- Я боюсь только бури,- говорила дама.
   - О, будьте спокойны! - отвечал кавалер.- Небо должно покровительствовать своим любимцам...
   - Поэзия! - сказала дама.- Если встретим бурю, поэзия нас не укроет.
   - Так укроют австерии, которыми усыпана вся дорога до самой Пармы.
   - Пармы!-невольно вскрикнул я, и дама и кавалер оглянулись.
   Великий боже! это была - она!
   
   И старик опять вскочил с тюфяка, на который было уселся; опять глаза запылали и забегали; вечный спутник его безумия, злобная улыбка, исковеркала уста, и голос стал страшно силен и звонок.
   - Воспоминания,- почти кричал старик,- зеркала безмерные: они ловят предметы, события вопьются в ужасное стекло: где сила, которая вырвет их оттуда? Или вы не видите ее? О, как прекрасны, как обворожительны голубые глаза! Вы их видели на бессмертных картинах, а я, несчастный, на маске злобной фурии!.. И что ваши картины? - тлен, прах, карикатура, наcмешка на природу!.. Небо в озере - обман! Небо в глазах женщины - обман!.. И я обманулся!
   Это она! Первый подмалевок не оставлял сомнения, что это была она. Он писал с нее портрет; для того нужна была тайна: может быть, она хотела подарить его счастливому мужу, и Антонио стоил и доверенности и чести положить на полотно черты небесного лица. А наша глупая ревность все испортила; и она, невинный ангел, невольно бросила пламя раздора в счастливое семейство! Может ли злой умысел гнездиться под таким прекрасным челом?.. Я готов был упасть к ногам ее и просить прощения за все, за все! Какой-то стыд меня удерживал; я не пускал на глаза моих слез, а они толпились в груди, запылавшей новым и непонятным чувством... "Что ему надобно?" - спросила дама с приметным волнением.- "Что мне надобно?.." Я покраснел, сердце забилось сильнее; я не мог отвечать.- "Что тебе надобно?" - повторил с презрением кавалер. И я испытал еще одно новое чувство ревность. Глаза мои бросили презрительный взгляд на гордеца и снова обратились к ней, и снова упали в землю.- "Я сын Антонио Аллегри",- сказал я тихо, но внятно. Гляжу - она покраснела хуже моего. О, блаженство! Гордость обольстила меня, и я принял ее замешательство счастливым признаком в собственную пользу.
   - Да,- повторил я с большею твердостью,- я сын Антонио Аллегри.
   - Так что же? - спросила дама почти со страхом.
   - Он в Парме, вы едете туда. Возьмите письмо от его дочери: нам не с кем послать.
   - Вот сумасшедший! - закричал кавалер.- Что мы - рассыльные гонцы, что ли?
   Дама была снисходительнее: стала веселее, смотрела на меня с видимым удовольствием, и тихо сказала кавалеру: "Перестаньте, синьор! Возьмите письмо". А потом, обратись ко мне, с особенною лаской сказала: "С удовольствием исполню твою просьбу, а будешь любить меня?"
   От этого странного, неожиданного вопроса божий мир перевернулся в глазах моих. Я медлил; дама с нежностью прибавила: "Что же, Лоренцо, будешь любить меня,- не теперь, а после, когда-нибудь, в свое время?.."
   Она знает мое имя!..- смотрит на меня с нежностью!..- О, вечно, вечно! - закричал я. Дама протянула руку, я облил эту прелестную руку поцелуями и слезами.
   - Прости! - сказала она тихо,- не забывай обещания!
   Мулы тронулись, рука выскользнула из моих рук, и пыль нас разлучила.
   Прибежав домой, счастливый ребенок, я предался воспоминаниям. На той же самой доске, где рисовал портрет ее Антонио, я начал карандашом припоминать черты прелестной женщины; недовольный, я хотел спрятать в стол мою неудачу и на свободе употребить все усилия к более успешному ее изображению. Подымаю доску... о, счастие!., нахожу тот же подмалевок; работа недалеко подвинулась. В тот же день я снял копию; ночь не спал, а со светом я перевел ее на медную доску, приготовленную для отца, желая увековечить образ красоты истинно восхитительной. Я представил ее в виде богини изобилия с золотым рогом, из которого сыпались только цветы эмблемы приятных надежд, любовных чувств и восторгов. Мне тогда был шестнадцатый год в исходе; с утра до ночи трудился я, и с небольшим в месяц картина была готова. Как теперь помню, я окончил ее к самому дню моего рождения. Матушка была в восхищении и от красоты моей богини, и от исполнения; она посылала ко всем знакомым и просила прийти полюбоваться успехами шестнадцатилетнего живописца. Между многими пришел и наш деревенский химик, отец Лука, единственный врач во всей Корреджио. Он поглядел на меня с изумлением.
   - Где ты мог ее видеть? - спросил он, и я затрепетал.
   - Во сне...- отвечал я робко.
   - Странное сходство!
   - С кем, отец Лука?
   - С синьорою Анджеликой Валериани, которая приезжала к нам в Корреджио из Пармы, жила под этим именем более года в женском монастыре, и когда сестры заметили кое-что, чего и скрыть нельзя, просили ее оставить монастырь. По долгу, я посещал Анджелику, уговаривал ее переехать в дом обывательский: она долго не соглашалась: наконец, не более как с месяц тому, уехала в Парму с каким-то рыцарем...
   Я трепетал всем телом, и к вечеру явился ко мне отец Лука, но уже не как поощритель и судья моего художества, а с банками и склянками. Горячка моя приписана была напряженному прилежанию. Усердие матери, более нежели познания отца Луки, скоро восстановило мое здоровье. В продолжение этого времени, Вероника получила от Антонио письмо, исполненное нежности и любви; матери - поклон и замечания насчет хозяйской бережливости, потому что за все огромные работы, которые он должен исполнить в Парме, он получит самую ничтожную сумму; мне - сухие наставления и неотходные попечения о матери.
   Все обстоятельства смутно перемешались в голове моей, и с тех пор в жизни я не знал покоя; черная тоска оковала сердце; голова постоянно была как будто стянута горячим обручем; часто, без всякой причины, в душе моей вспыхивали странные, зверские желания, которых я через минуту не мог ни понять, ни определить. Когда я говорил, то оканчивал слезами; последние мои речи почти всегда были слезы. Между тем еще пролетели три-четыре месяца; деньги приближались к исходу; из Пармы ни слова! Веронике сыскался жених, по нашему очень хороший. На общем совете решили: идти мне в Парму и объясниться с отцом по всем статьям. Таким образом исполнялось и тайное мое желание: отыскать Анджелику, узнать, кто она, какие причины заставили ее требовать моей любви, кто сказал ей мое имя, и то и другое. О, много, много вопросов! Каждое мгновение мелькали новые; и рано утром, простясь с домашними, я отправился пешком в Парму.
   Я пришел туда на рассвете. Город был наполнен папскими солдатами: они уже не спали, собираясь ко дворцу Висконти. Жители от шума военного также проснулись и спешили туда же; там ожидали папу, нового завоевателя и полного властителя Пармы. Невольно я увлекся за толпою и, по счастливому случаю, очутился у самой цепи папских стрелков, не пускавших народ на довольно обширную площадь перед дворцом Висконти. Я не мог опомниться от удивления: наша Корроджио вся поместилась бы, казалось мне, в этот огромный дворец; широкие окна, наполненные зрительницами в богатейшем наряде, казались мне въездами в пространные улицы; глядя на портал дворца, я считал Храм Петра Римского сказкою или по крайней мере незначительно больше пармского дворца. Паперть была покрыта толпою людей в богатейших костюмах, какие до того я видел только на картинках. Блеск золота, серебра и оружия ослеплял меня. Кардинальские слуги бегали взад и вперед, и пока я не знал, кто они, считал их князьями, детьми Эсте, Висконти, Фарнезе, которых имена повторялись так часто и у нас, в Корреджио. Наконец колокольный звон и далекие крики возвестили прибытие святейшего отца; толпа заволновалась, но я не мог ничего видеть, и глаза мои невольно смотрели на паперть, где также произошло волнение; расчистилась улица от середины ступенек к главным дверям, и по красному сукну спустился со свитою кардинал-правитель. Гляжу и - не верю глазам своим! В богатом, шитом золотом кафтане, держа в руках шляпу, спускался в числе спутников кардинала и Антонио, отец мой. Не успел я увериться, во сне или наяву все это вижу, как появился ряд тяжелых всадников и закрыл паперть; проехал - опять вижу отца, опять закрыло его огромное распятте с длинным рядом новых всадников, и так было несколько раз; наконец, появилась толпа ослепительного богатства витязей; вокруг меня все оглушительно загремело и пало на колени. Стрелок, видя, что я стою, пригнул меня, сказав: "Святейший отец!", и я распростерся. Когда я встал, на паперти последние уходили в широкие двери; из них один, остановясь на ступеньках, глядел в окна дворца; оттуда махнули ему платком, и он поспешил во дворец. Смотрю, приглядываюсь: это платок Анджелики, роскошно одетой; она продолжала смотреть на расходившийся народ; кто-то подошел к ней, и оба исчезли.
   Господи! в один день и - столько ощущений! Обруч мой горел; черная тоска заговорила; мне стало страшно, тяжело! Стрелки разошлись, я бросился во дворец, но алебарды скрестились и грубое "нельзя!" образумило меня.- "Да здесь мой отец, Антонио Аллегри!" - "Ступай, ступай с богом! Знаем мы вас! С просьбой или с доносом. Не приказано. Ступай прочь!" - "Да я сын его..." - "Уходи же, а не то..." И алебарда поднялась над головою моей. Нечего делать! Я сошел, прислонился к платану и ждал, пока выйдет Антонио.
   Через несколько секунд из дворца посыпались нарядные дамы и кавалеры.Теперь я ее увижу,- подумал я, пойду следом, и все объяснится.- Но, к моему огорчению, я видел каждого и каждую; Антонио и Анджелики я не видал. Двери дворца с визгом закрылись; алебардщики ушли в малые боковые двери, из которых по временам выходили кардинальские слуги и, стоя на паперти, тихо разговаривали; я решился подойти к ним,объяснил кого мне нужно видеть, и к удивлению узнал, что Корреджио живет за городом, у сестры, и давно уже туда уехал, вместе с нею, на кардинальских лошадях.
   - У какой сестры? - запинаясь, спросил я.
   - У вдовы Анджелики Валериани...
   Холодный пот пробежал по лицу моему, руки и ноги окостенели; я присел на ступеньках.
   - Что с вами? - спросил кардинальский слуга.
   - Ничего. Устал; я пришел пешком из Корреджио. Но скажите мне подробно, где живет Антонио?
   Мне рассказали, и я с трудом потащился, сквозь слезы расспрашивая о дороге у проходящих. Обруч горел, черная тоска обливала сердце... Иду мимо собора. Испуганный его великолепием, я невольно остановился перед величественным зданием. Как будто ангел господень облегчил мою голову и влил каплю небесной сладости в горечь, наполнявшую мое сердце! Невольно переступил я порог соборный; омочил пальцы в святой воде и положил на себя знаменье св. креста... Еще стало легче. Увидав алтарь и распятие Спасителя нашего, я распростерся на холодном помосте и с молитвою, казалось, уходил двойной недуг мой. Возрожденный благодатию, я не хотел расстаться с храмом; уселся на первой скамье и обратил взоры мои на огромную фреску, изображавшую взятие на небо божией матери. Глаза мои разбежались. Еще новая благодать! Во мне проснулось чувство художника, совершенно оставившее меня со времени последней болезни; я не мог надивиться превосходному письму, сладости колорита, грации положения лиц. "Это Антонио,- невольно сказал я,никто другой не может..." И в то же время я начал всматриваться в лик Мадонны; в чертах ее узнал я Анджелику и с ужасом бросился из храма. Все страдания мои возобновились; иду, расспрашиваю, бегу... Вот мост через Парму... вот садик... первые ворота... красный дом... приятный навес... стеклянная дверь... богато убранная комната... на скамьях разбросаны золотой кафтан и шляпа, те самые, в которых я видел его на паперти... Где же он?.. Отворяю другую дверь,- никого; третью,- великий боже! Антонио; он сидит и пишет картину; остановясь на минуту, он обратился к Анджелине, и, с чувством глядя на ее ангельское лицо, взорами, казалось, спрашивал: хорошо ли? Она, положив чернокудрую головку на плечо Антонио, отвечала нежным поцелуем; оба невольно взглянули на плетеную колыбель: там лежал спящий младенец... Боже! то был...- И старик замолчал.
   
   Читая легенду, мы невольно припомнили прелестную акварель К. П. Брюллова. Как похож сюжет его картины на последнюю сцену в рассказе несчастного Лоренцо! Но, может быть, наш художник желал изобразить невинное блаженство семьи молодого живописца; впрочем, по соображению, Корреджио тогда было тридцать семь лет,- лучший возраст, хотя только три года оставалось жить "божественному", как его называли. Женщина могла быть Анджелиной; по красоте и по возрасту, ей тогда было около двадцати лет, а ребенку несколько месяцев. Картинку К. П. Брюллова, сколько я припоминаю, называли "Семейство Корреджио", но, выслушав рассказ Лоренцо, я бы не хотел этого имени. Впрочем, Лоренцо - сумасшедший, а рассказчик, передавший его страдания, может быть, выдумал их сам, что весьма правдоподобно. Возвратимся к рассказу.
   
   - Я не знал,- продолжал старик после минутного молчания,- что мне делать: идти ли вперед, или возвратиться в Корреджио? Мне уличать отца! И в чем? Влияние нравов Александра Борджия и Медичи отразилось уже и в Верхней Италии, и грех считался молодечеством. Я убил бы мать известием о страшном открытии, а люди смеялись бы,- не над ним, а над нами. В раздумье, я возвратился в первую комнату без шума, упал на скамью и горько плакал. Мимо меня прошла какая-то женщина, свидание приближалось, и Антонио не замедлил выйти - неосторожный! - вместе с Анджеликою, держась за руки...
   - Лоренцо! - закричал он в испуге.
   - Батюшка!.. - И я бросился на грудь его, заливаясь слезами. Он обнял меня горячо, но потом отвел мою голову и, с выражением непритворной тоски, спросил:
   - Из любви ли, несчастный сын, или из мести преследуешь ты меня так хитро, так лукаво? - И, не ожидая ответа, продолжал: "Так знай же: она точно моя сестра, моя родная сестра, а твоя тетка!"
   Недоверчивость, радость, сомнение, надежда - все это вдруг поднялось в душе моей.
   - Горе тебе,- продолжал Антонио,- если в Корреджио кто-нибудь узнает, что она сестра моя! Это моя тайна. Пусть лучше подумают бог знает что, но наше родство может погубить нас всех.
   Эти слова меня убедили. Я кричал от радости, бросился обнимать тетку, отца, опять тетку и лишился чувств в ее объятиях. Когда я очнулся, у скамьи, на которой лежал я, стояли и отец и тетка; на руках ее играл прелестный ребенок: ему было не более шести месяцев; Анджелика ласкала его, но Помпонио не понимал еще ничего; отец также беспрерывно ласкал его; к ним пристал и я. Антонио несколько раз говорил: "Помпонио, поцелуй братца!"-но братец отворачивался и тем в отце моем возбуждал приметную досаду. Между тем, совершенно успокоенный, счастливый, я объяснил отцу причину моего прихода... Первая статья: дома нет денег, была принята странным образом.
   - А я писал,- говорил Антонио,- чтобы сохранять возможную бережливость... Монахи не платят... У меня денег ровно нет ничего...
   При этих словах я невольно осмотрелся.
   - Все что ты видишь,- продолжал он, заметив мое, движение,принадлежит сестре моей; по ее милости, у меня есть насущный кусок хлеба, и я могу работать для славы, ни в чем не нуждаясь... Ты не можешь понять, какою благодарностью обязан я Анджелине!.. О! без нее...- И он обнял сестру так нежно и с таким пламенным поцелуем, что она невольно покраснела. Вторая статья: замужество Вероники. На это не последовало согласия; хотя он знал жениха с отличной стороны, но из любви к сестре моей, ему жалко и расстаться с нею, или он имел другую причину: догадаться не было возможности. Третья статья: немедленное возвращение мое в Корреджио, была отвергнута единогласно и отцом, и Анджеликой, которая, в первый раз в семейном совете нашем, подала голос. Тем и кончилась наша беседа о делах; начали говорить о Парме и художестве. Отец изъявлял приметное удовольствие, слушая мои рассуждения; тетушка не сводила с меня глаз и восхищалась вслух моею рассудительностию.
   Между тем подали к столу; мы вошли в богатую, хотя и небольшую залу, открытую на севере, без окон; арки вели под навес, обставленный роскошнейшими цветами. Стол был уставлен серебряными блюдами со вкусными яствами, а в большом глиняном сосуде отстаивалось "Vino Santo", лучшее произведение пармской земли. Слуги все были одеты в кардинальскую ливрею; на двух мраморных подставках у стены стояли две мраморные же статуи: одна, в локоть величиною, изображала Вулкана, а другая, в полный человеческий рост, закутанную женщину. Мне показалось весьма странным, что такие запачканные, бурые фигуры могли служить украшением опрятной и прекрасно расположенной залы.
   - Зачем вы не велите вычистить этих уродов? - сказал я с полным простодушием.
   Отец улыбнулся и отвечал: "Эти два урода - дороже всех моих картин. Это антики..."
   - Антики! - с благоговением произнес я и боязливо к ним приблизился. Отец был прав: две замарашки были истинно прекрасны.
   - А вот третий антик,- сказал Антонио, указывая на вазу с вином,- но антик моего произведения; я сам вылепил и выжег его по рисункам, присланным мне из Рима. Завидую, крепко завидую покойному Рафаэлю. Сколько образцов было у него! На его глазах сколько открыто превосходных произведений древности; он видел, изучил флорентийские собрания; в термах Диоклетиана беседовал с искусством роскошных Римлян; на улицах Рима встречал колоссы, подаренные древностью на память потомкам... А какие заказы!.. И где? в Риме!.. Там ничего не пропадет; святость града Апостола Петра защитит его произведения от преждевременного разрушения... А я?.. Может быть, я победил Мантенью, Бегарелли, Маццуоли; но что же? Труды мои в таких городах, где не проходит дня без битвы и где хозяева меняются, как погода на Альпах! Того и гляди, что варвар Француз или варвар Немец обокрадет церкви, где висят мои произведения, и продаст их за полцены еретикам на посмеянье... Случалось, хотя и не со мной. Не жалуюсь; но зачем так безбожно льстить, ставить меня на одну доску с Рафаэлем, тогда как и в искусстве и в жизни мы так неравны счастием!
   - Ежели антики служили образцами Рафаэлю, то тем более чести вам, что вы, без их помощи, умели поставить себя на первую ступень.
   - Именно,- сказала Анджелина, глядя на меня с такою улыбкой, от которой я мгновенно поглупел и смешался.
   Антонио продолжал спорить, но без горячности, как в Корреджио, Заметно было из слов и выражения лица, что он считал себя соперником Рафаэля, но побежденным, и все преимущество противника приписывал возможности Санцио изучить антики. Мы встали. Меня уверили, что мне нужен отдых, и поместили в небольшой, но со вкусом убранной комнате. На коврах набросаны были подушки, и я заснул сном сладким. Проснулся. Уже было темно; но томный свет проливался по комнате из растворенных дверей; кто-то перестал петь; эхо струн арфы замирало в воздухе. Выхожу. В зале горят четыре вызолоченные лючерны; под навесом опять тихо заговорили струны; подхожу: Анджелика одна; арфа только что облокотилась на прекрасное плечо; пальцы медленно извлекали звуки. Луна, полная, блестящая, купалась в быстрой Парме. Сам не знаю, от чего на меня повеяло небом, и вдруг сделалось тяжело, как будто печальное предчувствие коснулось сердца.
   Анджелика приметно обрадовалась моему приходу, засуетилась; но мне ничего не было нужно: я жаждал ее беседы глаз на глаз; я желал не верить нашему родству, гонял эту мысль из верной памяти; готов был плакать,словом: я любил! Сидя возле нее, безумец, я не сводил глаз с очаровательной женщины. Разговор сделался скоро полон страсти, искренности, дружбы; намеки сыпались градом, но я толковал их в свою пользу, и каждый из них подавал только повод к новым уверениям, к новым клятвам; и когда я совершенно связал себя вечными обетами любить одну Анджелику! о! как искусно напомнила она ужасное родство и вместе требовала верности! "Взаимности, взаимности!" - почти закричал я.- "Тише,- сказала она.- Антонио возвратился". Жаркий поцелуй сгорел на устах моих, и Анджелика скрылась...
   Антонио возвратился в веселом, более восторженном расположении духа; прославлял ум папы, вкус, познания. Святейший отец пригласил его в Рим; он дал слово, но когда окончит работы в Парме. Вечер промелькнул незаметно. Все трое были довольны, счастливы, простились и разошлись друзьями,- а проснулись?..
   Меня разбудил Антонио. После обыкновенных приветствий, он сказал мне довольно ласково: "Послушай, Лоренцо, я всю ночь думал об наших семейственных делах и много придумал, кажется, недурно. Как ты полагаешь: во-первых, обращение со мною святейшего отца сильно подействовало на моих монахов: они прислали мне довольно денег, чтобы обеспечить ваше существование на год, пока я кончу пармские работы, и дать приличное приданое Веронике; как ни жаль, а надобно же ее пристроить. Чем позже, тем хуже. Посылаю ей мое благословение. Ты все приготовь к свадьбе, а я, если бог позволит, приеду к вам разделить общую радость; но если папа и дела не отпустят, не откладывай: пост не за горами, а молодых людей зачем мучить?.. Так как времени мало, то я решил: ехать тебе сегодня же; до вечера я достану тебе от кардинала-правителя пропуск, который охранит тебя не только от военных шалунов, но и от самых разбойников. Мулы и слуга будут готовы перед закатом солнца. Одевайся, закуси, и, если хочешь, я велю оседлать лошадь; погляди на Парму, а я поспешу к отцу кардиналу..." И ушел.
   Голова моя кружилась; я ничего не понимал. Вчера - все не так; сегодня - на все согласен, все обдумал, все предусмотрел. Меня радовало счастье сестры; но оставить Анджелику в самом начале нашей любви! Не повиноваться значит изменить тайне, да и возможно ли?.. Исполнить его приказание,умереть; где надежды увидеть снова Анджелику? Она не может вернуться в Корреджио; меня не пустят в Парму... В раздумье сидел я на подушках, облокотив голову на руки; на шее моей висело несколько миниатюрных медальонов - вот они! - с изображениями святых, и один руки самого Корреджио, с портретом матери. Тихо качались медальоны, и глаза невольно с ними встретились... Молитва и Мария представились моему сердцу с каким-то упреком. Я поцеловал образ матери, перекрестился и готов был идти на край света для ее спокойствия. "Антонио приедет в Корреджио, а я в Парму: пора и себя чем-нибудь прославить, и тогда..." Так мечтал я, и поспешил одеться, и еще раз наедине побеседовал с Анджеликой. Она давно меня ожидала за завтраком. Вид ее был расстроен, лицо бледно, на глазах признаки слез.
   - Что это значит?
   - Ах, Лоренцо! Я не знаю, что с ним сделалось! Он вдруг переменил все свои намерения... Боюсь, чтоб он...- Она поглядела под навес, где еще стояла арфа, и покраснела.- Признаться ли тебе, Лоренцо? он ненавидит Марию. Удивительно! Все в Корреджио не могли нахвалиться красотою и ангельским характером этой женщины; а он... "Я рад,- говорил он сегодня,вырвать Веронику из этих рук. Жаль мне Лоренцо; но что скажут люди!.." Напрасно я умоляла хоть на три дня отправиться в Корреджио самому, устроить дела, сыграть свадьбу и возвратиться к работам,- и слышать не хочет! Напрасно я уговаривала его оставить тебя... Но я не могла,- продолжала она, потупив глаза,- настаивать...
   - Милая Анджелика! - воскликнул я и хотел броситься к ее ногам. Она от испуга уронила оловянную тарелку, и вошла нянька с Помпонио. Разговор продолжался намеками, но надобно было Эдипа для их разгадки. Антонио возвратился с пропуском. Разговаривали о пустяках, отобедали; солнце упало; слуга подвел двух мулов, увязали мешки с деньгами, помолились перед небольшим распятием; отец благословил меня, дал нужные бумаги, поцеловал. Тетушка благословила и поцеловала в чело, и мы уехали.
   Без случая мы доехали до Корреджио. В доме все обрадовались моему приезду, кроме матери. Грустно приняла она деньги; еще стала печальнее, когда услыхала, что Антонио едва ли будет на свадьбу; но когда я, связанный приказаниями отца и клятвами, данными Анджелике, лгал о житье-бытье Антонио в Парме, кротчайшая из женщин не выдержала и, без слез, но с выражением глубочайшей горести, сказала: "Перестань, Лоренцо! Зачем лгать? Я тебя не спрашивала об этом, не желая вводить в грех. Я все знаю". Я смутился и бормотал несвязные слова, но Мария с кротостью повторила: "Перестань! И я не без друзей, и у меня есть тайные братья". Эти слова навели на меня панический страх. Я не знал куда деваться. "Успокойся, Лоренцо. Ты добрый сын, и я скоро избавлю вас всех от необходимости притворяться". Слезы брызнули из глаз моих"
   - Матушка! - закричал я.
   - Молчи, Лоренцо! Я тебя ни о чем не спрашиваю. Умей любить доброе имя твоего отца!