рано, ладно? -- в девять, в восемь, даже раньше...
   -- Да, разумеется.
   -- Я сказал служанке, -- и может быть ты и за этим тоже присмотришь, пока меня не будет, -- я ей сказал---
   Круг захлебнулся, не смог закончить и бросил трубку. В кабинете стоял непривычный холод. Все они такие слепые и закопченные и так высоко висят над книжными полками, что он насилу мог различить надтреснутую кожу запрокинутого лица под зачаточным нимбом или угловатые складки как бы пергаментной рясы мученика, расплывающейся в угрюмом мраке. Сосновый стол в углу нес бремя беспереплетных томов "Revue de psychologie", купленных у старьевщика, сварливый 1879-й сменялся пухлым 1880-м, вялые листья обложек с общипанными или смятыми краями прорезала крестовина бечевки, проедающей путь в их пропыленные тулова. Плоды пакта о невытирании пыли и неуборке комнаты. Уютный, уродливый бронзовый торшер с толстого стекла абажуром, набранным из комковатых гранатовых и аметистовых вставок в асимметричных прогалах бронзовых жил, вырастал высоко, похожий на исполинский сорняк, из старенького голубого ковра за полосатой софой, на которую Круг уляжется этой ночью. Стол устилала стихийная поросль писем, оставленных без ответов, репринтов, университетских бюллетеней, потрошеных конвертов, вырезок, карандашей в различных стадиях развития. Грегуар, громадный, кованный из чугунной чушки жук-рогач, посредством которого дедушка стягивал, зацепив каблуком (голодной хваткой впивались в него отполированные жвала), сперва один кавалерийский сапог, за ним другой, таращился, нелюбимый, из-под кожаной челки кожаного кресла. Единственной чистой вещью в комнате была копия "Карточного замка" Шардена, которую она как-то поместила на каминную доску (пусть озонирует твое жуткое логово, -- сказала она): ясно видные карты, ярко освещенные лица, прелестный коричневый фон.