Мемуары – это всегда попытка поправить реальность, придать своей жизни телеологическое содержание, без которого возникает ощущение утраты жизненного смысла. Созданием литературной биографии мемуарист не только для себя стремится определить свое исключительное жизненное предназначение, найти смысл или хотя бы намекающий на него определенный «пэттерн» своей судьбы, но убедить в его существовании читателя. В зависимости от намерения и таланта мемуарист создает литературное произведение, в котором факты могут быть не искажены, но события и характеры так отобраны, поданы и освещены, что их описание, теряя в исторической ценности, приобретает ценность художественной реальности. Об этом пишет Л. Я. Гинзбург, предостерегая от некритического использования «Былого и дум» в качестве «фактического первоисточника», поскольку, несмотря на авторскую ответственность за фактический материал, «действительность «Былого и дум» – это действительность построенная» (Гинзбург 1997: 38–39). Чисто художественная природа оставленных Печериным записок не получила должного освещения в работах о нем. Но главное, остается без внимания такой важный фактор, как направленность автобиографических заметок Печерина. Если при анализе любой автобиографии необходимо принимать во внимание воображаемую автором аудиторию, то в случае Печерина, так же как и Герцена, это соображение принципиально. Обращаясь ко всему человечеству: к современникам – Герцен, к потомкам – Печерин, каждый из них рассчитывает и на конкретного адресата, на довольно узкий круг знакомых. Без понимания задач и намерений Печерина при написании им своих «заметок», которые он сам называет «апологией жизни», остается совершенно непонятной его высокая репутация в ирландских католических кругах и тот интерес к его судьбе и ее значению, который по-разному, но достаточно интенсивно ощущается и в Дублине и в Москве.
   Многое озадачивает в воспоминаниях Печерина. Почему лишь мельком он упоминает восстание 14 декабря 1825 года, непосредственным свидетелем которого был, находясь в это время в Петербурге? Как объяснить странно легкомысленное, как-то залихватски описываемое обращение в католичество? Самое удивительное – это почти полное отсутствие каких-либо сведений об Ирландии, переживавшей в те годы последствия национальной катастрофы, сжигаемой националистическими страстями, поглощенной освободительной борьбой, отсутствие интереса к стране, в которой он не просто прожил свыше двадцати лет, но оставил по себе добрую память среди бедного городского люда, заслужил уважение образованных современников, где его могила стала исторической достопримечательностью. Все эти вопросы заставляют обратиться к литературной природе задуманных и не завершенных Печериным воспоминаний. Какова история их создания, кому и когда они адресовались, какие литературные особенности сделали эту маленькую книжечку образцом русской прозы девятнадцатого века? Почему многие люди, придерживающиеся часто противоположных воззрений, находят в записках Печерина подтверждение своим мыслям о русской истории, об отношениях между Россией и Западом, об опыте эмиграции? Каждый читатель может найти у Печерина то, что хочет увидеть. В этом отношении Печерин странным образом напоминает Герцена, которого напряженная умственная деятельность, интеллектуальная честность и бескомпромиссность заставляли отказываться от многих взглядов и мнений, прежде страстно отстаиваемых.
   Как и Герцен, Печерин называет свои автобиографические воспоминания «записками», очевидно предпочитая жанровую свободу. Интересно сравнить текст непосредственно мемуарных заметок и писем, адресованных Чижову после того как, потеряв надежду на публикацию, Печерин перестал прилагать к письмам «художественные отрывки». Письма Печерина так передают устную речь, так насыщены живыми примерами, историями, рассказами о людях, мнениями о текущей политике, состоянии церкви, искусстве, образовании, полны такого чувства и мысли, иронии, скептицизма, восхищения, что их включение в мемуарный корпус почти незаметно.
   В этой книге я хочу соединить рассказ о жизни, творчестве и духовном пути Печерина с комментарием к тому времени и к тем обстоятельствам, когда он, после почти тридцатилетнего разрыва связей с Россией, возобновил отношения с русской интеллигенцией в лице ее ярких и талантливых представителей – с А. Герценом, И. Аксаковым, А. Никитенко, Ф. Чижовым. Поэтому хронологическая последовательность изложения сопровождается постоянными ссылками на время, в которое Печерин пишет тот или иной текст, а также на адресата, которого он видит перед собой в момент написания.
   Печерин писал мемуары с разными перерывами в течение десяти лет, с 1864 по 1874 год, письма же кончаются более поздней датой, последнее, помеченное январем 1878 года, вернулось к Печерину после смерти его последнего корреспондента, Чижова. Внутрицерковная переписка Печерина опубликована лишь частично, так же как и переписка с русскими эмигрантами, католиками – отцом Иваном Гагариным и Петром Козловским.
   Когда знакомишься с этими письмами, кажется, что перед нами две совершенно разные фигуры – Владимир Сергеевич Печерин и Pater Petcherine. «Русский» Печерин кажется старым знакомым. Его устами рассказывает о себе русский интеллигент 30—40-х годов XIX века, умственные интересы, душевные порывы, взрывы восторга и приступы отчаяния, надежды и разочарования которого знакомы по произведениям Карамзина, Лермонтова, Герцена, по романам Тургенева. Особенно большое место занимает печеринско-герценовский тип в романах Достоевского. Если с Герценом Достоевский был знаком лично, то Печерин предстал перед ним в том демоническом обличии, которое передал ему Герцен – как в «Былом и думах», так и при одной из личных встреч в 1862 году, в Лондоне. Если бы Печерина не было, Достоевский должен был бы его выдумать, настолько полно эта личность выражала конфликты своего времени и поколения. Кажется, что это о Печерине пишет Достоевский, когда в примечании вымышленного автора к «Запискам из подполья» он замечает, что такие лица «должны существовать в нашем обществе, взяв в соображение те обстоятельства, при которых вообще складывалось наше общество» (Достоевский V: 99). Но что отличало «русского» Печерина от «ирландского Pater Petcherine», как именно личность, сформировавшаяся в России Николая I, развивалась в иной среде, что сохранилось в его душе от прошлого? Для того, чтобы разобраться во всех этих вопросах, необходимо обратиться к лицам и литературным персонажам, создавшим культурный фон, на котором выступает Печерин, к той почве, или, правильнее сказать, к тому воздуху, который его породил. Самое интригующее в личности Печерина – это сочетание маргинальности и одновременно типичности его в русской культуре. Печерин и сам это понимал и надеялся, что оставленная загадка привлечет любопытство потомков: «Какое необходимое сцепление микроскопических нравственных и физиологических атомов произвело сплошную цепь моей жизни – это достойный предмет для философских исследований» (РО: 235).

Часть первая
Россия: «Я не хотел быть подданным Николая»

Глава первая
«Я бедный ребенок, я хочу отправиться во Францию»

   Перефразируя Толстого, можно сказать, что детство Печерина было самое простое и обыкновенное, но самое ужасное. Во всяком случае, именно сочетанием обыденности и уродства предстает оно в его автобиографических заметках. Чтобы увидеть в обыкновенном ужасное, надо иметь особую, отличную от других точку зрения. Печерин описывает свое обыкновенное детство как ужасное для того, чтобы объяснить причины, определившие его исключительную судьбу. Составленная на основании его заметок и писем книга «Замогильные записки» довольно четко делится на две части. Первая состоит исключительно из автобиографических заметок, в которых он описывает свое детство, юность, жизнь в России до побега в 1836 году. Условно эту часть можно назвать «Детство, отрочество, юность». Сначала свои автобиографические опыты Печерин стал посылать племяннику, Савве Федосеевичу Пояркову, жившему в 1860-е годы, как и родители Печерина, в Одессе. В дальнейшем его основным корреспондентом будет Федор Васильевич Чижов; ему он опишет историю своего обращения в католичество и будет перемежать воспоминания постоянными ссылками на события сегодняшнего дня.
   Печерин писал свои заметки в основном в 1865–1874 годах, после появления в русской литературе «Детства» (1852) Толстого, после вскоре последовавшей за ним книги С. Т. Аксакова «Детские годы Багрова внука» (1858). Вряд ли Печерин был к тому времени знаком с этими произведениями, но первые части «Былого и дум» он прочитал в 1862 году. О сопутствующей этому чтению переписке с Герценом я буду говорить в дальнейшем. В русской литературе существует два основных типа автобиографического, или, следуя терминологии Эндрю Вахтеля, псевдоавтобиографического повествования о детстве: один рисует идеализированную картину, полную радостных и светлых воспоминаний, другой воссоздает подавляющую атмосферу, в которой растет и созревает страдающий от одиночества и непонимания герой[8]. Печерин безусловно принял все жанровые условности второго рода «псевдоавтобиографии». Классические примеры светлого мифа детства созданы Толстым и Аксаковым. Ни один русский автор, обращаясь к теме детства, не мог не принять их за отправную точку. Мемуары Герцена на этом фоне выступают некоторым диссонансом, хотя общая картина не так мрачна, как в воспоминаниях Печерина.
   В беллетризированных воспоминаниях детства позиция повествователя зависит не так от объективных обстоятельств, от уровня благополучия или бедственных условий, в которых проходило его детство, как от того образа, который он намеревается создать, от творческих задач, которые он осуществляет. Интересно, что идущий от поместно-усадебной жизни русского дворянства, существующий только в русской литературе миф идиллического детства продолжал доминировать в автобиографической и псевдоавтобиографической прозе спустя десятилетия после исчезновения и усадеб, и дворянства. Большинство мемуаристов стремится следовать классической аксаковско-толстовской традиции, стараясь выделить наиболее светлые мгновения детства, даже если оно пришлось на годы войны, сиротства и лишений. Невинность и открытость детства должны подчеркивать суровый контраст с жесткой реальностью созревания. Традиция, идущая от Герцена, следует романтическому подходу к личности; не исключая светлых эпизодов, автор создает фон унылой, угнетающей обстановки семьи, общества, эпохи, требующей от героя титанических усилий для преодоления препятствий, внешних или внутренних. Как правило, отказ от мифа счастливого детства был одним из актов отрицания общественной системы. Представители этого направления либо осуждали свой привилегированный класс, либо, не принадлежа к нему, как М. Горький, полемически развенчивали миф идиллического детства. Отдельный вопрос, в какой степени несчастливое детство повлияло на развитие их радикальных идей, а в какой – идеологическая позиция отразилась на репрезентации собственного детства. С литературной точки зрения, образ несчастного детства неотъемлем от романтического отношения к личности героя, с малых лет обреченного на одиночество среди людей и непонимание толпы.
* * *
   Происхождение, общественное и финансовое положение, уровень образования семьи Печерина и Герцена совершенно несопоставимы. Тем не менее, поражает сходствотех факторов, которые они сочли необходимым выделить как наиболее существенные. Это отношения с отцом, роль матери в семье, остро ощущаемое одиночество, влияние иностранного гувернера, и главное– власть литературы, в непропорционально огромной степени определявшей представление юных героев о мире и о своем в нем месте.
   В «Былом и думах» Герцен так расставляет акценты, так выделяет одни и исключает другие детали, что, не отступая от фактической точности, переплавляет черты реальных исторических персонажей и многочисленных современников в художественные образы. У него Чаадаев – революционер, Печерин – живой труп. Герцену было необходимо представить свою жизнь, в частности, детство, таким образом, чтобы показать, каких героических усилий ему стоило преодолеть пороки тепличного воспитания, давящую обстановку дома, в котором все, от матери до слуг, трепетали капризного, язвительно-умного и холодного отца, преодолеть всю гнетущую атмосферу николаевского режима[9].
   «Былое и думы», в которых нет вымышленных персонажей и придуманных коллизий, – это не просто блистательно написанные воспоминания, а гигантское письмо, обращенное к современникам, письмо, которое Герцен справедливо считал общественным поступком. Каждое событие личной жизни является в глазах Герцена фактом исторического значения. Представление о себе не только как о действующем лице, а как о герое исторического действия, глубокая уверенность в том, что личная судьба имеет исключительное общественное и историческое значение, было характерно не только для Герцена, но и для многих представителей этого поколения, опьяненного духом романтизма.
   Печерин также, не греша против фактической точности, организует свое повествование с учетом того художественного воздействия, которое оно должно иметь на читателя. Он с еще большей, чем Герцен, сосредоточенностью обращается к тем отрицательным элементам среды и воспитания, которые сделали его таким, каков он стал. Много писали о том, насколько значительно начало «Былого и дум», в котором Герцен повествует о своем символическом «участии» в войне с Наполеоном. Он основывает свой рассказ на историях, поведанных его няней, поскольку в дни наполеоновского нашествия он был грудным младенцем, которого французский солдат вырвал из рук у кормилицы, ища спрятанные деньги или бриллианты, но для Герцена важно то, что он «принимал участие в войне», утверждение своего присутствия на исторической сцене (Герцен VIII: 16).
   Печерин начинает свои записки тоже с событий 1812 года, но события эти имеют для него другую ценностную шкалу. Герцену важно сделать упор на «отражении истории в человеке» (Герцен X: 9), Печерину – «описать постепенное, медленное, многосложное развитие духа» (РО: 148). Там, где для Герцена на первое место выступает история, для Печерина – психология.
   Первая запись, датированная 13 октября 1865 года, представляет собой один коротенький отрывок. В нем фиксируются самые важные для него события 1812 года. Какие же это события?
   Русско-турецкая война 1808–1812 годов привела по условиям Бухарестского соглашения к присоединению к России расположенной в устье Дуная крепости Килия. Печерин начинает свои воспоминания этим эпизодом. Стиль этой первой записи довольно резко отличается от всех последующих, удивляя лаконизмом и наглядностью. Нигде в дальнейшем у Печерина не встречается такая по-пушкински «нагая проза»:
   Мы вступили в крепость Килию, только что взятую от турок. Отец мой был тогда поручиком Ярославского пехотного полка. Мне было ровно пять лет. Наша квартира была в каком-то турецком доме напротив самых крепостных ворот со стороны Дуная. Там, бывало, с бастиона я смотрю: под стеною течет Дунай и на нем плавают наши два лебедя. За Дунаем на зеленом поле белелась палатка; перед нею сидел турецкий офицер с длинным чубуком; как теперь еще мерещится перед глазами: перед палаткой приходили и уходили солдаты: это был размен пленников (РО: 148).
   Самой поразительной особенностью писательской манеры Печерина, о которой будет много говориться дальше, является его стилистическая мимикрия, способность имитировать или, вернее, воссоздавать стиль, характерный для разных русских авторов, в зависимости от эпохи, которую он описывает, от того, какая манера письма наиболее свойственна данному периоду, а также от того конкретного адресата, кому направлено письмо с автобиографическим отрывком.
   Первая прочитанная книга – переведенные с немецкого «Сто четыре священные истории Гибнера» (РО: 149) – определила, по утверждению Печерина, всю его внутреннюю жизнь. Описывая потрясающее впечатление, произведенное на него рассказом о смерти Спасителя, в одной фразе Печерин сумел передать основные мотивы всех своих дальнейших поступков, связать воедино побуждения, свойственные не только ему лично, но знакомые многим представителям поколения русских романтиков, созревавших в первой трети XIX века:
   Никогда, мне кажется, впоследствии, даже в самые пылкие годы юности, я не испытывал подобного ощущения. Умереть за благо отечества и видеть мать, стоящую у подножия моего креста, – было одно из мечтаний моей юности. Вот как первые впечатления влияют на всю остальную жизнь! (РО: 149).
   В освободительных мечтаниях романтического поколения жажда смерти, продиктованная уверенностью в том, что благо отечества требует непременно кровавой жертвы, занимала огромное место, а у Печерина, как видим, первое. Герцен рассказывает, что в юности, представляя себе воображаемый разговор с императором Николаем, он мечтал, что выскажет царю всю суровую правду, подобно маркизу Позе при свидании с королем Филиппом – у Шиллера. Его воображение останавливалось на картинах собственной казни или гибели в сибирских рудниках, возможность же триумфа добра над злом не являлась даже в мечтах. «На сто ладов придумывал я, как буду говорить с Николаем, как он потом отправит меня в рудники, казнит. Странная вещь, что почти все наши грезы оканчивались Сибирью или казнью и почти никогда – торжеством. Неужели это русский склад фантазии или отражение Петербурга с пятью виселицами и каторжной работой на юном поколении?» (Герцен VIII: 84).
   Примечательны и самоотождествление с Иисусом Христом и подмена искупительной жертвы Христа хотя неопределенным, но более осязаемым благом отечества. И наконец, мечта о зрителе, осознание театральности исторической мистерии, в главной роли которой каждый юный романтик видел себя. Театральность станет одной из заметных тем мемуаров Печерина, как и Герцена, часто соединяющего сцену и жизнь, обращающегося к метафоре театра в описании значительных эпизодов своей жизни. Непосредственно за описанием пережитого в детстве потрясения от знакомства с историей распятого Христа, Печерин рассказывает о своем театральном дебюте. Офицеры зимовавшей в Килии Дунайской флотилии завели любительский театр, и в роли ребенка в пьесе чрезвычайно модного тогда немецкого драматурга Коцебу на сцене появился маленький Печерин, получивший за выученные слова два калача в награду. И наконец, перечень достопамятных событий двенадцатого года завершается упоминанием пальбы из пушек по случаю известия об изгнании французов из России. Этот одностраничный набросок никак не указывает на желание автора описывать «постепенное, медленное, многосложное развитие духа». Еще менее его заметки будут похожи на «целую историю философии», которая требовалась, по его словам, для того, чтобы «размотать тонкие нежные нити мысли, крепко связанные неумолимой логикой жизни» (РО: 148). Пересказывая свою историю, переплетенную с историей европейской мысли, Печерин обращается к знакомому жанру устной проповеди, передавая ее в форме иллюстраций, примеров; это история в «картинках и диалогах».
   С самого начала Печерин формулирует концепцию единого смысла своего духовного развития, роковую предопределенность каждого жизненного шага. В этом отношении создаваемый им характер соответствует центральному образу русской литературы романтического периода с его глубокой верой в судьбу – сначала в свое особое историческое предназначение, а затем, после серии поражений и разочарований, в неумолимый, но неизменно внимательный к его существованию рок. Для Печерина было чрезвычайно важно доказать, что, вопреки мнению Герцена, он не случайно оказался на Западе, не «ушел без цели, без средств, надломленный и больной, в чужие края» (Герцен, IX: 132), а осуществлял некое предназначение. Особенно четко идея предопределения выражена в первых автобиографических набросках, написанных сравнительно скоро после знакомства с мемуарами Герцена и в надежде на публикацию в России.
   Как пишет Лидия Корнеевна Чуковская, «Герцен написал четыре части, в которых изобразил развитие, рост героя – самого себя, изобразил полученное им воспитание – воспитание в узком, домашнем, и в самом широком, общественном смысле» (Чуковская 1966: 19–20) для того, чтобы объяснить, какие впечатления сформировали его сознание. Потребовались четыре части «Былого и дум» для подготовки читателя к пониманию смысла пятой части, задуманной как история личного конфликта, имеющего, по мысли автора, общественное значение. В результате «Былое и думы» оказались книгой по истории России и Европы первой половины XIX века, переданной через личное восприятие. Герцен искал закономерности в истории, Печерин – в своей жизни. Разделяя убеждение Герцена в исторической и общественной значимости своего личного опыта, понимая, что история мыслящей личности неотделима от всей истории времени, от политической и философской картины мира, он не может предложить ничего сопоставимого с мемуарами Герцена по насыщенности событиями, характерами, идеями, мыслью. Он находит свой особый подход. На протяжении лет, когда писались его записки (1865–1874 гг.), Печерин менял свой замысел, сводя «историю философской мысли» к истории собственного душевного мира. На страницах печеринских воспоминаний, в отличие от его писем к Герцену 1853 года, в которых он выступает с четкой и убедительной критикой социалистических идей и о которых будет говориться далее, нет развития мыслей, он не пытается формулировать какие бы то ни было убеждения. В его задачу входит другое. Он с мягкой иронией пишет обо всех своих увлечениях, нигде не углубляясь ни в развитие своих прошлых, пусть ошибочных, идей, ни в серьезную их критику.
   Рассказу о детстве посвящено чуть больше десяти страниц, разделенных на отдельные эпизоды и образующих «толстовскую» триаду: детство, отрочество, юность. Герцен, влияние которого на записки Печерина очевидно, приступил к работе над первой частью «Былого и дум» в октябре 1852 года, всего несколько месяцев спустя после окончания Толстым «Детства» (июль 1852). Это было исторически закономерное совпадение: рассказ Герцена о своем детстве относится к тому же периоду повышенного интереса к мемуарам, автобиографическим запискам, когда внимание к исторической и психологической репрезентации личности вело к бурному поиску новых жанровых средств. В пятидесятые годы создавались произведения, стоящие на пересечении жанров – воспоминаний, биографии, воспроизведения устного повествования. Заметки Печерина демонстрируют подобные же поиски жанра, он экспериментирует то с жанром исповеди, превращая ее из истории обретения истины в историю ее утраты, то впадает в обличительный тон, то, как бы забывшись, создает короткие наброски «с натуры» – драматические сценки; вводит в свой рассказ множество случайных персонажей, никак не требуемых «историей философии». «Замогильные записки» Печерина представляют собой увлекательное, иногда близкое к жанру плутовского романа, описание странствий свободного духом мечтателя. И в то же время Печерин выявляет в них центральную тему своей жизни и организует вокруг нее все повествование.
* * *
   Насколько серьезно Печерин рассчитывал на опубликование своих записок, можно судить по тому, что только получив известие о кончине Сергея Пантелеевича Печерина, в письме от 28 марта 1867 года он посылает Пояркову отрывок «1815. Одесса в казармах», в котором рассказывает о том пагубном влиянии, которое оказала на него семейная обстановка. «При жизни батюшки неловко было писать о тех обстоятельствах, в которых заключается тайна моей жизни и без которой она осталась бы необъяснимою загадкою», – объясняет Печерин (РО: 151). В ответ Поярков пишет: «Я вполне понимал главную причину оставления вами России. Картина обстановки вашей в домашнем быту так наглядна, что не только вы бы не примирились с нею до сих пор, но даже для нас было более нежели тяжело» (Гершензон 2000: 504).
   На протяжении всей «апологии» мы встречаем все новые варианты объяснения «тайны жизни» Печерина, так или иначе сводящиеся к роковому стечению самых разнообразных обстоятельств, неизбежно и неумолимо определивших его жизненный выбор. Приступая к автобиографии, помня о той жертвенной, унизительной для него исторической роли, которую отвел ему Герцен в «Былом и думах», Печерин стремится показать, что жизнь его была не цепью случайных событий, а созданием его творческого духа, «свободным осуществлением внутреннего закона в личной деятельности», как напишет Гершензон об Огареве, другом представителе этого поколения, стремившегося претворить жизнь в художественное произведение (Гершензон 2000: 93).