Господин Простаков был им доволен, г-жа Простакова еще больше, а Катерина от радости была как помешанная. Уже представлялись в воображении ее те блестящие экипажи, те пышные убранства, то великолепие, которое будет окружать сиятельную княгиню Катерину Светлозарову. Она и подлинно стала мало смотреть на прочих, а ходила вздернув нос, величавыми шагами, как научил ее нареченный жених, уверя, что все знатные дамы в столице точно так поступают. Вместо того чтобы сказать, как и было прежде: «Матушка, не пора ли накрывать на стол? уже батюшка пришел с гумна», – она говорила: «Ma chore maman! Я смею думать, что уже время ставить на стол куверты на пять персон; mon cher papa изволил возвратиться из вояжа, во время которого изволил он осмотреть хозяйственные заведения касательно хлебопашества». Иван Ефремович заметил это новое дурачество к своей фамилии и молчал. «Почему ж и не так, – думал он, – Если это нравится будущему ее мужу, надобно подделываться. Прихоти и дурачества знатных людей надобно терпеливо сносить». Г-жа Маремьяна Харитоновна не могла надивиться, глядя на величавую походку и слыша протяжный голос Катерины. «Вот так-то бы надобно и тебе, Елизавета», – говорила она; но Елизавета обыкновенно отвечала с кротостию: «Матушка! такое принуждение для меня тягостно».
   Словом: Иван Ефремович склонился на неотступные уговаривания жены, просьбы князя и Катерины и, не дожидаясь решительного ответа от друга своего князя Гаврилы Симоновича, дал свое полное согласие и благословил молодых влюбленных. Бракосочетание назначено быть на Фоминой неделе.
   Какая кутерьма поднялась в доме! какое стечение купцов с шелковыми материями, линобатистом, галантерейными вещами и проч. и проч. Все заняты были: кто кроил, кто перекраивал, кто шил и проч. и проч. В таковых суматохах прошло недели три, как Иван Ефремович получил письмо от Гаврилы Симоновича. Он был очень рад, ушел в кабинет и сказал, надевая очки и разламывая конверт: «Посмотрим, что-то он скажет? Я не сомневаюсь, что он одобрит мои намерения и решительность».

 
   «Друг мой, Иван Ефремович!
   Мы оба старики и собираемся говорить о довольно важном предмете; а потому хочу я говорить с тобою, а ни с вами, то есть с твоею головою и сердцем, а не с вашим благородством и богатством. Мысли мои искренны, так, как бы пред судом божиим; смотри же, и ты подумай о них сообразно с достоинством лет твоих и саном отца. Письмо твое разделяется на две части. Ты хочешь выдать замуж дочерей своих. Похвальное намерение! Ты желаешь видеть Елизавету за господином Созонтовым? Ты прав. Она не хочет за него выходить, по крайней мере теперь? Она права! Ты желаешь дочери своей счастия, желаешь скорее возвратить ей потерянное спокойствие, восстановить мир и тишину в доме? Ты делаешь хорошо! Она спрашивает свое сердце, может ли оно любить, разумеется как должно, чтоб быть счастливою, предлагаемого тобою человека? получает в ответ: никогда! и отказывается от руки его. Она делает прекрасно! Так, друг мой, может быть это никогда превратится когда-нибудь в нескоро, но пока оно есть никогда, сердца нежного, кроткого и чувствительного принуждать не должно. Это будет то же, если бы убийца, пронзая грудь твою кинжалом, говорил: «Добрый человек! ступай на тот свет! там, говорят, гораздо лучше, чем на этом!» Если девица, стоя у олтаря священного, с бледным лицом, с мутными глазами, трепещущим голосом скажет: «Так! я буду любить своего мужа!» – неужели думаем, что от сих вынужденных слов, произнесенных хотя у святилища, существо ее переменится; что любовь к одному обратится в ненависть, а равнодушие к другому – в любовь? Нет! это было бы чудо. Девица, которой сердце никем еще не занято, может, и то иногда, и по нужде, выйти за человека, который для нее ни се ни то; так точно, как дерево может окаменеть, но камень одеревенеть никогда; и если она потому не хочет быть женою того, что любит другого, то всего лучше, всего благоразумнее все предоставить времени. Если б я был один из древних странствующих рыцарей, то на щите своем поставил бы девизом: «Все горести лечит время».
   Все мною написанное значит, что советую тебе оставить Елизавету на произвол самой судьбе. Никандр дал святую клятву не говорить об ней ни слова, а чтобы и не мыслить, на то он еще не решился. Но и сего довольно от такого пылкого молодого человека.
   До сих пор о Елизавете довольно, и, я надеюсь, ты послушаешь совета твоего друга. Теперь буду говорить о Катерине, но не знаю, примешь ли ты мои причины, которые состоять будут в следующем.
   В письме твоем заметил я некоторую скрытность, которая немного оскорбительна для друга. Ты показываешься нерешительным, дать ли согласие свое князю или отказать, а все объясняет, что на первое ты гораздо согласнее. Я покажу тебе письмо твое, где ты увидишь, что рука твоя дрожала, когда старался показать мне, что письмо князя не трогает твоего сердца. Эту ложь я прощаю, а что это была настоящая ложь, того совесть доброго друга моего не скроет. Писать мне много не для чего, ибо надеюсь быть прежде к вам, чем придет время сочетания. Слава богу, что теперь пост! Послушай! быть может, князь Светлозаров теперь и честный человек; время все может сделать; но что он был за несколько лет один из бесчестнейших людей, извергов земли русский, это истина. Не дивись моим словам. Около двадцати лет я его знаю; он меня знает также, но оба друг друга по имени. Ты удивляешься, добродушный старик, для чего при одном имени его я просил дать мне другое имя? Никогда не открыл бы сего, если б этот распутный человек не простер так далеко своих требований и не стал свататься (за дочь твою. Любя тебя, я хочу доказать любовь ко всему семейству. Однако посмотрим: время все изменяет. Молодой бездельник, пришед в мужеские лета, может сделаться достойным человеком; но надобно, чтоб это было дознано, доказано, чтоб было очевидно. Что касается до мнения твоего писать к отцу его и требовать согласия, то, пожалуй, не трудись! Отец его послан за Байкал, когда сыну не было и девятнадцати лет; и теперь, думаю, и могилы его отыскать нельзя. В заключение прошу не упоминать ему о моем имени и не давать согласия на брак; я сам скоро буду и объясню, что тебе покажется темно в письме моем.
   Друг твой князь Чистяков.
   П. П. Непростительно виноват. И забыл было! Существо движущееся, кружащееся и называющее себя князем Светлозаровым, совсем не князь и не Светлозаров. «Как? что? кто же?» – спросишь ты. Истинно не знаю, что он теперь, но совершенно известно мне, что он был беспутнейшим из дворян, поставляющих славу быть чудовищами».

 
   Иван Ефремович поражен был письмом сим. Всяким отец, разумеется добрый и нежный, поставь себя на его месте, и легко увидит, как побледнел этот старец и сердце его окаменело. Закрыв глаза и спустя голову на стол, он был несколько времени в страдальческом положении.
   «Нет, – сказал он, – этот князь Гаврило Симонович какой-то странный человек! Он утешается делать мне загадки и меня мучить. Но кто и подлинно скажет мне, кто таков в самом деле этот господин Светлозаров? Как ни думай, все выходит теперь в голове моей тма. Какое трудное дело воспитать дочерей и отдать их замуж так, как хочется, не претерпевши тысячи мучений и страданий! Которому князю мне теперь верить? Чистяков, кажется, добр и честен; Светлозаров нежен, трогателен! для чего первый не предостерег меня в то время, как последний показался первоначально в моем доме? Но и то правда, он не воображал, чтоб посещение сие могло продлиться более нескольких часов! Но зачем после молчал? Ах! он не молчал, помню, что нет: он говорил много, хотя я не все понимать мог. Что же теперь делать?»
   Он нещадно ломал себе голову, но по-пустому. Одно намерение опровергалось другим; прекрасное изобретение разрушалось от ничего не значущего прежде выговоренного слова или даже взора. «Боже мой! как должен быть осторожен человек! – говорил Простаков, – а особливо тот, от ума которого зависят честь, спокойствие, радости жизни тех существ, которых называется он отцом!» Тут вспомнил он выражение князя Гаврилы Симоновича, когда он при родах жены своей, не имея ничего к своему пропитанию, говорил: «Боже! для чего каждый человек стремится произвесть подобное себе творение, а редкий предварительно думает, как поддержать будущее бытие его?» Правда, – продолжал Простаков, – я не мог опасаться уморить детей голодом, но не гораздо ли хуже сделал, не умев воспитать их как должно! Для чего не держал их в доме своем? Разве не мог бы я выучить их дома всему, что в их состоянии нужно? Пусть они не умели бы говорить иностранными языками; им и не для чего. Я заметил, что эта чума пристала к нам от чужестранцев и любящих все чужое и так распространилась, что, начинав от палат, дошла до хижин беднейших дворян. Что причиною? Для чего все наши предки говорили языком природным, хотя знали и другие; а были многие великие люди, любили добродетели не на словах, а старались исполнять их на деле? Первый из русских, который в собрании своих соотчичей без нужды заговорил иностранным языком, доказал тем или свою напыщенность, или эгоизм; а то и другое стоит жестокого наказания. О! как был я непростительно виноват, согласясь на представления жены и пославши дочерей в городской пансион! Дочери мои не знали бы говорить по-французски, не читали бы в подлиннике «Альзиры», «Андромахи», «Генрияды», но также и «Терезии Философки», «Орлеанской девственницы», «Дщери удовольствия»[63] и прочих беспутнейших сочинений, делающих стыд веку и народу; они не умели бы приятно играть на фортепиано, но не имели бы и нужды в горестных тонах оного изображать чувствия души, изнуряемой домашними горестями».



Глава XVI


Оборот в деле


   Когда г-н Простаков думал продолжатъ свои рассуждения, дабы на чем-нибудь основаться, Маремьяна Харитоновна вошла быстро в его кабинет и сказала: «Что ты до сих пор здесь делаешь? это непростительно! Князь Виктор Аполлонович поет прекрасно арию, и надобно признаться, что у батюшки моего на феатре лучшие певцы так не певали. Пойди послушай!»
   – Чтоб сам сатана побрал и певца, и все ноты его! – вскричал Простаков. – Зачем ты мне мешаешь думать?
   Маремьяна крайне изумилась. Сперва назначала мужа (разумеется, в мыслях) сумасшедшим, потом брюзгою, там самым несносным стариком, выжившим свои лета.
   Жена. Не от его ли сиятельства князя Гаврилы Симоновича получили вы письмецо? оно, как приметно, заняло вас, Иван Ефремович, столько, что вы забыли о зяте и о дочери?
   Муж. Если ты назовешь князя Светлозарова зятем прежде, чем обвенчается он на дочери, я рассержусь больше, нежели как сердился во всю жизнь свою. Имею к тому причины. Да, письмо это от Гаврилы Симоновича! Но я половину имения своего отдал бы, чтоб оно пришло недели за две прежде, пока я не давал согласия. Садись, мать, и слушай! дело идет о твоей дочери!
   Он прочел письмо. Маремьяна многого не понимала; но что и поняла, и то покрыло ее бледностию.
   – Как? – спросила она со стоном, – неужели Виктор Аполлонович…
   – Посмотрим, – отвечал муж. – Я при удобном случае сделаю ему два-три вопроса, на которые тогда же потребую ответа. Смотри ему пристально в глаза, а я не премину. Если увижу, что невинность будет отпечатлеваться на его взорах и на всем лице, – о! тогда укажу Гавриле Симоновичу двери, и поди, куда хочеть. Лживых и таинственных людей терпеть не могу. Это, если не ошибаюсь, есть признак преступления.
   Маремьяна Харитоновна согласилась на его предложения. Она любила Катерину матерински и потому ужасалась сделать ее несчастною. Но как не верить и князю Виктору Аполлоновичу? По всему видно, что Гаврило Симонович – клеветник, тонкий обманщик и много имеет причин таиться от Светлозарова.
   С нетерпением ожидала она минуты, когда начнется такое любопытное объяснение. Иван Ефремович тысячу раз замышлял, но тщетно. Тридцатилетняя деревенская жизнь сделала его крайне тупым в таковых случаях. Ложась спать, он клялся, что объяснится с князем поутру; утром обещал сделать это ввечеру, и так далее. Он походил на должника, который несговорчивым заимодавцам говорит: «Придите завтре, послезавтре», и так далее. Доброе сердце его терзалось, и в том прошло недели полторы.
   В это время Иван Ефремович, проходя вечером свою залу, нечаянно взглянул на пылающий камин. На карнизе стоял алебастровый Геркулес, поражающий стоглавую гидру.
   «Ба! – сказал Простаков, остановясь; – если сей удалец один сражается и побеждает стоглавого змея, то почему мне не переговорить с князем Виктором Аполлоновичем, имея подле себя жену, детей и письмо Гаврилы Симоновича? Посмотрим, что-то будет?» С такою благородною решительностью вошел он в столовую, засунув важно руки в камзольные карманы, и, садясь на софе, сказал:
   – Помнится мне, князь…
   – Приехал! приехал! – раздалось со всех сторон. Иван Ефремович, вскочив, спросил:
   – Кто?
   – Терентий Пафнутьевич Кракалов, – отвечал вошедший Макар с радостною миною. Простаков неимоверно обрадовался. «Теперь все лучше, – говорил он сам себе, – ну вот тут посмотрим!» Г-н Кракалов вошел. Все семейство по очереди обнимало его, кроме Елизаветы, которая из глаз его читала, что он знает тайну письма ее; застыдилась и отошла к стороне. Князь Гаврило, добрый и снисходительный человек, не хотел поражать ее новым несчастием. Он обнял Елизавету, сказав: «Вы сделались в отсутствие мое гораздо полнее, лучше: не правда ли?»
   Елизавета чувствовала ложь в словах его, закраснелась и не отвечала ни слова.
   Все успокоились. Князь Светлозаров кидал значительные взоры на князя Гаврилу Симоновича.
   – Ну, – сказал Простаков, – вы извините, Виктор Аполлонович, что мой приятель и родственник помешал разговор наш; мы можем теперь продолжать его. Скажите, пожалуйте, я думаю, батюшка ваш уже стар да и слаб?
   Князь Светлозаров. Без сомнения! Если бы не любовь моя к достойной вашей дочери, то я безотлучно был бы в доме его; ибо он так слаб, так слаб, что всякий день надобно ожидать…
   Князь Чистяков понял намерения своего друга, взглянул на него значительным взором и спросил:
   – В которой губернии изволит проживать родитель ваш?
   Князь Светлозаров. В Иркутской, господин Кракалов; очень далеко.
   Простаков. Вы служили в полках?
   Князь Светлозаров. О! бывал нередко и в сражениях! У меня хранятся три шиляпы, пулями простреленные!
   Князь Чистяков. Я слышал, что вы были в жестоких сражениях, где не одни шляпы получали раны! Помните ли в Москве Тверскую улицу и ночь на восемнадцатое ноября в тысяча семьсот тридцать…
   Князь Светлозаров(быстро). Как? что…
   Князь Чистяков. Не изволите ли припомнить имя одной несчастной женщины, которая называлась Феклою Сидоровною, княгинею Чистяковою?
   Князь Светлозаров(вскочив). Что значит это? Кто вы?
   Князь Чистяков. Князь Гаврило Симонович Чистяков! Что скажете?
   Виктор Аполлонович покрылся смертною бледностью.
   – Люди, карету! Я забился в дом разбойников, бродяг и самозванцев.
   – Самозванцев? – сказал князь Чистяков таким голосом, какого от него не только не слыхали, но и не ожидали. Глаза его пылали гневом и мщением.
   – Боже мой! что это значит? что из этого выйдет? – кричали в один голос Иван Ефремович, жена его и дети.
   Князь Светлозаров исчез как молния и ускакал; на лицах всего семейства написано было неудовольствие, и все смотрели на князя Гаврилу такими глазами, из которых понимал он: «Ты чудный человек, Чистяков! Мы тебя приняли в дом, дали убежище, одели и обули, а ты вместо благодарности производишь в самом доме сем одни неприятности и беспокойства!»
   – Понимаю мысли ваши, – сказал князь, обратись к семейству. – Нельзя вам утаить желания знать подробнее обо мне и князе Викторе Аполлоновиче. Я не успел еще того сделать, и если вы сколько-нибудь усумнитесь в честности моих намерений, то ошибетесь! Клянусь, вы должны благословлять мудрое провидение, если этот князь Виктор не возвратится более в дом ваш! Почему же? – спросите вы. Так, я обязан отвечать на вопрос ваш, и сделаю это, когда вы успокоитесь и будете в лучшем состоянии, чтобы слушать меня. На первый случай я даю вам следующий совет: отпишите к князю Светлозарову, чтобы он упросил отца своего к вам лично пожаловать, ибо дело, о коем идет речь, того стоит. Если он уклонится от сего по причине болезни, занятий или чего-нибудь другого, так требуйте, чтобы сын привез вас самого к нему. Посмотрим, что будет отвечать он.
   День прошел невесело. Нельзя сказать, чтобы все довольны были оправданиями и советами Гаврилы Симоновича. Стоит только раз почувствовать и обнаружить к человеку сомнение в его честности и недоверчивость к доброте сердца, тогда не скоро станешь смотреть на него с тем спокойным видом, который один делает разговоры двух стариков занимательными.
   Уходя в спальню, г-н Простаков сказал: «Хорошо, князь, я подумаю о твоем совете». Маремьяна была крайне брюзглива, а Катерина – о! как можно быть ей веселою, лишась, может быть, навсегда прекрасного титла княгини, лишась великолепия, знатности и удовольствия пощеголять перед сестрою, заводя в доме своем балы, феатры и маскерады!
   На другой день Иван Ефремович отписал к князю Светлозарову в город, согласно с мнением Гаврилы Симоновича; а между тем просил сего последнего объяснить им о себе больше и открыть чистосердечно, почему известен ему Виктор Аполлонович, и притом с такой дурной стороны?
   – Я никогда не был намерен таиться в своих поступках; а что я до сих пор не совершенно открылся – тому причина уже вам известна: первое, не было удобного времени; а второе, я думал, что, быв беспутным молодым человеком, можно быть честным в зрелом возрасте; третие, мне хотелось покудова быть в деле сем посторонним и предоставить собственному уму вашему заметить, что такой жених, который блестящею наружностью, хвастовством, песенками, прыжками, французским языком и прочими нелепостями начинает нравиться вашей дочери, тот же час должен быть выслан из дому. Я радовался, видя ваше к тому желание, и согласие свое на то изъявил, кажется, очевидно, отказавшись даже с ним видеться. Но что делать! Это взяло совсем другой оборот, и Светлозаров остался надолго, дабы заразить ядом своим все окружающее его. Я не мог представить, чтобы он имел желание жениться на Катерине, а вы ее выдать; но это случилось! «Что делать? – думал я. – Если он понравился, почему и не так: может быть, он теперь и путный человек». В сих мыслях пробыл я до тех пор, пока не узнал из письма вашего, что князь Светлозаров получил от отца своего согласие. «Ба! – сказал я, – так он все прежний бездельник? Нет, ему не должно быть зятем доброго человека! Я очень знаю, что давным-давно отца его нет на свете».
   – Посмотрим, что он скажет, – отвечал Иван Ефремович, пожав плечами. – Боже мой! Как легко ошибиться и с самым чистым намерением сделать добро погубить ближнего! О Светлозаров! Если ты подлинно таков, как говорит князь Гаврило Симонович, то лучше бы в доме моем были тогда похороны, когда у тебя карета изломалась, я имел бы причину отказать тебе!
   Ввечеру того же дня князь Чистяков начал продолжать повествование жизни своей следующими словами.



Глава XVII


Ошибка в приметах


   Я остановился в рассказах своих на выходе из деревни. Печаль моя была безмерна. Лишиться в такое короткое время жены и сына и оставлять родину очень больно. Случись это с превеликим профессором или с самым превеличайшим стихотворцем, то первый не найдет столько разумных мыслей, чтобы утешиться, а другой – слов, чтобы описать рану сердечную. Утешать несчастного весьма легко; но утешаться в несчастиях – довольно трудное дело. Намерение было пробраться в Москву. «В столице, – говорил я, – не как в Фалалеевке: там должен быть другой свет; люди всё знатные, а потому ученые. Там, верно, жены от мужей не бегают и никто не крадет чужих детей. О! в столице жизнь прекрасная!»
   Проведши в дороге дней до пятнадцати, я прошел несколько деревень и вступил в изрядный город. Боже мой! как удивился я. Какие высокие домы, какие нарядные платья, какая величественная церковь! Что значит против этого дом старосты, подвенечное платье княгини Чистяковой и церковь, где я венчался и скоро после похоронил своего тестя? Уж не Москва ли это? Сердце мое забилось приятно. Мне и подлинно подумалось, что я достиг той великолепной столицы, где все люди ученые, следовательно очень умны, добросердечны, приветливы и милостивы.
   Рассуждая таким образом, я пришел на небольшую площадь, и как время было обеденное, то сел на углу шинка и, вынув из кармана хлеб, лук и бурак с маслом, начал есть. Передо мною похаживал пожилой человек в зеленой курточке с желтыми обшлагами, имея на голове шляпу, похожую на гриб, а в руках – длинную палку. Он на меня пристально поглядывал и наконец подошел.
   – Скажи мне, дружок, – спросил я, – как называется этот город?
   Он. Фатеж, Курской губернии уездный город. Он очень знаменит репою и морковью, а еще больше тем, что многие мещане поступили в военную службу, правда солдатами, но после вышли и генералами.
   Я. Это делает подлинную честь и им и месту родины. Но ты что такое, приятель? Теперь, кажется, мирное время, а ты так страшно вооружен этой рогатиною?
   Он. О! ты, видно, ничего не понимаешь! Здесь в торговые дни бывает хуже, чем на сражении: съезжается народу премного. Люди кричат, лошади ржут, быки мычат, овцы блеют! А что тут сделаешь без оружия? Я именуюсь хранителем народной тишины и спокойствия, а попросту – будошником. Должность же моя – укрощать неспокойных людей, которые то и другое нарушают.
   Тут он с веселым лицом оперся на свою палку и поглядывал во все стороны. Но скоро кушанье мое его соблазнило. «Ну-ка, мужичок, поделись со мною», – сказал он, подошед ко мне. Быть может, я и поделился бы, если б он получше наименовал меня; но слово «мужичок» сделало меня жестокосердным. «Как? – думал я, – урожденный князь Чистяков не что другое, как мужичок? О, тени предков моих вознегодуют, если я сделаю по желанию сего грубияна!» «Друг мой, – сказал я спесиво, – советовал бы тебе поучиться узнавать людей получше; а то, видишь, поседел, а не умнее последнего ребенка нашей деревни. Нет тебе ни крохи хлеба!» Он пошел молча, а я, чтоб больше наказать его за невежество, начал есть с таким чавканьем и мурнычаньем, что на десять саженей слышно было. Однако я скоро сжалился. «Может быть, – подумал, – он и подлинно голоден; почему не дать куска хлеба?» Только было хотел я приняться за нож, чтоб отрезать, как хранитель тишины и порядка подбежал ко мне и с самым хладнокровным видом влепил в спину около дюжины ударов плетью, приговаривая: «Не чавкай, не мурнычь, не нарушай тишины и порядка!»
   Вскочив с воплем, вскричал я: «За что ты бьешь меня, безжалостный человек? что я тебе сделал?»
   – Я сказал уже причину, – отвечал он и отошел в сторону. «О! так не в одних деревнях делают несправедливости», – говорил я, укладывая сумку, в намерении сейчас оставить город.
   Проведши еще с неделю в путешествии, я немного ослабел от усталости; а как тогда подходила уже осень, то я и решился в одной большой деревне пробыть столько, пока начнутся морозы. В таком намерении избрал я хороший постоялый двор и договорился в цене за постой.
   Семейство Агафона, моего хозяина, состояло, кроме его, человека довольно древнего, из жены его, молодой бабы, и ражего батрака. Агафон женат уже был на двух, но детей не было; а когда женился на третьей, то бог благословил брак его. Молодая жена разумно увещевала его, что причина бесплодия двух первых жен была усталость, изнурение; ибо он, будучи хотя и богат, заставлял их все делать. «А потому, говорила, если хочешь, чтоб бог благословил тебя наследниками, надобно нанять батрака Кузьму, который служил несколько лет у моей матушки. Он очень работящ и так усерден, что во всем на него положиться можешь, как на самого себя!» Агафон был убежден; принял Кузьму, и жена на осьмом месяце брачной жизни обеременела; а потому муж не мог ею налюбоваться, а жена всем верховодила. Она подходила к зеркалу, поправляла шелковый платок и улыбалась, ибо и подлинно была недурна. Она пела песенки, прыгала и резвилась.
   По прошествии дней пяти я совершенно отдохнул; но как слякоть продолжалась, то и решился остаться еще на несколько времени.
   В один вечер, отужинавши, пошел спать в покойчик, где обыкновенно опочивали приезжие. Около полуночи поднялся страшный в доме шум, беганье людей, ржание лошадей, всеобщее смятение, так что я вышел посмотреть, что такое? В сенях застаю множество слуг и спрашиваю: кто пожаловал? «Князь Светлозаров с супругою», – отвечают мне.
   Не успел он выговорить всего, как показался молодой боярин, важно выступая и ведя под руку женщину молодую. Я устремил на них взоры и стал неподвижен, узнав в княгине Светлозаровой княгиню Феклу Сидоровну. «Небо!» – вскричал я, не могши удержаться. Слуги по приказанию господина взяли меня за руки, с торжеством вывели за вороты и кинули в грязь. С растерзанным сердцем вскочил я и бросился к воротам дома, один хохот был мне ответом. Пробыв там около получаса, я озяб, ослаб, измок и, видя, что силою ничего не сделаю, пошел искать квартиры в другом доме. Хорошо, что при мне были мои деньги. Ночь была мрачная, дождь лился ливнем. Проведенная мною во время родин жены моей и смерти тестя была блаженная в сравнении с этою. Тогда у меня была любимая, верная жена, а не было денег, и я страдал. Теперь есть деньги, но вероломная и преступная жена! Как же велико должно быть мое страдание? Везде было заперто, заколочено. «Ну, – говорил я в помешательстве, – когда назначено умирать, так умирай», – и с тем вышел я из деревни, бредя по колени в грязи.