Я начинаю нетерпеливо, но внимательно просматривать все газеты, журналы, книги, не надеясь на память. Ага, есть!
   В журнале "Спорт" я перелистываю страницы со своим рассказом "Суперигрок". Это первая моя публикация в центральном издании. А написан рассказ был еще во времена оны, когда я ходил в студиозусах. Тогда, после второго курса, я попал на практику в Севастополь, в городскую газету. И вот там меня поразил один парень - Володя Петров. Работал он корреспондентом в отделе спорта, сам - сверхспортивен, сложен как Геркулес, а медлительно-спокоен был до невероятности.
   Мы с ним сошлись-сдружились: я восхищался его силой и невозмутимостью, он - моей способностью находить темы и ловко выплескивать их на бумагу. Однажды на пляже в Херсонесе, в малолюдном уголке, к нам привязалась компашка накурившихся блатарей. Я, само собой, струхнул: окружили нас человек восемь, морды - уголовные. А Володя, скрестив по-наполеоновски руки на голом торсе, лениво-спокойно предупредил:
   - Ребята, я в совершенстве владею каратэ. Мне не хотелось бы укладывать вас в больницу...
   Он толком не договорил, как ближайший мутноглазый обормот ахнул его кулаком в лицо. Вернее, хотел ахнуть, движение сделал, но пробил лишь пустоту и тут же прилег на херсонесскую жаркую землю, скрючился и захрипел. Ринулись в бой еще двое гладиаторов, но тут же упорхнули в стороны, грохнулись оземь. Остальные, убегая, долго и суетливо оглядывались...
   И вот когда - чуть погодя - забрезжила в моем воображении полуфантастическая история о суперчеловеке, натренировавшем тело до такой степени, что оно начинало жить в несколько раз быстрее, я и вспомнил Володю Петрова. Я начал втискивать, впихивать его мощную натуру в рамки моего рассказа. Герой его, решив ради любимой женщины подзаработать денег в спорте, на полную катушку использует свой супердар, взвинчивает себя каждый хоккейный матч до упора. В результате - разрыв сердца...
   С Володей мы с того лета больше никогда не виделись, а рассказ появился в "Спорте" лишь два года тому, попутешествовав предварительно по десяткам редакций и издательств.
   * * *
   Отложив журнал в сторону, я продолжаю ревизию. К счастью, живых знакомых среди моих персонажей пока больше не попадается. Само собой, штришки, отдельные черточки внешности, характеров, судеб моих знакомых я обнаруживаю то в одном, то в другом герое. Одаривал я их порою и настоящими, правдашними фамилиями. Но в основном всё же люди, населяющие созданный мною мир, придуманы, воображены - гомункулусы.
   Я уже облегченно перевожу дух, как вдруг в главной книге, под суперобложкой, натыкаюсь на маленькую повесть "Весь мир под прицелом". Боже, я совсем забыл о ней! А ведь в этой небольшой повестушечке проживает свою короткую литературную судьбу тот же самый Хруль - Борис Хрулёв. Он, кстати, после школы странно остепенился, покончил с блотью, после армии вернулся вообще человеком, пошел служить в милицию, женился, стал отцом двоих детей. Совершил он даже подвиг: один задержал-скрутил трех грабителей, был при этом ранен. О нем писала областная газета.
   Одним словом - переродился человек. Я с ним, в свои приезды на родину, общался охотно - от былых школьных обид и следа не осталось. И я всё больше убеждался: взбрыкивал он в детстве, конфликтовал с миром - от избытка внутренней силы. Имелась у него та сверхгордость, то презрение силы к несовершенству окружающей действительности, к слабости людей, их приниженности и робости, которые приподымали его над толпой.
   В повести я вознамерился показать, как в наши дни один обыкновенный человек ничего не значит и не стоит, как он бессилен перед шизодебильной действительностью, как его в любой момент могу унизить, растоптать, убить, могут изнасиловать его жену прямо на улице в ясный день, изничтожить ребенка у него на глазах... Но даже в эти подлые времена - хотел показать я в повести - человек гордый, человек, не признающий себя козявкой, способен стать судией, автором и исполнителем приговора своим обидчикам, в состоянии сам наказать двуногих шакалов, посягнувших на его жизнь, жизнь его родных и близких.
   Героем повести я сделал Бориса Хрулёва. Даже имени не изменил. У Бориса - это в произведении - трое негодяев изнархатили жену. Убедившись, что никто, ни милиция, ни правосудие, не спешат наказать преступников, герой повести берет дело в свои руки. Сюжет поворачивает так, что Борис принимается убивать уже не только мерзавцев, личных своих врагов, но и других - уже лишних- людей. На последней странице Борис обречено сам заглядывает в бездонную дырочку винтовочного дула - в черную пустоту...
   * * *
   Ночь я сплю плохо. Да что там! Вовсе, можно сказать, не сплю. Ворочаюсь на раскладушке, скриплю на весь ночной мир проклятыми пружинами. Только унырну в бессознание - кошмары. Один особенно привязчив, наваливается вновь и вновь: Пашка, Павел Банщиков, дружок детства и отрочества, тянет к лицу моему черные распухшие пальцы и сипит провалившимся разверстым ртом, зловеще ерничая: "Уби-и-ивец! Ты - уби-и-ивец!.." И его раздутое, готовое вот-вот лопнуть синюшное тело трясется от грозного утробного хохота...
   Я вздрагиваю, дергаюсь как от удара плетью и выскакиваю из сна в реальность. Черт! Может, к Валентине перебраться под одеяло - всё, глядишь, не так жутко будет.
   Однако, вязкая обволакивающая апатия стягивает тело и душу. Жесткий обруч сдавливает-сжимает сердце. Я понимаю глубинами мозга: на меня обрушивается какое-то знание, оно перевернет всю мою жизнь. Оно меня раздавит, оно сомнет мою судьбу. Неужели финита?.. Я ворочаюсь и ворочаюсь, срываясь то и дело в пропасть, заполненную трупными видениями, ужасаясь и плача во сне от тоски.
   От злой неизбывной тоски.
   5
   Как только у соседа за стеной начинает бубнить радио, я стряхиваю с себя наваждения, отбрасываю одеяло, превозмогая ломоту и боль во всем теле, встаю с левой ноги. Я чувствую: температура подпрыгнула. Только воспалительной лихорадки мне сейчас и не хватает!
   Даже не умывшись, я перетряхиваю в ящиках стола свой архив, копаюсь в старых записных книжках. И - конечно, закон подлости! - той, нужной, студенческой поры, книжки нет как нет. Ну нет и всё!
   Ах да, надо в вырезках адрес искать. К счастью, мое тщеславие, моя ранняя тяга к славе заставляют меня скрупулезно собирать и подшивать все мои газетные статьи, очерки, фельетоны и даже крохотные заметульки. Я отыскиваю папку, где среди других моих журналистских плодов творчества хранятся и вырезки из "Славы Севастополя". Просматриваю. Так и есть: обширный мой репортаж из "Артека" поместили тогда подвалом на третьей полосе. На оборотной стороне вырезки - все телефоны редакции.
   Надо еще ждать и ждать, и ждать - только половина седьмого. Может, настрочить пока письмо в Сибирь?.. Да что толку: мама умерла в прошлом году (я вздрагиваю, пробегаю мысленно вереницу своих героинь - нет, слава Богу, мать избежала роли прототипа!), а сестра, Надя, на мои послания не отвечает - органически не любит писать письма. Надо заказывать переговоры.
   Я иду умываться, вяло завтракаю, пью медленно и долго крепко-горький чай. С женой мы почти не разговариваем. О чем говорить-то, когда нет настроения и прожито-промучено вместе уже пятнадцать лет? Она уходит на свою каторгу - в школу. До девяти еще уйма времени. Я вдруг вспоминаю: у нас же хранится где-то настойка перцовая - от простуд. Самое сейчас время! Я без труда отыскиваю бутылку среди вороха белья в шифоньере и залпом выглатываю почти полный стакан.
   Чуть уравновесило.
   К девяти бутылка лекарственного питья опорожнена на две трети. Я к переговорам готов. Сперва заказываю Сибирь (прямой связи нет), а затем принимаюсь за Тавриду.
   Тэ-э-эк-с, господин сочинитель, ну-ка врубайте свое писательское воображение, свое литературное знание жизни. Прошло столько лет! Если Ирина Васильевна - у нее в отделе культуры я проходил тогда практику - еще в газете, то наверняка уже доросла до замредактора. Я топлю-утапливаю кнопки телефона, пытаюсь-пробую прорваться сквозь заснеженные-завьюженные леса, поля и долы в далекий промозглый сейчас Крым, ставший вдруг заграницей, но лишь очереди коротких гудков расстреливают и расстреливают все мои усилия. Наконец, когда даже плоско-японский телефонный аппарат, кажется, вот-вот завизжит от раздражения - пошли милые слуху длинные позывные: тр-р-рл-л-ль!.. тр-р-рл-л-ль!.. тр-р-рл-л-ль!..
   - Аллё! Редакция, - слышу я сквозь шум и хрип телефонного мира когда-то знакомый мне голос.
   - Ирина Васильевна!- ору я как оглашенный, перепугав Фурсика. - Это я, Андрей Назаров! Помните меня?
   - А как же, как же, Андрюша! - слышу я искреннюю радость в голосе бывшей моей шефини. - Ты откуда звонишь? Ты где сейчас?..
   * * *
   Тогда, в то лето, я был молод, пылок, ошалевший от моря, солнца, юга, пузырящийся еще робким писательским вдохновением, возбужденный возможностью каждодневно изливать на бумагу свои бурные-сумбурные мысли и чувства, опьяненный первыми похвалами и редакционными премиями. И, уж разумеется, я влюбился тогда в Ирину Васильевну - втюрился всерьез и, как мне мнилось, надолго. Она обогнала меня всего на шесть лет, гляделась юной, была красивой той утонченной субтильной красотой, каковой наделял я в воображении тургеневских героинь. На день рождения я подарил ей пылающий букет багряных роз и после стаканчика "Крымской мадеры", оставшись с Ириной Васильевной на минуту вдвоем в отделе, начал лепетать что-то о своих чувствах и ее тургеневской красоте... Но тут заявился ее муж - высокий бравый кавторанг со смоляным чубом из-под форменной твердой фуражки - и всё, дурак, испортил.
   Мужа ее я не любил.
   Мои чувства к Ирине Васильевне пошатнулись и дали трещину после жестокого оскорбления с ее стороны. Я решился-таки и предложил в газету свой рассказ "Взрослая жизнь". Рассказ о любви, о ревности, о первом растоптанном чувстве молодой девчонки-студенточки. Она забеременела и решается на страшное - ребенка от ненавистного человека, обманувшего ее, сразу после рождения уничтожить...
   Я, как и все начинающие беллетристы, страдал жуткой стыдливостью, робостью и крайней легкоранимостью. А Ирина Васильевна - ох уж эта Ирина Васильевна! - взяла да и усмехнулась: мол, Андрюша, рассказ написать, это не репортаж выдать из пионерлагеря. Да и в женской психологии, дескать, ты ничегошеньки не понимаешь...
   Переварив этот убийственный щелчок, насытившись обидой, я решил жестоко отомстить. Я взял и переписал своей рукой строка в строку шедевр Ивана Алексеевича Бунина "Легкое дыхание". Я лишь изменил заглавие на "Чистый голос", имя героини и везде в тексте вместо "креста" вписал "обелиск" и "памятник", из гимназистки героиню сделал школьницей, и убивает ее не казачий офицер, а милицейский лейтенант.
   Результат эксперимента я предвидел, но все равно он ошеломил меня.
   - Прости, Андрюша, - сокрушенно высказалась Ирина Васильевна, - но всё же литература, проза - не твоя стезя. И новый рассказ твой неудачен растянут, скучен, язык беден, стиль ни к черту. А взять образ классной руководительницы, старой девы - зачем он вообще нужен? Абсолютно лишний...
   Я раскрыл карты. Ирина Васильевна сильно смутилась, заалела щечками и надулась. Правда, через недельку мы опять друг другу улыбались, и так как я уже не трепетал ее, то остальные мои крымские денечки прожили мы дружно, в легком приятном общении, и я даже поцеловал ее при прощании в ее мягкие вкусные губки, поцеловал жарко, всерьез, томительно.
   * * *
   Сейчас, по всем законам человеческого общежития, в благодарность за розовую юношескую влюбленность надо бы пообщаться-поговорить с Ириной Васильевной, порасспросить о ее житье-бытье... Но мне не до условностей. Да и счетчик где-то там, на телефонной станций, бешено вращается, накручивает не купоны и гривны - рубли. Я бесцеремонно прерываю воркотню в трубке:
   - Ирина Васильевна, скажите, Володя Петров по-прежнему в редакции?
   - Володя?.. Петров?! Ах, ты не знаешь - Володя умер. Два года назад.
   - Как умер? От чего?
   - Инфаркт. От инфаркта. И глупо так: на спор приподнял передок редакционной "Волги" - и сердце разорвалось...
   Далекая Ирина Васильевна еще что-то говорит, объясняет, размазывает. Я осторожно, боясь сделать ей больно, пристраиваю трубку на аппарат и застываю в прострации. Думать ни о чем не хочется. Я нашариваю на столе бутылку, запрокидываю распухшую голову и вы-булькиваю в себя остатки горького лекарства. Смотрю с минуту на встревоженного нервного кота и рявкаю:
   - Ну не может же, чер-р-рт побери, этого быть! Не может!
   6
   Спохватившись, я звякаю на службу: дескать, приболел, надо отлежаться.
   Начальство недовольно вздыхает, но демократично благословляет на лечение, советует не пренебрегать здоровьем. Что ж, подлечиться еще я не прочь - перцовая микстура от длительного хранения с чужой пробкой явно ослабла, испарила-выпустила свои градусы. Эх, напиться, что ли, отключить и разгрузить бедную головушку?..
   Но - нет! К моменту разговора с Сибирью я должен быть в форме: соображать и запоминать. Только б Надя оказалась дома...
   Проходят-протягиваются тягучих два часа. Всё это бесконечное пространство времени я, мучая сердце, поглощаю густейший кофе и занимаюсь шагистикой - меряю и меряю диагональ большой комнаты. Фурсик, чуя мою встопорщенность, не путается, как обычно, под ногами - зарылся в глубины кресла, изобразил из себя рыжий клубок и отрешенно дремлет.
   Наконец-то трель междугородки.
   - Надя, Надя! Алло!
   -Чё случилось, Андрей?! - вопит, в свою очередь, переполошенная сестра: телефонный разговор через всю страну в наши дни, как правило, трагическая необходимость.
   - Надя! Объяснять некогда - потом, в письме. Скажи, Борис Хрулёв живой? Борька, он в милиции работает, я с ним учился, помнишь?
   - Хрулёв-то? Да ты чё? Как ты узнал-то? Его сёдни хоронили - мимо нашего дома похороны-то шли... Венков столько, оркестр был...
   - Надя, Надя, подожди! - ору я с тоской. - Что случилось с ним? От чего?
   - Так, говорят, пистолет чистил и случайно стрельнул - прямь в рот себе. Два дня еще жил-мучился, да вот и помер...
   Я сижу за столом, смотрю тупо на заснувший опять телефон и удивляюсь своему спокойствию. Я предчувствовал, я знал еще до разговора с сестрой о смерти Бориса Хрулёва. О глупой и преждевременной смерти.
   Хотя всякая смерть преждевременна, если возрасту не минул век или хотя бы лет девяносто. Но точку в земной судьбе каждого человека ставит не сам он, пусть и залазит в петлю головой или стреляется, и даже не другой человек - убийца или палач. Земной срок каждого из нас где-то там, в небесной канцелярии, уже зафиксирован с рождения. Срок - точен; способ ухода из жизни - случаен.
   А при чем же здесь я? К чему эти невероятные, дикие, дурацкие совпадения?! Это - совпадения? Или... Существует убедительная легенда о Пигмалионе, оживившем плод своего творческого воображения. Но чтобы творец с помощью своего творческого воображения умерщвлял живых людей?! И почему я?..
   Я горблюсь на стуле, ворочаю-перекатываю в голове тяжелые ребристые мысли, пытаюсь свести концы с началами, отыскать точку опоры...
   Как вдруг острая ржавая мысль-игла впивается в мозг и заглушает мгновенно весь бессвязный хоровод дум - "Аллергия"! Мне позвонили из журнала "Русский вестник" месяца три назад и сообщили, что моя повесть идет наконец-то в одном из ближайших номеров.
   Так, так, так!.. Что делать? Генератор мозга загудел с удвоенной энергией. Надо бы наметить-продумать план, но - некогда. Ведь сегодня пятница, времени совсем нет. Срочно - остановить! Задержать! Снять! Запретить!
   Я снова тревожу телефон, остервенело долблю по кнопкам: срыв! срыв! срыв! И - длинные гудки. Ах, черт! У них обед уже... Так, значит, пока - на почту. Я выскребываю деньги из заначки и бегу.
   На телеграфе я, запыхавшись, заполняю прыгающими строчками бланк срочной телеграммы: "Мою повесть "Аллергия" печатать запрещаю все подробности по телефону. Назаров". И вдруг - нелепость, конфуз: у меня не хватает расплатиться за телеграмму - рублей пятнадцать.
   - Девушка! Бога ради! - умоляю-унижаюсь я. - Вот мое писательское удостоверение. Я - местный, свой, я здесь рядышком живу. Я вечером занесу эти злосчастные пятнадцать рублей...
   "Девушка", мадам лет сорока пяти, нежданно-негаданно обливает душу мою израненную бальзамом.
   - Ну что вы, что вы! Я вас знаю. Я ваши рассказы в "Местной жизни" всегда-всегда читаю. Я и книгу вашу купила на лотке - за четыре тысячи. Мне очень нравится...
   - Спасибо, спасибо! - вспыхиваю я.
   - Не надо ничего доплачивать, что вы! Скажите, если не секрет, а что случилось с повестью "Аллергия"?
   Объяснять, конечно, некогда, да и смысла нет, но я, признаться, впервые сталкиваюсь с таким непосредственным откликом на мое писательство. Приходится по ходу сочинительствовать:
   - Видите ли, я взял, да и выдумал новый вариант этой повести - намного, по-моему, лучший. Вот и хочу заменить.
   Телеграфистка благоговейно мне внимает. В другое время я бы целый день ходил Гоголем или по крайней мере Куприным, однако теперь мне не до авторского форса. Надо действовать.
   Но телефонная связь и после обеда не рождается: никто трубку там, в Москве, и не думает поднимать. Наконец, перепробовав все номера и раскалившись до бешенства, я законтачиваю разговор, как выясняется, с бабусей-уборщицей.
   - И-и-и, милок, их никогошеньки и нету. Оне ж номер новый чередной выпустили, вот и отдыхают нонче, празднуют...
   Значит, номер вышел! Неужто - в нём? Боже! Я понимаю: обстоятельства не переплюнешь - надо ждать. Дрыгаться и подпрыгивать бесполезно. Я поелику возможно беру себя в руки, возвращаюсь в действительность, к будничным мирским заботам. Фурсик теребит меня недовольным мяучьим криком, жалобно стонет: мол, ты, хозяин, сам не жрешь, не лопаешь, но меня-то не забывай подкармливать!
   Подхватив оголодавшую животину на руки, что этот огненно-рыжий наглец обожает донельзя, я несу его, хрюкающего от удовольствия, на кухню, развожу для начала ложечку сгущенки. Я становлюсь вдруг страшно добрым и сентиментальным. Я гляжу, как кот, этот наш мартовский похудевший кот с куделями линяющей шерсти на рыжих боках, алчно лакает сиропное молоко, и на глаза мои уставшие набегают очистительные щиплющие слезы. Я отпиливаю хлебным ножом увесистый кусок мороженого минтая и пластик коровьей печенки, размягчаю их под струёй горячей воды и вываливаю Фурсу под нос. Кастратик наш очумело смотрит на меня пару секунд, боясь подвоха, подпрыгивает от сладострастия и с урчанием впивается клыками в деликатесы.
   Я же, переодевшись, продолжаю гоношиться на кухне, изобретать ужин понестандартнее. К приходу Вали холодильник капитально распотрошен. На столе теснятся блюдца и тарелки: салат из свежей капустки, морковочки, топинамбура, лука-репки и чеснока под майонезом, кружочки колбасы и квадратики сала с маринованным хреном, тут же - вспоротая баночка паштета шпротного; а на горячее - печень с картофельным пюре под томатным соусом...
   - Чего это ты? - подозрительно смотрит жена в мои трезвые мягкие глаза. - Что случилось-то?
   - Ничего особенного, - кротко говорю я. - Решил вот чуть скрасить конец недели - вкусно поужинать. Да и, - с улыбкой и по делу привираю я, позвонили сегодня из "Русского вестника": моя повесть идет. Ты же знаешь, как я всегда мечтал появиться в этом журнале. Кстати, они просят приехать срочно, в понедельник: вёрстку прямо в редакции вычитать - времени уже нет.
   Придумка про вёрстку выскочила наобум, из подсознания, но вовремя. Действительно, что ж на телефон надеяться.
   Когда уже принимаемся за трапезу. Валя нежданно ошарашивает:
   - Может, тогда уж и выпьем немного?
   - Нет! - испуганно вскрикиваю я. - У меня от этой перцовой изжога потом.
   - При чем тут перцовая? У меня сухонького бутылка есть.
   Мы чокаемся, пьем теплое кисловатое "Ркацители", едим-жуем и по привычке помалкиваем. Но обстановка, атмосфера как-то щекочет, подталкивает к общению. Давненько мы вот так по-доброму, без спешки и обоюдного раздражения не сиживали за ужинным столом.
   - Что это Фурсик ничего не просит? - взглядывает жена на "вождя краснокожих", сыто урчащего на радиаторе отопления.
   - Я уже его обкормил.
   - А-а-а.
   Снова - потеря связи. Труднёхонько сразу настроиться на волну друг друга. Я украдкой смотрю на Валю, рассматриваю... А что, ей рыжинка в волосах к лицу. Наверное, седина взялась пробиваться, вот и подкрашивается. И кот рыжий, и жена... Похудела-то как! Бледная... Уж у меня-то по сравнению с ее - работа не работа, а рай... Надо ее вытаскивать в выходные из дома, совсем света Божьего не видит...
   - Валь, - окликаю я размягченным, как сливочное масло, голосом, - я слышал сегодня по радио: в воскресенье в главном соборе архиепископ будет мэра нашего напутствовать. Пойдем?
   - Ой! - вспыхивает жена. - Правда? Пошли, конечно. В церкви с осени, поди, не были, да и с мэром интересно как там будет.
   - А завтра, - великодушно продолжаю я, - с утра вместе уборочку провернем, да и на Набережную гулять и в картинную галерею заглянем, где-нибудь кофе с пирожными налопаемся... А?
   Валентина - в трансе.
   Выходные - как красные дни. Раньше от них лишь головная боль оставалась и бульканье-кипение в душе от бесконечных скандалов, скандальчиков и ссор. А в этот раз отдыхаем вкусно, всласть. Гуляем по солнечным лужам, смотрим наивное японское кино про оживших динозавров, рассматриваем выставку нашенских доморощенных Брюлловых и Малевичей. В воскресенье любуемся в храме на опереточно-кукольный обряд благословления владыкой вновь избранного мэра города на царство. Заскакиваем мы и на вокзал, покупаем мне билет в Москву. Валя выделяет денег аж на купе - страшенная просто-напросто сумма. А уже дома отсчитывает мне в дорогу еще и пухлую пачечку ассигнаций.
   - Мало ли, - говорит, - чего...
   Эти две ночи мы спим вместе. Даже - не спим... Почти не спим. Словно вернулся вдруг, и нежданно наш, горячий медовый месяц.
   - Андрюша, - шепчет робко и счастливо Валя, закопавшись мне под мышку, - а я уж думала: нашей семьи больше нет... Будь всегда таким, а!..
   Жаркий детский лепет жены переворачивает во мне сердце. Больно.
   Больно и страшно.
   7
   Поезд прикатывает в Москву раным-ранёхонько. Однако ж киоскер в будочке-аквариуме "Роспечати" на вокзале уже возюкается, раскладывает-выставляет свой пестрый товар. На самое видное место - "Мистер Икс", "Эротика", "Эрос", "Акт" и прочая аляповатая похабная порнуха. В глубине киоска, на задней стенке, находят свое место и нормальные газеты-журналы. Среди них - свежий "Русский вестник".
   - Дайте! - вскрикиваю я, стукнув нетерпеливо в стекло. - Дайте "Русский вестник" - поезд отходит. Без сдачи!
   Мордатый порноторгаш кривит недовольно-угрожающую мину, но, узрев пятитысячную купюру-простыню в моей руке, благосклонно приоткрывает створку и выкидывает журнал.
   Я, уплатив за вход, нахожу в зале ожидания на втором этаже свободное место в дальнем углу, плюхаюсь и еще минут пять держу книжку журнала на коленях, крепко прижав ладонью.
   Нет сил открыть...
   Но - судьбу не переждешь. Я рывком распахиваю внутренности "Русского вестника" и сразу же вижу в оглавлении: А. Назаров. "Аллергия". Повесть.
   Пр-р-рокля-а-а-тие!
   Я перелистываю журнальные страницы с моим злосчастным, моим роковым произведением. Как я мечтал, как я молил Бога, как жаждал я увидеть свою фамилию в этом журнале-короле нашей серьезной литературы... И вот теперь я готов визжать от бессильной ярости, от ужаса происшедшего: моя повесть напечатана в "Русском вестнике". Она вышла в свет.
   Глаза мои скользят по знакомым до запятой, до любимого многочисленного тире строчкам:
   "Виктор ее ненавидел. Он ненавидел ее рыжие мелко завитые кудельки, ее по-дурацки перевернутые дужками вниз модные очки с толстенными стеклами, делающими взгляд постоянно насмешливым, он ненавидел ее острый бледный нос...
   ...Она умирала тяжело, мучительно, страшно - от рака легких. Когда она, задыхаясь и хрипя, звала его - просила воды или еще что, он, стиснув зубы до онемения в скулах, сидел на кухне и с ненавистью думал:
   "Скорей бы! Ах, скорей бы!"
   Она умерла весной..."
   Я сминаю-комкаю журнал, зарываюсь в него лицом и, не обращая внимания на вокзальных соседей, взвываю в голос. Я вдруг и отчетливо, каждой клеточкой мозга и сердца понимаю: и никого-то, кроме Валентины, у меня на всем белом свете нету... Никогошеньки!
   Как же я теперь жить буду?..
   8
   ...Вот уже минуло-протащилось полгода.
   Жена моя, Валя, умерла в начале апреля - от острого воспаления легких. Проклятые эскулапы! Даже такую пустячную хворь одолеть не могут...
   Правда, Валя грипп на ногах перенесла: как же, выпускные экзамены скоро, можно разве питомцев-оболтусов своих среднеобразованных бросить в такой момент! Ну и, конечно, осложнение на легкие перекинулось - сгорела в несколько дней... А я, я-то здесь при чем, а?! Я же умолял ее лечиться, лекарствами ее пичкал, ухаживал за ней, когда слегла, с ложечки кормил-поил... Я не хотел, чтобы она умирала.
   Не хотел!
   А как она-то не хотела. Уже в последний день, вернее, ночь, приподнялась из последних силенок с подушки, обхватила меня за шею истонченной рукой, до боли стиснула.