– Чешуйки отталкиваются от земли, – зашептал Виталий, словно мог спугнуть змеиную добычу, – и мы ползем очень-очень тихо.
   – А почему Змей? Почему не вертолет?
   – Да с вертолета разве можно все увидеть так близко, разве можно почувствовать?..
   – Что?
   – Жизнь, Ленька, жизнь!
   Виталий снова пустил Змея вперед, открыл окно, в кабину ворвался свежий, наполненный запахами ветер, и почему-то сразу показалось, что в городе такого ветра нет и быть не может.
   – А потом, – насладившись ветром и скоростью, Виталий развалился в кресле и принялся рассуждать, – он безопасный и устойчивый – это раз; может пролезть туда, куда вездеход не пролезет, – два; препятствия преодолевает на раз – три; процессор в башке у него новейший, просчитывает варианты за доли секунды – четыре. Только это ерунда. Знаешь, что главное в нем, Лень?
   – Нет. Что?
   – Это круто! Это, на хрен, так круто, что круче и быть не может!!!
   Виталий орал, молодой министр довольно улыбался, с превосходством посматривая на необстрелянного спутника, а потом вдруг сзади что-то громыхнуло и взорвалось, раскатилось по полям эхом чудовищной грозы, заставило Леню вскрикнуть и прикрыть локтями голову.
   Виталий хохотал.
   – Что это?! – крикнул полуоглохший Леня.
   – Я же говорил, что это круто! – крикнул Виталий в ответ. – Это погремушка!
   – Зачем она?
   – Просто так! Просто это здорово! И еще – смотри!
   Что-то тонкое и красное метнулось перед лобовым стеклом, затряслось, втянулось обратно…
   – Язык? – спросил Леня.
   – Красота, да?
   А потом поднялись стекла окон, блеснула на них тонкая свинцово-серая пленка, и мир впереди на секунду стал красно-желтым, а потом сразу черным и дымным. Морок рассеялся, Леня увидел на много метров вперед выжженную землю.
   – Ну и другое оружие есть, – сказал Виталий будничным тоном, а министр зашелся в приступе беззвучного хохота.
   Они неслись по полям, перемахивали тоненькие нити ручейков. Потом вонзились в плотную зеленую с коричневой основой ткань леса и принялись лавировать меж стволами, почти не снижая скорости, проползали под поваленными, косо лежащими стволами, подминали под себя кучи валежника, с легкостью переваливали через высокие, метра в полтора, поросшие мхом камни.
   Бешеная скачка в кабине почти не ощущалась, и только быстрая смена картин за окном говорила о скорости. Так прошел час, и Леня вдруг понял, что привык, что скучает и тяготится видом темной зелени, бурых однообразных стволов и редких вспышек яркого красного или желтого мха.
   Виталий и министр что-то лениво обсуждали, склонившись над картой на мониторе. А Леня вдруг, неожиданно для себя, широко зевнул.
   – Что, скучно стало? – обернулся к нему Виталий.
   – Да. Нет. Да нет, не скучно… Так. Просто.
   – Ладно. Ты же не думаешь, что мы тут просто носимся, как придурки?
   – Не думаю. Не знаю. А что, еще что-то будет?
   – Будет, – Виталий осклабился. – Сейчас приедем на место, и там все будет.
   – А… что там будет? – осторожно спросил Леня.
   – Девки, Лень. Много баб и другая всякая развлекуха!
   – Они нас что, ждут?
   – Нет, не ждут. И в этом суть!
   – То есть мы…
   – Да, Леня, да!
   – Но как же? Разве так можно? Они же люди…
   – А ты видел их, этих людей?
   – Конечно, нет.
   – Дикари, уроды. Тупые уроды, грязные, моются только по праздникам. Читать-писать не умеют, верят во всякий бред. У них там попы власть захватили – те хоть чего-то соображают. А эти дурачки ведутся. Называть детей стали по святцам. Дормидонтами и Евстахиями. Цари у них появились. Что ни деревня, то царь! Своего ума – чуть. Ладно, на месте разберемся. Тебе понравится!
   Они скользили по лесу, и тень Змея бежала рядом с ними – расплывчатая, нечеткая, рожденная солнечным светом, растерзанным кронами деревьев. Потом теней стало две, чуть позже – три и четыре, и Леня с изумлением обнаружил, что такие же Змеи – зеленый, оранжевый и черный – несутся теперь с ними бок о бок. Послышался тихий, отдаленный стрекот, и, выглянув в открытое вновь окно, Леня увидел в просветы между ветвями деревьев темные кляксы вертолетов личной охраны.
   – Прикроют нас, – пояснил Виталий. Он стал вдруг деловитым и серьезным, и Леня понял, что они приближаются к цели. Ему перестала нравиться эта прогулка, однако он не смел пикнуть, осознавая меру власти и жестокости людей, что сидели возле него.
   – Ты, – наклонился к Лене министр, – на месте делай, что хочешь, только в Змее не сиди. Он у нас перейдет в режим ожидания. Понял?
   – Понял, – смирившись, ответил Леня.
 
   К деревне подползали тихонько, на брюхе. Скрывались за пышными кустами, и огромные пахучие шапки сирени скользили по стеклам кабины, оставляя на них прилипшие маленькие цветы. Возникла на лобовом стекле проекция, Леня видел теперь деревню сверху, видел, как оплетают ее четыре громадных змеиных тела, свиваются венком, поблескивают матовой чешуей…
   Кольцо не было сомкнуто, когда их заметили, но люди не бежали прочь из деревни, они кинулись в свои дома: выводили на улицу стариков, выносили детей. А потом бежать стало поздно. Змеиные тела сомкнулись, угрожающе поднялись тупые, лобастые головы. Виталий нажал кнопку, и из пасти Змея ударила струя огня. Загорелся сенной сарай. Превратилась в прах крыша, пучки тлеющей соломы полетели вверх, сияя красными искрами огня.
   Истошно кричали женщины.
   Громыхнул, пугая, хвост одного из Змеев.
   Виталий и министр выскочили из кабины, Леня прыгнул следом, и в лицо ему ударил жар догорающего сарая, в легких засвербело от терпкого, едкого дыма, а когда стало можно смотреть, оказалось, что вся деревня заполнена людьми, что толчея, как на рынке, и мир превратился в черно-белый. Это охрана покинула вертолеты. Светлые, желтовато-серые льняные одежды деревенских мешались с чернотой бронежилетов пришлых, и на этих сменяющих друг друга клетках разыгрывалась кровавая партия.
   Деревенские хотели бежать и тщетно карабкались по скользкой броне змеиных тел, пока их не сбрасывали оттуда охранники. Другие прятались по домам, и солдаты вытаскивали их наружу, пинали ногами, тянули за волосы, волокли за одежду. Мужчины пытались драться, но их, безоружных, одолевали, смеясь, и долго били. Пришлые жгли дома; войдя в раж, резали скот.
   Воздух, казалось, стал плотнее и гуще из-за криков, стонов и запахов: горелого и чего-то еще, кажется – крови. Леня смотрел на все это широко раскрытыми глазами и вдруг понял, что только он один не надел бронежилета и шлема и стоит теперь посреди побоища, как в центре урагана, беззащитный и мягкий, будто черепаха без панциря. И в момент, когда он это осознал, из дыма и копоти вывалилось на него перекошенное, заросшее бородой лицо в потеках свежей крови. Рот, раскрытый в крике или разорванный в борьбе, казался черной дырой. Что-то острое, светлое, несущее на себе солнечные блики, было нацелено прямо на Леню. Он не успел испугаться, а только слегка наклонился, втягивая живот – на доли секунды отдаляя миг, когда неизвестное острие вонзится в него, но вдруг черная тень заслонила желтые блики, и страшное лицо исчезло.
   Леня тряхнул головой, пытаясь отогнать ужасный морок, и увидел, что человек лежит на земле и смотрит в небо остановившимися глазами. В руке убитый все еще сжимал рогатину, ярко-желтую, словно только что выструганную. Над ним с ножом, с которого стекала кровь, стоял Виталий, по-обычному склоненный вперед, качающийся, как ветка на ветру, опьяненный всеобщим ужасом и только что совершенным убийством. Потом он очнулся, тряхнул головой и вдруг разразился полузвериным оглушительным рыком: «Рррррраа-ааа!!!» В ответ раздался гром змеиного хвоста.
   Потом все как-то сразу стихло, и даже дым стал стелиться по земле, словно склонился, устав от стремительного, выматывающего поединка.
   Охрана черным квадратом окружила одну из изб. В узком мутном окошке виднелось озлобленное мужское лицо. Откуда-то еще доносился горький разноголосый бабий вой.
   Леня в растерянности оглянулся и увидел, как из темного проема манит его длинная рука Виталия. Он пошел туда и оказался в просторном сарае. Здесь было прохладно и пахло сеном, а не гарью; правда, в углах маячили темные фигуры автоматчиков. У дальней стены, под слуховым окошком, из которого лился рассеянный солнечный свет, стояли деревенские девушки. Они молчали, скованные страхом, и почти не двигались, лишь утирали украдкой мокрые от слез, измазанные копотью лица. Их волосы были растрепаны, так что вокруг голов получалась пронизанная светом дымка, похожая на слитый в одно нежное свечение нимб.
   Виталий расстегнул защитный шлем и, сорвав его с головы, разлохматил рукой слипшиеся от пота волосы. Потом, поведя плечами, сбросил на землю бронежилет, и тот мягко упал в кучу свежей соломы. Рядом с ним снимали доспехи другие мужчины.
   Виталий взглянул на Леню и, ухмыльнувшись, подмигнул. Затем пришлые двинулись к девушкам. Те в испуге жались друг к другу, наклоняли головы, прятали лица в волосах, горбились, закрывались руками, подбирали и прижимали к себе клоки рваной одежды, но их выволакивали вперед, безжалостно рассматривали в свете, струящемся из высокого окошка, пихали назад или уводили в сторону, в стог сена, где слышались уже мольбы, стоны, плач и неясные звуки тщетной борьбы.
   Виталий тоже выбирал себе девушку. Он долго колебался между двумя – Леня видел это, потом рывками содрал с них, плачущих, одежду и стал трогать и мять, словно выбирая товар на рынке.
   Лене стало противно. Он чувствовал странную наполненность: что-то гудело и ворочалось у него в груди, сталкивалось, разбивалось, стекало по ребрам прогорклым жиром. Он дрожал от возбуждения и страха, от запаха крови и от стонов молоденьких дев. Он был в ужасе от происходящего, хотел бежать, но в то же время не мог не смотреть, не мог не наслаждаться обуявшей всех яростью. Так путник, застигнутый грозой в полях, поднимает, забыв об опасности, голову и смотрит в восхищении на бушующую стихию.
   Три девушки, которых не захотел пока никто, со страхом смотрели на Леню. И он, перехватив этот взгляд, испугался, что не выдержит, что, переступив через себя, сделает невозможное. Он бежал из сенного сарая, обуреваемый желанием вернуться. Он несся по кругу, провожаемый взглядами охраны, и повсюду натыкался на змеиную броню, на раскачивающиеся гигантские морды с бьющими по воздуху языками, на дрожащие, громыхающие хвосты. Потом вдруг возник перед глазами огромный сиреневый куст, и, нагнувшись, Леня нырнул внутрь. На него пахнуло свежестью, словно куст хранил запах вчерашнего дождя, а потом голова уперлась во что-то мягкое.
   Леня поднял глаза: перед ним сидела девушка. Сирень росла в этом месте четырьмя раскидистыми кустами, и у их корней образовалось что-то вроде маленького шалаша, прикрытого со всех сторон густой зеленой кроной. Девушка пряталась здесь от пришлых людей, и, когда все стихло, ей показалось, что спасение близко, но тут вдруг возник перед нею Леня. Она побоялась вскрикнуть, чтобы не накликать на себя еще большей беды, закусила рукав, борясь со страхом. Ей некуда было деться: чужак навалился на нее, всем своим весом прижал к земле. От неожиданности мужчина замер, и она, оправившись от первого испуга, смогла его рассмотреть. Он оказался не таким страшным: и голова не была черной, большой и блестящей – девушка с испугу не поняла, что это только шлемы, – и в крови он испачкан не был. Мужчина прижал ее к земле. Такой живой, теплый, тяжелый, в то же время он был одним из тех, кто вылез из пасти холодного потустороннего змея. У него были блестящие голубые глаза и красивые светлые волосы, лежавшие ровными волнами. Он пах обманчиво и неясно: то ли сладко, то ли по-мужски тяжело и терпко, но не обычно, не потом, не грязью и не болезнью. Секунду спустя ей показалось, что это архангел, посланник самого Бога спустился на землю спасти ее из населенного змеями ада. «Он не желает мне ничего плохого, – подумала девушка. – Он закрыл меня, защитил. Он любит меня, наверное». Верить в это, наверное, было легче, чем бояться, все время бояться и медленно сходить с ума от иссушающего ужаса.
   Леня молчал и не двигался. Он ощущал под собой легкое шевеление женского тела, видел тонкую руку, прикрывшую лицо, и прядь иссиня-черных волос, стекавшую со лба, как ручеек. Он видел глаза: яркие, блестящие, глядящие со страхом. Но утекали мгновения, страх уходил, и на место его приходили восторг и покорность, мягкая женская покорность. Никогда в жизни не видел Леня таких глаз, и именно это выражение подчинения и готовности родило в нем наконец назревавший взрыв. Он вытянул руку назад и нащупал край ее длинного сарафана, потянул материю вверх, провел по обнаженной ноге ладонью. Глаза девушки распахнулись, но она не издала ни звука и только сильнее вцепилась зубами в рукав.
   Леня взял ее руку, отвел в сторону, и она, поняв, тихонько застонала. Он принялся целовать ее страстно и яростно, всю: лицо, руки, волосы; разорвал на груди сарафан, сжал острую, едва развившуюся грудь с темным пятном соска и застонал от предчувствия наслаждения. Она была не такая, по-особому пахла: не кремами, не мылом и духами, а чем-то резковатым и терпким, и от волос ее шел густой аромат травяного отвара.
 
   Прошел год, Лене почти удалось забыть ту вылазку, а на новые его не звали. Но настал май, и сирень расцвела пышными шапками. Вспомнились вдруг запахи только что распустившихся цветов, земли, напитанной влагой, волос, вымытых в травах.
   – Виталий, – сказал он, набрав номер, – ты можешь отвезти меня туда снова?
   Вертолет опустил его в километре от деревни, и Леня, держа курс на видневшиеся вдали крыши, пошел полем. Он сбивал рукой головки цветов, поднимая в воздух пух одуванчиков, рвал пучками траву, пока не порезал ладонь. Он злился, потому что не знал, зачем идет.
   Тот же куст сирени, сводящий с ума знакомым запахом, приютил его.
   Деревня выглядела пустынной. Леня смотрел долго-долго, обрывая в досаде крупные листья, похожие на зеленые сердца, а потом вдруг увидел ее. Она была точно такая же, как и год назад: неуверенная, медлительная в движениях, словно чем-то испуганная… Она не вызывала больше желания, даже напротив, показалась Лене отталкивающей, но он, тем не менее, пошел следом как на веревочке, рискуя быть замеченным, и замер под окном избы, в которую она вошла.
   Там, внутри, было темно. Виднелся длинный темный стол посреди комнаты, пестрели на полу половики, белела в глубине избы русская печь. Глубокая люлька раскачивалась, подвешенная за веревку ко вбитому в потолок крюку. Возле люльки сидела на лавке маленькая девочка в сарафане и лаптях. Глядя на вошедшую девушку, она сонно потирала глаза: видимо, звук открывающейся двери заставил ее проснуться.
   Девушка подошла к люльке и взяла оттуда крохотного младенца. Он крехал, тянулся ручками к мамкиной груди и нетерпеливо бил по воздуху ногами, а потом, найдя сосок, зачмокал и блаженно затих. Леня смотрел на это с изумлением и восторгом. Ему плевать уже было на женщину. Крепкий здоровый малыш завладел всем его существом, его мыслями и чувствами. Он и сам не подозревал, как хочет иметь ребенка.
   Когда мать стала класть сына в колыбель, Лене захотелось крикнуть: «Нет! Я хочу его видеть!» – и он едва сдержался.
   Потом девушка ушла. Ребенок в люльке лежал тихо-тихо: видно, насытившись, уснул. Девочка, качнув корзину раз или два, прилегла на лавку и задремала.
   Тогда Леня вошел в дом: просто взял и вошел, не таясь, не скрываясь. Громко скрипнула и, закрываясь, хлопнула дверь. Девочка, провалившаяся в сон, только бормотнула что-то неразборчивое и махнула рукой, словно хотела прогнать муху. Леня взял из колыбели сладко спящего младенца и вышел из избы, покачивая его на руках и прижимая к себе.
   – Ух ты! – сказал, увидев его, пилот вертолета. – Вот это круто!
   Качнулись и уплыли вниз деревья, деревня мелькнула внизу россыпью волглых бурых щепок. Леня бросил на нее прощальный взгляд и вдруг осознал, что наделал. Он ощутил тяжесть спящего ребенка, вгляделся в его личико, поразился тому, как непривычно, не по-взрослому, шевелит он губами. Леня никогда в жизни ничего не крал. Больше всего сейчас ему хотелось отдать кому-нибудь малыша. Он в растерянности оглянулся, но за окнами было лишь синее небо – пространство без опоры.
 
   Его состояние было странно ему самому. Все время – и когда крал ребенка, и пока летел в Москву, и когда пришел домой и с облегчением вручил сына похожей на заводную куклу безразличной ко всему жене, делая ее, невменяемую, соучастницей, – он не чувствовал ровным счетом ничего, хотя видел и запоминал все до малейшей детали. Он даже лицо той спящей девочки мог бы нарисовать по памяти точь-в-точь таким, каким оно было.
   Алина взяла ребенка. Лицо ее в первые секунды не выражало ничего. Потом слабый интерес скользнул по нему, как пробегает по берегу морская волна, гонимая легким бризом. Потом вдруг узнавание захлестнуло ее целиком. Она сделалась как одержимая, и Леня сначала отшатнулся от жены, а затем рванулся к ней, горя желанием выхватить драгоценного ребенка из ее рук.
   Но она вцепилась в младенца, как утопающий – в соломинку, как ведьма – в метлу, как приговоренный – в руку палача.
   – Ну вот, ну вот, – она шептала, кричала и плакала, и все это сразу, все вместе, переходя от тона к тону неожиданно и страшно. – Я же знала, что тебя вылечат! Я знала! Мой маленький, хороший мой. А-а! А-а! А-а!
   Леня закрыл уши, не в силах слушать; ушел в другую комнату, лег на диван, уткнувшись лицом в подушку, смирившись с потерей и этого малыша. Внутри стало пусто, звуки отдавались странным эхом: то ли в комнате, то ли у него в голове. Леня не знал, что на самом деле слышит, а что ему только кажется – даже не пытался разобраться в этом, приняв неизбежное и роковое, отпущенное ему судьбой горе, но вроде в какой-то момент в полусумасшедшее бормотание и плач жены вплелся детский крик: сильный, с надрывом… Потом все стихло, и стихло надолго. Тишина била по ушам, как врач бьет по щекам больного, которого надо привести в чувство. Леня поднялся, чтобы пойти посмотреть. Жена сидела на кухне на небольшом, шатком табурете, привалившись спиной к узкому ребру подоконника. Ребенок, прижавшись к ней всем телом и ухватив ее за грудь маленькой, сжимающейся от наслаждения ручонкой, сосал молоко.
   – У тебя есть молоко? – удивился Леня и понял, что удивление – первая его эмоция за долгие часы.
   – Конечно, – она ответила ему диким, полусумасшедшим взглядом, – когда женщина рожает, приходит молоко. Разве ты не знал?
   – Знал, – ответил он и вышел из кухни.
   Он видел потом, как жена моет сына в ванне и протирает каждую его складочку махровым мягким полотенцем, видел, как она укладывает ребенка спать в кресле с высокими подлокотниками, в гнезде, свитом из пеленок и простыней, слышал, как поет колыбельную чистым и звонким, как во времена ее царствования на сцене, голосом.
   Не зная, что делать, Леня улегся спать. Они с Алиной давно не спали вместе, причем это она покинула супружескую кровать, предпочитая проводить ночь на диване. Она и сейчас устраивалась там. Леня долго прислушивался к звукам спящего дома, пытаясь уловить что-то новое, и, так ничего и не услышав, заснул. Проснулся он ночью, от того, что Алина присела рядом. Свет уличного фонаря падал ей на лицо, и Леня вдруг с удивлением увидел, что в ее глазах нет ни следа безумия. Она была такой, как до родов, и даже волосы легли вдруг по-прежнему, мягкими волнами, как ей всегда очень шло.
   Алина подняла руку и легонько погладила мужа по щеке.
   – Леша, – прошептала она, – это ведь не мой ребенок, да?
   – Да, – ответил он, понимая, что врать сейчас нельзя.
   – Я проснулась и вдруг поняла, что это не может быть он… Так много времени прошло. Я посчитала по календарю: больше года. А помню отчетливо всего два-три дня.
   – Тебе было трудно.
   – Очень трудно. Откуда ты взял его?
   – Я украл его. Для тебя. Ради тебя. Там, за Садовым кольцом. Попросил Виталия – он выделил вертолет.
   Ему было трудно лгать – лгать своей прежней, любимой жене. Но Алина словно и не замечала фальши в его голосе.
   – Спасибо. – Жена скользнула под одеяло, прижалась к нему всем телом: они часто лежали так и разговаривали часами – раньше, много-много раньше. – Он такой красивый. Я так его люблю! Представляешь, у меня даже появилось молоко… Как такое могло выйти? Леня, хоть он и не наш, мы же все равно будем любить его, как родного?
   – Конечно, – ответил он и поцеловал жену в рыжую макушку, пахнувшую шампунем. Это был знакомый, мягкий запах, и Леня снова любил его больше, чем аромат травяного отвара и цветущей сирени. Алина подняла глаза, и в них он увидел небывалую прежде смесь страха и покорности.
   – Я люблю тебя, – сказал Леня.
   – И я тебя люблю, – ответила она.
   В этот момент проснулся и заплакал малыш.
 
   Виталий пришел к нему сам. Алина убежала в магазин: она все никак не могла успокоиться, покупая малышу распашонки и игрушки.
   Мужчины разговаривали в гостиной, залитой солнечным июньским светом. Малыш сладко посапывал в своей кроватке, в ручке его зажата была маленькая, по возрасту, погремушка.
   Виталий ходил по кругу, хмурился, нервно покашливал и то и дело останавливался посмотреть на ребенка, а один раз даже приподнял кружевную пеленку, которой тот был прикрыт.
   – И что, он точно твой?
   – Точно мой. Вчера получил результаты экспертизы.
   – Алина знает?
   – Нет, конечно. Зачем ей знать?
   – Здоровый?
   – Абсолютно. Была парочка инфекций, но ничего серьезного, подлечили без последствий. А что ты хочешь? Там же совершенная дикость, заражаются друг от друга чем ни попадя.
   Виталий, словно не поверив, опять подошел к младенцу, наклонился, всматриваясь в личико, еще раз приподнял пеленку, отчего ребенок, не просыпаясь, недовольно захныкал.
   – А ментам как объяснил?
   – Сказал, что был за городом на прогулке и нашел брошенного ребенка. Подождал, мать не появилась, и я решил его спасти. И теперь прошу оформить над ним опеку, потому что сам женат, но бездетен. Думаешь, кто-то будет проверять?
   – Да нет, конечно. Кому эти дикие вообще нужны? Они вообще по документам как люди не проходят. А знаешь, что? Это ведь мысль. Принести Ноннке ребенка, сказать: украл… Пусть думает, что усыновили чужого. Но я-то буду знать, что он мой!
   И Виталий, радостно потирая руки, отошел к окну. Решение было найдено.

Часть I
Финист

1. Перышко

   Это был год гибели деревьев. Еще ранней весной, во время первых дождей под тяжестью последнего зимнего снега, слипшегося из-за потоков воды в холодный ледяной комок, надломилась верхушка росшей во дворе рябины. Надломилась, повисла на лоскуте коры и не зазеленела в апреле.
   А в следующем месяце выбежал со своего двора сосед: пьяный, в исподнем, с зажатым в руке топором. Вращая бессмысленными покрасневшими глазами, оскальзываясь на черной, влажной от талого снега и дождей земле, побежал он по деревне. Собаки, поскуливая, забивались в щели под воротами, разбегались испуганные куры, мамки хватали детей и несли от греха подальше в избы. А он метался по дороге, размахивая своим топором, и орал матерные слова. Наконец, не найдя, на ком бы выместить пьяную, бессмысленную, дикую злобу, он воткнул лезвие в ствол росшей возле колодца березы: воткнул и раз, и другой, и третий… Потом подоспели мужики, навалились на бузотера гурьбой, отняли топор, связали руки, повели отсыпаться в избу, к плачущей, побитой жене и испуганным детям. Алена видела все это из окна. А когда разошлись зеваки, она выбежала в одном сарафане на улицу, кинулась к березке, перевязала израненный ствол полотенцем и, плача, обняла.
   Позже, когда зазеленели деревья, береза воспряла тоже. Робко и несмело подернулась дымкой новорожденной листвы, однако почти сразу увяла, и во время ветра печально шелестели над колодцем жесткие желто-бурые листья. Только одна тоненькая ветка в самом низу осталась зеленой. «Ты живи, ты только живи», – шептала, глядя на нее, Алена. Ей казалось, что, если береза погибнет совсем, случится что-то страшное.
   Бушевали над деревней майские грозы. Дули сильные ветры, и лили дожди. В одну из таких бурь накренилась старая черемуха, вся покрытая пышным белым цветом. Она нависала над дорогой, зацепившись за землю одним только корнем, и мужики свалили ее совсем, чтобы, упав, не покалечила никого из людей. Потом распилили ствол и унесли с дороги крепкие полешки, а желтые опилки и белые, увядающие цветы видны были на обочине совсем недолго: пока не смыл их через день следующий сильный дождь.
   Последняя майская гроза была самой страшной. Ветер выл всю ночь, дождь хлестал так, что прогибалась крыша, гром гремел оглушительно и не переставая, и Алена смогла уснуть только под утро, когда ливень сменился нудной бесконечной моросью. Утро встретило ее теплом и тысячами радуг, отраженных в каплях дождя, что застыли на листьях.
   – Видала, что на пруду-то делается? – спросила у нее соседская девчонка Глафира.
   – Нет, а что?
   – Ветлу-то повалило как есть! Вот тебе крест!
   Сердце защемило. Алена побежала к пруду, у которого росла вековая, раскидистая ива, расходившаяся от корня на два мощных ствола. Алена любила забираться меж ними и, прислонившись спиной к одному, а ногами упершись в другой, смотреть на пруд, на поле за ним и на легкую дымку далекого леса.