Петр замолчал; молчал и султан; и воцарилась тишина, нарушавшаяся лишь учащенным дыханием взволнованного ученого Хамди, тестя Петра. Султан размышлял, и его бородатое лицо сделалось серьезным и строгим.
   — Ты сказал: панта рэй? — спросил он несколько погодя.
   Петр покачал головой в знак согласия.
   — Именно так, Ваше Величество, panta rhei. Это древнегреческое выражение, которым пользовались в своих сочинениях и арабские мусульманские мыслители, прежде всего Ибн Сина, известный под именем Авиценна, который жил шесть веков назад, и Ибн Рушд, который был моложе его на сто лет, именуемый Аверроэс.
   Султан хлопнул в ладоши.
   — Велите привести муфтия, — сказал он привратнику, явившемуся по этому знаку.
   — Если муфтий, — сказал он, обращаясь к Петру, — отвергнет твою исповедь как преступную болтовню и блудословие, тогда простись с этим, как ты называешь, миром противоположностей, которые, оказывается — и это очень меня занимает, — вообще даже и не противоположности, поскольку все едино есть. Ай, Абдулла, может, ты и безумец, и язычник, но, клянусь бородой Пророка, Моему Величеству с тобой не скучно. Однако сначала выслушаем муфтия.
   Муфтий — напомним для ясности — был высшим духовным лицом и экспертом по вопросам веры. Это был тощий, неопрятный человечек, настолько крошечный, что халат, который набросили на него в приемной, волочился по земле, — тогда не позволялось являться на аудиенцию к султану иначе чем в казенном халате. Если Петр и Хамди-историограф, вызванные в сераль для того, чтобы Повелитель излил на них свой гнев, были одеты в халаты серые, строгие, подобные облачениям кающихся грешников, то муфтий, личность почтенная и высокопоставленная, был облачен в великолепные, расшитые золотом парчовые одежды. Он был очень взволнован, потому что быть вызванным неожиданно, ни с того ни с сего, пред трон Высочайшего всегда тревожно. Помимо всего прочего, совесть у него была нечиста, поскольку прошлую ночь он прокутил; закрыв окна, пил с собутыльниками вино, употреблять которое, как известно, запретил Аллах; до сих пор у него гудела голова, и от него, как от старого бочонка, воняло бродившим в утробе напитком. Поэтому на помятом рябом лице, высовывавшемся из богатого мехового воротника, застыло выражение тоски, а черные мышиные глазки беспокойно бегали.
   — Я готов и с нетерпением жажду возможности исполнить пожелания Его Величества, — произнес он, приготовившись к самому страшному.
   — Речь идет о нескольких вопросах, милый муфтий, — молвил султан тоном наивысшей благожелательности. — Растолкуй нам, каков истинный смысл слов Пророка о том, что каждый человек сразу после своего рождения становится мусульманином. Не значит ли это, что в первые минуты существования новорожденный уже знает основополагающее установление, что нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет Пророк Его?
   Муфтий напряженно посмотрел на султана, пытаясь разгадать, что Повелитель желает услышать, и, увидев, что Владыка Двух Святых Городов совершенно однозначно качает головой и всем своим корпусом, ответил:
   — Ни в коем случае, мой султан. Новорожденный не может ничего знать ни об Аллахе, ни о Магомете — просто потому что новорожденный есть новорожденный.
   — И все же он мусульманин?
   — Пророк сказал так, — подтвердил муфтий.
   — Ты говоришь: новорожденный есть новорожденный, — настаивал султан. — Хоть это и правда, но нам она говорит немного. Каковы главные свойства новорожденного?
   — Новорожденный чист, — сказал муфтий. — Неспособен на низость.
   — И больше ничего? — спросил султан.
   — Весьма важно еще одно… — произнес муфтий запинаясь.
   — И что же это?
   Муфтий, не в силах больше ничего прочесть на лице султана, в тоске поглядел в сторону, туда, где стоял Хамди, и увидел, что историограф постукивает указательным пальцем себя по губам и кивает головой в знак отрицания.
   — Новорожденный не умеет говорить, — с облегчением проговорил муфтий.
   — Превосходно, — похвалил султан. — Новорожденный не умеет говорить, а это значит — он не лжет. Итак, новорожденный — чист и неспособен на низость и ложь. Так?
   — Истинно так, мой султан.
   — А это — по словам Пророка — главные свойства мусульманина?
   — Да, главные, Ваше Величество.
   — Более существенные, чем попугайское бормотание святых истин?
   — Да, более существенное, мой султан, — сказал муфтий и, поскольку теперь ему было ясно, куда клонит Повелитель, живо затараторил: — Ильяс ибн Юсуф Низами, который жил вскоре после Пророка, почти дословно говорит следующее, а именно, что истинное неверие — это внешнее, поверхностное вероисповедание, меж тем как истинная вера — это благородное неверие.
   — Так что если чужестранец, не знающий наших нравов и привычек, признает и почитает единственного Бога, которого, однако, не называет Аллах, но Пантарэй, это не существенно?
   — Сущие пустяки. Ваше Величество, — сказал муфтий, оживившись, ибо ледовый панцирь страха и тревог, сковывавший его тощую грудь, дал трещину. — Главное, — продолжил он, — чтобы был он чист и неспособен на низость и ложь.
   — После чего он мог бы стать мусульманином, даже не будучи обязан произносить основополагающее установление: «Верую и признаю, что нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет Пророк Его»?
   Муфтий поразился, поскольку это для него был все-таки чересчур крепкий табачок.
   — А почему он не может произнести это установление? — тихо спросил он.
   — Потому что не хочет, — проворчал султан. — Ты понимаешь, скотина, что это значит, когда сильная и благородная личность не желает что-либо делать? Это просто означает, что он этого не сделает, и баста. И ты разве не слышал, что молодой человек, о котором тут речь, называет своего Бога не Аллах, но Пантарэй?
   — Пусть так и скажет, — неуверенно предложил муфтий. — Пусть скажет… верую, что нет Бога, кроме Пантарэя, а Магомет Пророк Его.
   Султан перевел взгляд своих миндалевидных глаз на Петра.
   — Это ты можешь произнести? — спросил он.
   Петр улыбнулся.
   — Нет, не могу, Ваше Величество.
   — Я так и знал, — огорчился султан. — И ничего лучшего ты не можешь предложить, дурья твоя голова? — снова обратился он к муфтию.
   Муфтий, придя в замешательство, некоторое время размышлял:
   — Тогда пускай Ваше Величество объявит его почетным мусульманином.
   Султан шлепнул себя по ляжкам.
   — Вот это то, что нужно, вот это я и хотел услышать! — воскликнул он. — А теперь, муфтий, будь очень внимателен, наблюдай, что будет, держи ушки на макушке и гляди в оба. Мой милый Абдулла, раб, вознесенный к Солнцу, ты, к кому воспылали приязнью мой ум и сердце, муж чистый и неспособный на низость и ложь, почетный мусульманин и первый носитель сана, поименованного «Ученость Его Величества» — первый, но, думаю, и последний, ибо я не вижу никого, кто бы после тебя этот сан получил, — мой личный секретарь и советник, чья речь, украшенная иноземным акцентом, звучит для моего слуха высокой музыкой, побуждающей к размышлению, — ты видишь, насколько я взволнован и вдохновлен; — так знай, что та честь, которую я тебе оказал, — наивысшая изо всех почестей, которыми я располагаю, а это о чем-нибудь да говорит. Сними халат.
   Петр в изумлении снял серую хламиду кающегося грешника и подсудимого, а султан, поднявшись, расстегнул бриллианты, служившие ему пуговицами, сбросил с плеч свой прекрасный халат, блиставший дорогими каменьями, как небосвод ясной августовской ночью, и возложил его на плечи Петра. И тут же по всем пяти зданиям сераля распространилось известие, что в могучей турецкой империи объявился новый правитель.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
СТАМБУЛЬСКАЯ ДЕФЕНЕСТРАЦИЯ

ХАЛАТ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА

   И хотя Петр, исповедовавший, как сказано, libега arbitria, то есть свободу человеческой воли, не признавал в своем мире ничего, что можно было бы назвать «бродячим сюжетом», и, значит, не видел никакой симметричной связи меж своей триумфальной аудиенцией у главы христианства, папы, состоявшейся около шести лет назад, и не менее победоносной аудиенцией у главы противников христианства, турецкого султана, он не сомневался, что событие, происшедшее тогда, на свой манер повторится и на этот раз. Властители, чересчур могущественные и чересчур одинокие в своем исключительном положении, легко загораются и воодушевляются, благодарные кому угодно, кто смог увлечь их, вырвав из оцепенения и скуки государственных занятий, но столь же быстро охладевают и отрезвляются. И если несколько лет тому назад папа сперва осыпал Петра своими милостями, а назавтра, опомнившись, нашел дипломатический способ эти милости сократить настолько, что по сути все забрал обратно, то можно было ожидать, что так же поведет себя и султан.
   Того же мнения придерживался и историограф Хамди-эфенди, в скромный дом которого, к его прелестной черноволосой дочери, Петр вернулся сразу же после окончания аудиенции у Того, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам. Ученый историограф считал, что высокий сан, в который посвящен его зять, — слишком неожиданный, ни с чем не сообразный, несуразный и слишком рискованный, чтобы можно было принимать его всерьез и со всей ответственностью. И что Петр вел себя неправильно, когда перед султаном дал волю своему невоздержанному языку и не последовал примеру своего тестя Хамди, который взвешивал каждое слово и предпочитал молчать, лишь бы не произнести ничего, о чем позже мог бы пожалеть, хотя, понятно, и у него с языка тоже готова была сорваться и остроумная реплика, и убедительный аргумент. Он, Хамди, просто цепенел, когда Петр подносил сюрпризы и атаковал Повелителя своими безумными идеями, неслыханными подтасовками и ересью. Так, например, когда Петр заявил, что не верит в Бога, Хамди просто почувствовал, как у него на голове под напором вставших дыбом волос буквально поднимается тюрбан. Хотя султан, да воздается за это Аллаху, и дал себя ошеломить безумной Петровой тарабарщиной и в ослеплении своем невероятно его превознес, но нельзя предвидеть, чем это кончится и что произойдет, когда мысли в его голове улягутся, выстроятся в привычном порядке, а главное — в этом самая большая опасность — когда внимание его привлекут разнотолки ревнивых и завистливых придворных, которые пасутся вблизи него и кому сногсшибательный успех Петра буквально не дает спать. Сам он, Хамди-эфенди, от всего этого испытывает такой страх, что в животе у него кишки закручиваются, извиваясь, словно клубок змей, и он мог бы — пусть многоуважаемый зять ему в том поверит — подкрепить свои неприятные — ощущения и мрачные настроения множеством исторических примеров.
   Пессимизм ученого историографа, окрашенный наивно скрываемой завистью к успеху зятя и стыдом за собственную робость, был, возможно, и преувеличен, однако Петр, который при своем знании мира и людей мог бы подняться над такими пустяками, принимал укоры тестя не без раздражения, поскольку считал неприличным, если не бесчестным, для пожилого человека так спокойно, как ни в чем не бывало, забывать о том, что если бы Петр не вел себя перед султаном подобным образом, то сейчас оба они, тесть и зять, возможно, умирали бы на колу долгой и мучительной смертью.
   А маленькая Лейла — что бы ни пророчил ее хлопотливый папенька — не сводила с Петра своих черных, словно бесконечная ночь, очей, выражавших страстную преданность и безудержное восхищение: она очень хорошо знала — одна пташка-щебетунья принесла ей в клювике весть, — что перед властителем Петр не оробел, вел себя не безрассудно, как того хотел ученый Хамди-эфенди, а блестяще-остроумно и что, напротив, неловко и неумно проявил себя ее папенька, и она так гордилась своим мужем, что ее маленькие груди трепетали, как после стремительного бега, а лицо Петра пред ее взором расплывалось и таяло, затуманенное слезами восхищения и горделивого счастья.
   Однако очень скоро подтвердилось, что Хамди-эфенди хорошо знал, что говорит, ибо некоторое время спустя после последней молитвы, которую он и Лейла совершили с надлежащим тщанием и полнотой, тогда как Петр угрюмо удалился в свой рабочий кабинет, чтобы там побеседовать со своим богом Пантарэем — так вот, после последней молитвы, когда небо на западе давно погасло и все собаки на обоих берегах Босфора слили свои голоса в одной протяжной и непрерывной элегии завываний, лая и тявканья, к дому Хамди-эфенди маршем подошел отряд янычар с бунчуками и факелами. В столь позднее время они выглядели необыкновенно могучими, поскольку, во-первых, на службу в серале отбирали самых рослых верзил, а во-вторых, на головах они носили высокие шапки, украшенные лентами, спускавшимися по спине чуть ли не до пояса. А когда их предводитель начал молотить в дверь своим здоровенным кулаком, Хамди-эфенди прошептал посиневшими от страха губами:
   — Вот оно, начинается.
   И самолично пошел им отворить, не дожидаясь привратника, который забрался в укромный уголок и, без сомнения, уже спал крепким сном.
   Предводитель, чье звание обозначалось серебряным бантиком, прикрепленным к феске посредине лба, на вопрос Хамди, чего ему угодно, ответил, что желает говорить с Абдуллой. Так он и выразился — с Абдуллой, не с рабом Абдуллой, не с Абдуллой-беем, как Владыка Владык нынче раз или два назвал Петра, а просто с Абдуллой — и все, точка. Это прозвучало так сухо и неприязненно, что Хамди не сдержался и задал вопрос:
   — С моим зятем Абдуллой?
   Предводитель расхохотался грубым янычарским смехом.
   — Ишь ты, с твоим зятем! По-твоему, все, и даже я при моей высокой должности, должны знать твои семейные дела? Мне приказано поговорить с Абдуллой, который живет в этом доме и кого наместник Бога на земле сегодня утром лично допрашивал. Вот его и приведи, да побыстрей, если не желаешь сюрпризов, которыми я в своем высоком чине вместе со своими помощниками могу тебя осчастливить.
   — Я здесь, — неожиданно прозвучал голос, как уже один раз случилось в этом доме, и из тьмы коридора появился Петр, направлявшийся к открытой входной двери, освещенной факелами янычар. — Чего тебе нужно? Наверное, стряслось что-то важное, если при своей высокой должности вы обременили себя ночным визитом ко мне?
   И тут случилось нечто очень странное: в тот момент, когда Петр выступил из темноты и появился в дверях, озаренный светом пылающих факелов, предводитель янычар сунул бунчук под мышку и освободившейся рукой схватил себя за нос; то же самое проделали его подручные, простые солдаты без бантика на лбу.
   — У тебя халат Его Величества, — проговорил он гнусаво, как говорят, когда заложен нос. — Отдай его мне, я сам отнесу халат Его Величеству обратно, раньше чем ты сотворишь с ним что-нибудь скверное.
   — Таков приказ Его Величества? — спросил Петр.
   — Это не твое дело, — прогнусавил в ответ предводитель. — Мое звание достаточно высоко, чтобы без лишних церемоний и расспросов я мог поступить так, как приказал: отдай халат султана.
   — Не раньше, чем ты объяснишь, отчего вы все держитесь за носы, — сказал Петр.
   — Наверное, потому, что здесь воняет. И в самом деле, вонь страшная, как будто кто-то только сейчас вылезиз сточной канавы, — заявил предводитель янычар, и его подчиненные одобрили этот ответ грубым янычарским хохотом, именно таким, каким заливались одичалые солдаты при захвате города, когда кидали в костры живых младенцев, и предводитель хохотал вместе с ними. Но не долго, потому что Петр поднес ему такую понюшку, что у того сразу из обеих ноздрей кровь хлынула струёй.
   — Это чтоб у тебя, жук навозный, была настоящая причина держаться за нос, — проговорил он; меж тем как предводитель янычар, отфыркиваясь и захлебываясь собственной кровью, медленно опускался на колени в дорожную пыль. — А с вами что, молодцы? — обратился Петр к солдатам, которые уже не гоготали, а лишь глухо ворчали, отступая под его взглядом. — Желаете, чтоб и вас так погладили? Если нет, так оставьте нас в покое и убирайтесь прочь! Халат я верну Его Величеству собственноручно, как собственноручно его и взял.
   — Это тебе дорого обойдется! — злобно прошамкал предводитель янычар разбитыми в кровь губами. — За это ты еще свое получишь, помойная крыса!
   Петр меж тем захлопнул двери и задвинул засов.
   — Ничего страшного, — сказал он тестю, который, ни жив ни мертв от страха, рвал на себе волосы и сетовал, что из-за безумной нерассудительности Петра теперь уже точно конец всем надеждам и упованиям, только и остается что умереть, потому как янычары такого оскорбления не снесут, вернутся с подкреплением, и его, Хамди, так же как и Лейлу, а главное, Петра — растерзают в клочья.
   — Ничего страшного, — повторил Петр в ответ на стенания старца, — всего-навсего неумелая попытка втравить меня в такую заварушку, из которой мне не помог бы выбраться ни перстень Борджа, ни цитаты из Философа насчет сущности и случайности. Потому что если бы я отдал им халат султана, они бы его присвоили, бриллианты поделили между собой и — пиши пропало, а я потом объясняй, — куда подевалось султанское одеянье? А что до того, вернутся ли они еще сегодня с подкреплением — растерзать нас, этого вы, папенька, не опасайтесь, потому что хоть положение мое при дворе, кажется, сильно пошатнулось, я все еще носитель титула «Ученость Его Величества», а в привычках всех великих самодержцев — не спешить с отменой своих решений; они предпочитают всячески изворачиваться и вилять, лишь бы не дать повода для разговоров, будто они не ведают, что творят, и слово их не имеет ни малейшей цены и значения. Из этого ясно, что на сегодняшнюю ночь можно выбросить из головы все заботы и отложить их на завтра.
   Сказав так, Петр ушел со своей женой Лейлой в спальню и — по выражению второй, серебристо-седой бабы-бабарихи — усердно там трудился и провел столь добрую работу, что профессиональное заключение первой — белой — бабарихи, будто Лейла еще недавно была девушкой, с каждой секундой окончательно теряло смысл. Наконец Лейла, утомленная и изнемогшая от наслаждения и счастья, с ощущением сладкой и полной расслабленности, когда кажется, будто тела уже нет, ибо каждая частичка молодого существа была удовлетворена и не знала, чего еще желать, — погладила Петра по волосам и прошептала:
   — Ах, ты мой сокол.
   И он ответил:
   — Я не сокол. Но не исключено, что скоро им стану.
   Это древнетурецкое выражение означает, как мы помним, «уход в вечность». Но Лейла, представительница молодой генерации и не слишком образованная, как все женщины в тогдашней Турции, не знала этой прекрасной старой идиомы и потому в своем некритическом восхищении Петром, заведомо убежденная, что для него нет ничего невозможного, сказала:
   — Конечно, я в этом не сомневаюсь.

СВЯТАЯ ЛОЖЬ ПЕТРА

   Назавтра, после первой молитвы, в правительственном здании сераля должно было состояться Высочайшее собрание Совета, и историограф Хамди-эфенди, скромный ученый, отправился туда пешком; молодой зять сопровождал его, чтобы вернуть халат Тому, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, точнее говоря, он выдумал этот предлог для того, чтобы проникнуть на заседание Совета и защитить себя, а заодно разведать обстановку и заставить замолчать своих недругов, ибо титул «Ученость Его Величества» был до такой степени неопределенным, а его обязанности и права настолько смутны, что даже оставалось неясным, смеет ли он принимать участие в Высоких заседаниях, хотя бы как последний среди чаушей, которым, как известно, позволялось лишь слушать и изредка сопровождать султановы изречения странным возгласом «бак!».
   Дойдя до сераля, они убедились, что, судя по всему, совещание уже началось, потому как охранники визирей слонялись без дела по Двору блаженства; от внимания Петра не ускользнуло, что, завидев его и Хамди, они ничуть не присмирели, а, напротив, нахально пяля глаза и подталкивая друг друга локтями, раззявили распухшие губы, а страж главного входа на вопрос Хамди ответил: да, Его Величество будто бы пожелали, чтоб Совет собрался сегодня несколько раньше обычного, поскольку на повестке дня вопросы чрезвычайно важные и многочисленные и решение их не терпит отлагательств.
   Это тоже ничего хорошего не предвещало, и ученый историк настолько был сокрушен, что не совладал с собой и, к немалой потехе охранников, томившихся во дворе, схватился за голову, точнее — за овальный край своего тюрбана.
   — А мне ничего не сказали! Мне не сказали ничего! — простонал он и взбежал по лестницеиз черного мрамора так проворно, что подол его черного халата обвился вокруг лодыжек сухоньких поспешающих ног.
   Петр двинулся за ним следом, но караульщик преградил ему путь:
   — А ты куда, приятель? — спросил он. Такое обращение было оскорбительно слышать человеку, который неполных двенадцать часов назад был одарен — по собственным словам султана — самой высокой из почестей, какими Владыка Двух Святых Городов располагает, что уже говорило о многом, однако Петр прекрасно понимал, насколько трудно его положение, чтоб обращать внимание на подобные мелочи. Отогнув угол полотна, в которое был завернут халат султана — Петр нес его, перебросив через руку, — и поиграв на лице стражника блеском драгоценных каменьев, которыми было усыпано царственное одеяние, Петр коротко сказал:
   — Я иду вернуть халат Его Величеству, и ты, раб, не смеешь мне чинить препятствия.
   Этого оказалось достаточно, стражник отступил, но Петр — черт его дернул! — не удовольствовался частичным успехом и загремел:
   — Что ж ты, пес, не падаешь на колени перед халатом Его Величества?
   Стражник, оторопев, рухнул на колени.
   — Теперь целуй пыль земли, — продолжал Петр, все более возвышая голос.
   Стражник поцеловал пыль земли.
   — Я еще поговорю с тобой, прислужник, — посулилПетр, уже не спеша и с достоинством поднимаясь по лестнице. Довольно было косого взгляда, чтоб убедиться — охранники на Дворе блаженства уже не ухмыляются скотски-наглой усмешкой, а таращат на него округлившиеся глаза изумленных телят и уже не слоняются по двору, а застыли на месте, словно пораженные нежданным явлением двухвостой кометы. Это были пустяки, абсолютная чепуха в сравнении с теми трудностями, которые — как он понимал — ему предстояло преодолеть, но Петр обрадовался, настроение его улучшилось, прибавилось уверенности в себе.
   Однако его подстерегала новая неожиданность. Не освещенная сейчас парадная лестница подводила к сложному переплетению не менее темных коридорчиков и комнатушек, проходов, ступенек и ниш. Миновав четыре Залы Сокровищ, запертых на замок, ибо входить туда имел право лишь сам султан и высокопоставленные лица — все они теперь заседали на совещании, — Петр очутился в лабиринте бессмысленных архитектурных затей и просчетов, плодившихся, нагромождавшихся и видоизменявшихся, надо думать, в течение многих десятилетий, и, не найдя выхода, вскоре безнадежно заблудился. И вот, когда Петр шел, напрягая слух, и вроде бы уже заслышал людские голоса, — внезапно откуда-то справа, со стороны маленькой, строго квадратной комнатки, посредине которой стоял низкий, тоже безупречно квадратный стол, очевидно, византийской работы, ибо на его крышке, изукрашенной потрескавшейся инкрустацией, было выложено бледное и строгое лицо святой царицы Теодоры, обрамленное высоким нимбом, — кто-то потянул за кончик султанова халата, и, отшатнувшись, Петр увидел то, что меньше всего рассчитывал тут увидеть и что менее всего на свете увидеть желал, а именно: кошачий блеск огромных, устремленных на него глаз слабоумного брата султана Мустафы, который сидел на полу под столом, поджав под себя левую ногу и опираясь на вытянутую правую руку.
   — Бак! — сказал Петр. — Вы испугали меня, принц.
   — Я знал, что ты здесь пройдешь, потому что всякий заплутавший в этом обезьяньем доме избирает этот путь, — сказал Мустафа и протянул Петру небольшой граненый флакон, который держал в правой руке. — Это для тебя.
   — Что это? — спросил Петр.
   — Вода, — ответил слабоумный принц. — Чистая вода, и больше ничего. У вас ведь крестят водой, а? Ты сам говорил.
   — Да, — подтвердил Петр с некоторым сомнением в голосе. — У нас крестят водой.
   — Тогда окрести меня, — попросил Мустафа. Петр был так удивлен, что не смог выговорить даже чего-нибудь вроде «это вы серьезно, шахзаде?», и, держа флакон в руке, уставился на принца неподвижным взглядом, не зная, что и думать.
   — Ну как, окрестишь или нет? — нетерпеливо проговорил Мустафа, выползая из-под стола на тощей заднице. — Окрести!
   — Наверное, это несерьезно, принц? — усомнился Петр.
   — Это очень серьезно, — ответил Мустафа. — Я ведь вовсе не сумасшедший, ты это понял?
   — Конечно, не сумасшедший, принц, — учтиво ответил Петр, как ответил бы любому другому безумцу, который, разумеется, не считает себя больным.
   — Я только прикидываюсь безумцем, ведь если бы я не притворялся, брату не оставалось бы ничего другого, как повелеть меня казнить, и даже если бы он сам не хотел меня убить, Черногорец заставил бы его это сделать.