Он бывал вспыльчив и порою груб, но достаточно умен, чтобы не забывать о собственной выгоде. В историческом смысле он, конечно, был глуп и никаких послаблений подвластным ему крестьянам не делал даже тогда, когда по другую сторону границы, во Франции, революция громами и молниями разразилась над головами дворян. Да, ему была присуща классовая ограниченность. Это несомненно, и в то же время он проявлял необыкновенную гибкость, когда впереди маячила выгодная сделка. Однако со мной ему по рукам ударить не пришлось. Ни его драгоценные камни меня не интересовали, ни даже учеба в университете.
   В те годы я уже работал над моим ОТКРЫТИЕМ. Я не овладел еще как полагается материалом, но приближался к своей цели по спирали. Солнечные колеса и огненные зеркала я сложил в нижние ящики, стоявшие в далеком углу сарайчика, который я перестроил в лабораторию для опытов и исследований; солнце как источник энергии — дело, естественно, важнейшее, но я эти эксперименты отложил. Все мои усилия, весь мой труд, вся моя одержимость, моя пытливость, мои неустанные исследования, расчеты и пробные пуски были посвящены одному ему, великому властелину, всепроникающему и всепреодолевающему жизненному компоненту — Времени!
 
   Я пережил счастливые мгновения. Приближаясь к цели, я заранее предвкушал тот миг, когда нажму на рычаг передвижения, потому что люк вхождения во время я уже обнаружил. Я бился над этим более десяти лет; после посещения княжеской школы для мальчиков я учился в бирнбахском лютеранском коллегиуме, где какникак познакомился с новыми математическими идеями Эйлера и Даламбера; маленькое наследство, доставшееся мне после смерти отца, я тратил, чтобы найти то, чего до меня ни у кого не было: ключ ко времени. А некоторые считали меня безумцем и своего отношения ко мне не скрывали. Эти тупицы, пригревшиеся при дворе князя!.. Эти книжные черви, с которыми граф водил дружбу!
   — Вот идет honoris tempus, хозяин времени, — повторяли они, едва завидев меня и полагая эти слова весьма остроумными. Как теперь доктор Гребуш, один из ведущих инженеров завода, который любит называть меня маленьким изобретателем, не догадываясь при этом, сколь он далек от истины и сколь близок к ней. Этот Гребуш настолько уверился в полноте своих знаний, что считает зазорным учиться чему-то еще. Разумеется, он в этом никогда не признается, он утверждает о себе совершенно противоположное, но, если кто-нибудь подойдет к нему и скажет: «Конструкция ваших печей для обжига керамики давно устарела», — как это недавно сказал я, его ждет вежливо-презрительный отпор.
 
   Честно признаюсь, я ставлю Эрнесту Августу в заслугу то, что со своим предложением он, выражаясь фигурально, постучался в мою дверь.
   На какую-то секунду меня увлекла мысль распространить среди студентов истинные знания, пусть и обходным путем, через производство фарфора. Но я не мог, не имел права распыляться. Вся моя жизнь будет посвящена служению формуле, околдовавшей меня с такой силой. Я был уже близок к тому, чтобы пробить брешь во временных перегородках.
   Я попытался объяснить ему это, отлично сознавая, что он не поймет ни слова, но его вера в мои способности заставила оказать молодому графу эту любезность. Наивный, смехотворный порыв; почему я не вспомнил в тот момент о солнечных колесах и его хлысте? Я и теперь словно воочию вижу молодого графа, соизволившего навестить меня собственной персоной в моем жилище. Он сидел, небрежно развалившись в лучшем из моих кресел, обтянутом серым плюшем; на графе был шитый серебром синий камзол, а унизанная драгоценными перстнями рука покоилась на резной ручке кресла. Он был красивым мужчиной, Эрнст Август, красив он и по сей день. Плечи у него широкие, чуть угловатые, голова как у Цезаря, с гривой густых темно-каштановых волос, сейчас, разумеется, сильно поседевших. Итак, он был и остался красавцем в отличие от меня, человека маленького роста, плоскогрудого и внешне ничем не примечательного. Волосы у меня редкие, торчат во все стороны, лицо заурядное. Глаза темно-синие, живые — это да, и если бы теперь, после огромного скачка во времени, он хоть раз посмотрел бы мне в глаза, то узнал бы меня. Но ведь это для людей его пошиба характерно: отдают распоряжения, разглагольствуют о том о сем, вышагивая по кабинету, но в глаза тебе не взглянут. Они смотрят либо поверх голов, либо сквозь тебя; кто ты такой и каков ты, их не заботит. Даже если внешне проявляют к тебе интерес… Ну, мне это было только на руку.
   Это и в прошлом было так; я старался дать ему общие понятия о том великом явлении, на след которого я напал, хотел, чтобы он принюхался, что ли, к этому будущему, но он, устроившись в кресле в небрежно-элегантной позе, делал вид, будто слушает меня с интересом, сам же ни о чем, кроме своих дел, не думал. Мелкая душонка, он не ощутил, что в моей мастерской витает дух гениальности. Всего-то он и понял, что со своим фарфором и своими камешками он до меня не достучался. И подобно случаю с солнечными колесами, снова впал в ярость. Лицо его омрачилось, он вскочил и резким движением отодвинул кресло в сторону.
   — Выходит, вы отказываетесь, Никлас?
   — Я прошу господина графа простить меня, но, как я пытался объяснить, для этих вещей у меня не остается времени.
   — «Нет времени, нет времени!» Я пришел к вам с просьбой, а вы отделываетесь дешевыми отговорками. Шахта сквозь века — нет, что за неслыханный вздор! Но вам меня не провести. Советую вам подумать. Ваш отец служил моему. Вы служите мне. Даю вам на размышление двадцать четыре часа и ни минутой больше. Завтра в полдень дадите мне согласие и скажете, что вам необходимо для работы. Терпение мое небезгранично, — и с видом оскорбленного величия он оставил мою лабораторию.
 
   Что мне оставалось? Зная его, я мог выбирать между лакейским существованием и бегством. По долгом размышлении я остановился на второй возможности. Мне пришлось нелегко. Ночью я перенес все свои расчеты и записи, важнейшие приборы и таблицы к одному приятелю. на которого можно было положиться, а к утру я перешел границу Франкенфельд-Бирнбаха и Саксонии. Позади остались улицы и переулки, знакомые мне с детства, поля и луга, по которым столько раз бродил, погруженный в собственные мечты, дом, мои немногочисленные, к счастью, друзья и знакомые, женщина, при воспоминании о которой сердце мое сжималось с особенной болью, ведь в последнее время меня тянуло к ней все сильнее и сильнее. Это я о Катрин, дочери причетника из деревни Кляйнбирнбах.
   Я перешел границу, потому что предпочел долгие годы страданий в изгнании рабству в родной стране. Может быть, это было ошибкой, но кто из нас знает, какая судьба ждет впереди. Как бы там ни было, я смог вернуться на родину только через несколько лет. Трудности, с которыми я столкнулся на чужбине, и нужда, которую я терпел — по крайней мере в первое время, — отбросили меня в научных экспериментах далеко назад. На чужой почве работа не желала давать плодов.
3
   После всего сказанного вас может удивить, что именно Эрнсту Августу выпал шанс в жизни, за который сегодня бились бы любой юноша и любая девушка, обладающие хотя бы пятью гранами фантазии, и любой ученый, оставшийся молодым душой и телом. У нас с ним не было ничего, ну совершенно ничего общего, мы стояли на диаметрально противоположных позициях. У него замашки диктатора, я по своей природе демократ, он живет демонстративно напоказ, я же стремлюсь постичь смысл происходящего, он — любитель громогласных заявлений, я — человек сдержанный, он по сути своей мелочен, я… но довольно, не то получится, что я сам себя нахваливаю. Эрнсту Августу свойствен эгоизм, хотя он приспособился к обстоятельствам нового времени и постоянно твердит об общественной пользе.
   Как и в былые времена, он любит окружать себя целым штатом приспешников, на которых смотрит свысока, которых использует и с помощью которых управляет. Тогда это было одним из признаков системы, но теперь…
   Мне вспоминается его первый советник, худощавый субъект с острым носом и припухшими веками, который пытался привести в порядок вконец расшатанные финансы графства, не чуждаясь при этом самых крайних средств. Он постоянно придумывал новые налоги, и не было для него радости большей, чем наложить крупный штраф на человека, допустившего неуважительные по отношению к власти высказывания.
   И здесь Эрнсту Августу удалось найти и впрячь в свою упряжку очень похожий экземпляр. Он, директор фабрики, придумывал головокружительные планы, а Бирке, его начальник планового отдела, обеспечивал необходимые средства. Какое разительное портретное сходство! Бирке — типичный подхалим, принятый на службу после ухода на пенсию состарившегося экономиста, возглавлявшего этот отдел. На место было три кандидата, но Эрнст Август выбрал того, кто его больше устраивал. Он сразу понял, что в лице Бирке получает человека, который всегда поддержит стремя, когда он, Эрнст Август, будет садиться на своего скакуна.
   Все знали, например, какие ужасные условия труда в цехе краснодеревщиков, но необходимые для перестройки средства не выделялись. Зато дважды за короткое время были отремонтированы и переоборудованы кабинеты дирекции. Эрнст Август считал это необходимым — для представительства! — а Бирке нашел необходимые деньги.
   Или указание директора фабрики производить пресс-папье в форме дворца графов Франкенфельд-Бирнбахов! Их разрисовывали, а потом покрывали позолотой, стоили они чрезмерно дорого и спросом не пользовались. Калькуляторы протестовали с самого начала, но шеф-экономист, который не хуже их знал, в чем дело, утверждал, что необходимо хранить традиции. Этот аргумент появляется всегда, когда с помощью других доказательств вы не в силах никого убедить. Впоследствии всю вину свалили на цех сувениров: они, дескать, в решающий момент недостаточно решительно протестовали.
   Но Бирке был не единственным, кого Эрнст Август приглядел себе и использовал. Есть, к примеру, этот Клаус Беньямин, начальник оформительского цеха и рупор шефа на заседаниях профкома. Он напоминает (не столько внешне, сколько по характеру) фон Клейна, графского камергера. Те же верноподданческие манеры, те же пустые речи, Беньямин первым аплодирует директору и никогда с ним не спорит. Только однажды, при распределении годовой премии, он высказал особое мнение: работу его цеха якобы недооценили. Само собой разумеется, шеф использовал все свое влияние, чтобы исправить ошибку.
   Или Маня Клотц, заведующая сектором рекламы, которая способствует росту его авторитета и славы, используя различные органы печати и отделы радиокомитета. Любой успех, достигнутый нашим коллективом (особенно понравились за рубежом наши имитации старинных охотничьих ружей), она приписывала личным заслугам шефа. Так по крайней мере объясняла эти успехи она, хотя в общем-то никогда не забывала упомянуть о достижениях коллектива фабрики.
   Ну хорошо, Маня Клотц — возлюбленная Эрнста Августа. Маня почти одного с ним роста, высокая, стройная, рыжеволосая, ухоженная и всегда элегантно одета. Но почему она постоянно его восхваляет? Снова напрашиваются сравнения. Стоит мне увидеть Эрнста Августа и Маню на какойнибудь пресс-конференции, и передо мной сразу же возникают картины приемов или торжеств во дворце, когда подругой графа была графиня фон Рудов. В народе ее называли «дипломатом с вуалью», потому что она любила появляться в шляпах со спущенной светло-синей шелковой вуалью; граф всегда посылал ее с миссией к князю или королю Саксонии, когда курс его собственных акций начинал падать.
   Ростом она была пониже Мани Клотц, эта графиня, и изящнее ее, если я не ошибаюсь, но столь же хорошо сложена, тоже рыжеволоса и, что особенно важно, столь же красноречива. А для тех времен это было редкостью! У нее был свой интерес в постоянном прославлении графа: только таким путем она могла рассчитывать надолго сохранить свое влияние при дворе. Среди придворных у нее было немало завистников и противников, не говоря уже об оскорбленной супруге графа, имевшей все основания для ревности.
   Этих обстоятельств для Мани не существовало. Эрнст Август в новом для себя времени не женился, здесь он извлек урок из прошлого и предпочитал не связывать себе руки. Мне кажется, наша специалистка по рекламе действительно убеждена в его огромных заслугах. Он просто ослепил ее своими манерами, речами и жестами.
4
   Однако вряд ли имеет смысл говорить о вине этой женщины или чрезмерно ее упрекать. Любовь — а я могу судить об этом с полным основанием с тех пор, как познакомился с Региной, — несомненно, своеобразная и вызывающая смятение сила, которая в зависимости от объекта чувств может сделать человека и всевидящим, и слепым. Когда ты молод, как Маня Клотц, и сталкиваешься с человеком, который по своей и по чужой воле часто оказывается в центре всеобщего внимания, неудивительно, если тебя ослепит внешний блеск.
   Графине же, если быть честным, я обязан возвращением на родину. Случилось это в 1786 году, я точно помню. С некоторого времени по примеру Франции владетельные князья Европы сочли модным кокетничать своей просвещенностью. И во Франкенфельд-Бирнбахе стараниями фон Рудов последовали новомодным веяниям. Она вообразила себя маленькой маркизой де Помпадур — с известным опозданием, конечно. Графиня переписывалась с немецкими и французскими философами, некоторое время состояла в переписке с самим Дидро. Она стала хозяйкой литературного салона; правда, тон в нем задавали неучи вроде псевдоастронома Керна и доктора фон Ребуса, который считал кровопускание из вены панацеей от всех болезней, переправив в юдоль печали многих пациентов, в то время как им помогли бы обыкновенные холодные компрессы. Но упоминать о подобных пустяках в обществе считалось предосудительным.
   Итак, в ту пору я проживал в Дрездене и начал понемногу завоевывать себе имя с помощью системы обжигающих зеркал, так что нищенские условия, в которых мне приходилось влачить здесь жалкое существование в первые годы, когда я зарабатывал на жизнь сущие гроши, шлифуя стекла для лорнетов, начали постепенно забываться. В один прекрасный день в моем скромном жилище появился посыльный графини и передал мне ее просьбу вернуться в графство. Просьба! До этого Маня Клотц никогда бы не опустилась! Графиня апеллировала к моим национальным чувствам и между строк давала понять, что в будущем я смогу беспрепятственно заниматься своими научными изысканиями. Эрнст Август, доверительно сообщил мне посыльный, взял на службу некоего химика, пообещавшего производить искусственные драгоценные камни из глины.
   Шарлатан он или безумец, мне заранее было его жаль. И действительно, все попытки оказались бесплодными, и несмотря на то, что поначалу он получал довольно приличное вознаграждение, затем провел несколько лет в темнице.
   Как бы там ни было, я колебался, принять ли предложение. Если разобраться, в Саксонии у меня уже появились друзья, некоторое положение в мире ученых, а в Бирнбахе обо мне, наверно, все забыли. Даже дочь причетника Катрин, о которой я упоминал, потеряна была для меня безвозвратно: она вышла замуж за добродетельного колбасника. Но в конце концов я оказался не в силах побороть тоску по родине. И еще я был убежден, что на чужбине буду топтаться со своими опытами на месте. Пусть это звучит наивно, однако предчувствие подсказывало мне — только там, где я вырос, на родной почве, где я сделал первые изобретения, я смогу испытать вдохновение, получить последний импульс для проведения решающих экспериментов.
   За годы, проведенные в Дрездене, я кое-какого ума-разума набрался и, вернувшись в Бирнбах, вел двойную жизнь. За славой я не гнался — слишком я неразворотлив, где уж мне самоутверждаться в хитроумных дискуссиях и ученых словопрениях. Я делал необходимое: время от времени появлялся в салоне графини, написал несколько высокопарных, но беспредметных, в сущности, статей по физическим проблемам, в основном в области оптики, что вызвало несколько пустопорожних похвальных отзывов от напудренных париков из княжеского университета.
   Графиня фон Рудов была довольна. В ее коллекции курьезных людей одним взбалмошным ученым больше, и, если бы ее высокородный друг не держал на меня в глубине души зла, меня возвели бы в звание «графского изобретателя второго ранга». Этой чести мне не оказали, зато в виде возмещения убытков фройляйн фон Рудов и весь круг ее знакомых стали заказывать у меня лорнеты. Цены я заламывал немилосердные, но жил скромно — деньги мне были нужны для других целей. Я никого не посвятил в то, над чем работал. Пусть так называемые ученые спорят сколько им заблагорассудится, существует или нет всеоблагораживающая душа, и доказывают или отрицают идею существования бога. Я же, как и в былые времена, устроил в подвале лабораторию, но никого к ней не подпускал и, даже если бы мои опыты не представляли такой опасности, вряд ли решился бы на иное. Слишком эти опыты отличались от того, к чему привыкли окружавшие меня люди. Меня занимала относительность времени, я хотел научиться так сжимать или растягивать дни, чтобы стали осуществимыми прыжки через века или тысячелетия.
   Непосвященному это объяснить трудно. Если исходить из того, что для мухи-однодневки минута длится ровно столько, сколько для человека, скажем, год, то понять будет куда легче. Для человека год жизни мухиоднодневки будет равен минуте. Если бы теперь удалось человека на короткое время психически и физически перестроить так, чтобы он сто или двести лет воспринял и пережил как один час, прыжок во времени состоялся бы! Время промчалось бы мимо него с бешеной скоростью, а он воспринял бы это как нечто естественное и совсем не постарел бы. Но чтобы человек смог в дальнейшем жить в обществе себе подобных после этого часа — или, если угодно, после двух веков — непременно должна последовать остановка в движении. Человек должен обязательно вернуться к своему существованию мухи-однодневки. Если вдуматься, то вся проблема состояла в том, как подготовить мозг и тело человека к тому, чтобы они на час — но только на этот час! — вышли из привычной роли мухи-однодневки.
   Кроме того, мне предстояло вырыть грубоко под землей помещение для камеры или нескольких камер, которые предохраняли бы подопытный объект от вредных влияний извне, а потом, когда он «проснется», в некотором смысле автоматически выталкивали бы его в изменившийся мир.
   Все это было невероятно сложно, но я чувствовал, что вскоре обрету твердую почву под ногами. Мне потребовались специальные знания из самых разных областей науки — химии, физики, анатомии. И особенно зоологии, ибо с чего мне было начинать опыты, как не с экспериментов с насекомыми и мелкими животными. Как я торжествовал, когда мне впервые удалось отправить вышеупомянутую муху-однодневку в будущее на сорок восемь часов, то есть примерно лет на сто. К сожалению, я тогда еще не умел возвращать посланных мною существ из будущего и управлять их действиями на расстоянии.
5
   С Эрнстом Августом IV я в первые годы после моего возвращения в графство встречался нечасто, а когда случалось, мы обменивались вежливыми, ничего не значащими словами. Эта ситуация напоминала сегодняшнюю: тогда он воспринимал меня как ни на что не годного шута, отказавшего ему вдобавок в услуге; а сегодня он видит во мне обыкновенного рабочего своей фабрики, ничем, кроме некоторых странностей, не примечательного, сделавшего несколько рацпредложений, но внушающего лично ему, директору, подозрения из-за своей дружбы с этой кляузницей Региной Фленц.
   Я, кстати, стараюсь не слишком часто попадаться ему на глаза, не то он, чего доброго, еще вспомнит… Весьма важный в моем эксперименте с ним момент — картины былого как бы погашены в его памяти. Некоторые представления искоренить не удастся, это мне было ясно сразу, да и нужды в этом не было; какие-то схемы из прошлого, очевидно, накрепко засели в его мозгу, что-то такое ему грезилось из прошлой жизни, не то он не взялся бы сразу за изготовление антикварных изделий. Да и свою дворянскую приставку «фон» он отбросил только для вида. А от чувства вины, которое я ему прививал, не осталось и следа, характер его нисколько не изменился.
   Но если в 1786 году и в последующие годы мы с ним почти не соприкасались, если он не замечал меня — я-то был просто вынужден обращать на него внимание. В конце концов перемена настроения графа или новая вспышка ярости могли сильно помешать моей работе. И потом, как ни посмотри, он был главной фигурой в графстве, и каждый его шаг, и любое его слово становились в городе и окрестных деревнях предметом разговоров на целую неделю. Так что хотел я или нет, а заниматься персоной графа мне приходилось.
   Признаюсь, персона эта внимания заслуживала. То, что ему удалось добиться для Франкенфельд-Бирнбаха, государства карликового, права голоса в хоре больших немецких земель, — это не могло не внушать чувства, похожего на уважение. Он обладал изворотливостью дипломата, умел подбирать людей, которые, будучи его посланниками при дворах Саксонии, Тюрингии или нашего князя, становились убежденными защитниками его интересов. Ни одно из граничащих с графством владений не решалось предпринять активные действия против Эрнста Августа IV, не рискуя одновременно вступить в вооруженный конфликт с другим владением. В случае опасности Эрнст Август стравливал соседей.
   Да, он хитроумно укреплял свои позиции, заверяя, будто это послужит всеобщему благу. И сегодня оно не иначе. Выбрав подходящий момент, он всегда перекидывался на сторону сильнейшего: то заключал союз с католиками, то с лютеранами и без всякого смущения взывал к помощи великих государей вроде короля Пруссии или австрийской императрицы. Правда, только в тех случаях, когда «средние» государства все вместе могли проглотить Франкенфельд-Бирнбах.
   Теперь у него куда меньше пространства для маневра, но приемы остались прежними. Как он умеет стравливать район с областью, торговые организации с транспортными! Снабжение населения товарами ширпотреба для него до той поры на первом месте, пока ему кажется, что наверху этому придается большее значение, нежели экспорту. А то, что настроение рабочих из-за постоянных сверхурочных падает при этом до нуля, его не беспокоит.
   Что творилось на фабрике, когда бирнбахская пивная кружка с охотничьим соколом на крышке стала неожиданно пользоваться успехом в Канаде! Все остальные производственные процессы были приостановлены, и даже краснодеревщиков и художников-реставраторов поставили к керамическим печам. Во всех магазинах города и района месяцами нашей продукции не видели, даже наших знаменитых столиков красного дерева на одной ножке и картин с историческими памятниками Бирнбаха.
   Целый год потребовался потом фабрике, чтобы войти в привычный ритм. Два краснодеревщика подали заявления об уходе, распрощался с нами и один из лучших реставраторов. Однако Эрнст Август свою порцию похвал в печати получил. И хотя некоторое время фабрика числилась среди невыполняющих план, его, директора, позиции укрепились.
   Все повторяется: этот человек, обладающий некоторыми достоинствами, старается возвыситься любыми способами. Когда такой человек находится на скромной должности, не имея ни славы, ни власти, беда невелика, большого ущерба обществу он не принесет. Но если он поднимется и расправит крылья, дело принимает иной оборот. Его удары локтями становятся болезненными, он стремится использовать в собственных интересах любого встречного-поперечного, и не сдобровать тому, кто дает ему понять, что знает его взгляды, но их не разделяет и его истины не приемлет.
   Примерно двести лет назад я знавал многих, кто надолго отправлялся в тюремную башню только потому, что считал: в таком карликовом государстве, как Франкенфельд-Бирнбах, следует управлять демократичнее и без той безудержной роскоши, которая принята властителями империй.
   Резчику по дереву Рому, одному из немногих моих друзей, отрубили кисти рук, потому что на одном рельефе он придал придворным дамам и господам «в высшей степени неподобающие черты». Так, например, в воре, залезшем крестьянину в карман, было замечено сходство с самим Эрнстом Августом.
   Еще горше судьба молодого поэта Виттгштока, который издал под псевдонимом стихи, высмеивающие расточительность графини фон Рудов. Его подвергли столь мучительным пыткам, что он лишился рассудка.
   По сравнению с этими карами, которые граф считал совершенно оправданными, мелкие интриги Эрнста Августа против людей, противящихся его диктаторским замашкам на фабрике, можно счесть безобидными.
   Художник Бендорф, с которым мы до его отъезда из города отлично ладили, поместил однажды в стенной газете карикатуру, вызвавшую много смеха. Директор и ряд его сотрудников были изображены в виде гонщиков-велосипедистов, которые на соревнованиях за «Серебряную бирнбахскую кружку» сильно толкали в бок своих соперников.
   Эрнст Август улыбнулся при виде этой карикатуры (в отличие от начальника планового отдела Бирке, сразу начавшего брюзжать), но позаботился о том, чтобы у Бендорфа хлопот прибавилось. Почему-то вдруг его смелые эскизы для стильной мебели и напольных ваз перестали вызывать интерес производственников, а принимались только малозначительные проекты. Его, и без того потерявшего в заработке, перевели еще и в более низкий разряд тарифной сетки. Он подал заявление в конфликтную комиссию, и после некоторых проволочек ему все же выплатили полагавшееся за эскизы вознаграждение и вернули на прежнюю должность. Но работа перестала приносить человеку радость. Его начали сверх всякой меры загружать срочными заказами, и он не то что не мог отпроситься на полчаса, ему и вовремя уйти со службы не удавалось. Бендорф стал вспыльчивым, раздражительным и однажды после нелепого скандала, возникшего, что называется, на пустом месте, бросил на стол заявление об уходе.