Техника "комиссии" не сложна. Председатель сидит за отдельным столом, члены комиссии - рядом с ним. Обследуемого приглашают последним, когда все уже в сборе и. видимо, вчерне судьбу его определили. Усаживают тут же, задают вопросы, главным образом председатель. Не знаю, существует ли какой-нибудь шаблон вопросов или они рождаются непосредственно.
   Заключение "комиссии" обследуемому не сообщается, его просто уводят - и все. О результате он узнает позже - по тому, куда привезут. В случае признания здоровым он увидит акт экспертизы, знакомясь после окончания следствия с делом; в случае признания невменяемым - не увидит никогда.
   Мне в этом отношении повезло, и я знаю состав моих "комиссий".
   Первая, от 18 февраля 1974 года (Акт №260):
   1. Доктор медицинских наук И.Н.Боброва (председатель)
   2. Доктор медицинских наук Д.Р Лунц
   3. Кандидат медицинских наук (психиатр-эксперт) Л.И.Табакова и вторая, от 12 марта 1974 года (Акт №416):
   1. Доктор медицинских наук А.К.Качаев (председатель)
   2. Доктор медицинских наук И.Н.Боброва
   3. Доктор медицинских наук Д.Р.Лунц
   4. Доктор медицинских наук М.Ф.Тальпе
   5.Кандидат медицинских наук Л.И.Табакова.
   Какое созвездие ученых степеней, какое внимание к моей нетитулованной особе! Четыре доктора наук!
   И тем не менее, слово "комиссия" я везде сознательно ставлю в кавычки, подчеркивая тем исключительную формальность этой процедуры, являющейся по сути показным, бюрократическим действием, которое должно создать видимость ученой коллегиальности и придать юридический вес бумаге. А ведь на деле всю эту бумагу сочинила от начала до конца Л.И.Табакова. Недаром у нее всегда пальцы были в кляксах.
   КОМИССИЯ. 18 ФЕВРАЛЯ 1974
   В понедельник 18 февраля я был представлен на комиссию. Она состоялась в той же "актовой" комнате, только на председательском месте на этот раз сидела полная круглолицая женщина лет 45-ти, темноволосая, в очках. Как я узнал позже, это была доктор медицинских наук И.Н.Боброва, в институте она заведовала каким-то другим отделением.
   Меня посадили на стул, справа от Бобровой, возле перпендикулярного стола. За тем же столом, напротив, только чуть наискосок, сидел Лунц. Справа от меня, неподалеку, - Любовь Иосифовна. В отдалении За столами, стоявшими у окон, сидели лицом ко мне, слева направо: Я.Л.Ландау, Светлана Макаровна и Алфред Абдулович.
   Все было простенько, как-то по-домашнему. Врачи улыбались, переговаривались вполголоса. То, что я сидел с ними за одним столом, как бы включало меня в их круг, в их игру. В окна весело светило слепящее февральское солнце, все жмурились. Со стороны, должно быть, мы все казались одной компанией, собравшейся на дружескую пирушку.
   Конечно, нужно было, наверно, вести себя иначе. Ну, например, зачитать заявление-протест по поводу участия в экспертизе Лунца... Тем более, что я уже написал его, только сейчас почему-то не взял с собой. Или сказать, что я вообще не признаю этого спектакля, повернуться к ним спиной, замкнуть уста... Или разразиться обличительной тирадой... Одним словом, сделать что-нибудь такое - единственно верное, поднимающее меня над этой публикой и в глазах ее...
   Как же просто сейчас размышлять об этом!
   ...Солнышко приятно согревало щеки, зайчики плясали по зеленому сукну стола. Лунц, пряча от меня лицо за графином, сосредоточенно играл карандашом - монотонное, непроизвольное движение... В общем, глупо повел я себя, совсем не так. И включился в их игру.
   - Ну что, Виктор Александрович, разве вам не хорошо у нас?
   Это спросила Боброва. Я вздрогнул: почудилось "среди нас". Мне показалось, что Ландау при этом хихикнул и подмигнул мне. А Лунц схватился рукой за графин, как будто хотел налить мне стаканчик.
   - Ну почему вы так насторожены и не хотите помочь экспертизе? продолжала Боброва.
   - Насторожен?
   - Ну да. И недружелюбно настроены по отношению к нам.
   - А как я должен относиться к людям, ставящим под сомнение мое психическое здоровье? И в чем им помогать? Признать меня невменяемым? Кстати, я уже говорил своему врачу, что мое поведение объясняется не растерянностью или испугом, а моей позицией. Поскольку я занимаю позицию неучастия в следствии, было бы нелогично мое участие здесь. Кроме того сам факт направления на экспертизу унижает меня как личность и возмущает как политического заключенного.
   - Скажите, можете ли вы себя охарактеризовать? - спросил Лунц. - С точки зрения психологии.
   - Нет.
   - Почему нет?
   - Я не психолог. И не психиатр.
   - Виктор Александрович, - после недолгой паузы вновь спросила председатель комиссии, - почему вы разошлись с первой женой?
   - Это к делу не относится. Тем более, к психиатрии.
   - Скажите, а вы изменяли своей жене? - громко спросил, почти вскрикнул Лунц.
   Я смутился. Вопрос поразил меня своей бестактностью. Пожал плечами.
   - Смотря что понимать под словом "измена"...
   Лунц вдруг схватил карандаш и что есть силы застучал им по графину. Бам-бам-бам!
   - Половое сношение с другой женщиной! - еще громче заорал он. Лицо его перекосилось. - И ничего более.
   Я вспыхнул. Но сдержался. Показалось, что все остальные врачи как-то смутились.
   - Какое у вас... убогое представление об измене, - только и нашелся я, что сказать. И поднялся с места.
   - Подождите, Виктор Александрович, - остановила меня Боброва. - У меня еще вопрос. Скажите, почему все-таки, опасаясь нашего заключения, вы не делаете ничего для того, чтобы оно было иным, даже наоборот?
   - А что я должен с а м что-то доказывать? И разве будет ваше заключение зависеть от меня?
   - Будет, Виктор Александрович, будет! Вам только доверчивее надо быть, снять эту напряженность.
   - Скажите, я действительно остаюсь еще в институте?
   - Да.
   - На какой срок?
   - Ну, у нас обычно месяц.
   - А конечный результат - будет мне сообщен?
   - Это у нас не принято.
   - Никогда?
   - Ну, может быть, в порядке исключения... Все, Виктор Александрович, вы свободны.
   Когда я уже повернулся к дверям, вдруг прозвучал, как-то невпопад, вопрос Любови Иосифовны:
   - Вот у вас все-таки были головные боли, почему вы все время пили кофеин?
   Я обернулся от дверей. Кажется, держал себя весь час, а тут - не сдержался. Хлынуло - с раздражением, нервозно и, видимо, чересчур громко:
   - А почему я не мог его пить? Я же медик, в конце концов... Да и кому какое дело? У меня гипотония всю жизнь. Кому я еще должен это объяснять?
   И уже вдогонку донеслось, в спину, какое-то растерянное:
   - Ну, вы так бы просто и сказали сразу! Вот теперь все ясно...
   Весь этот день я пролежал в постели в лежку, без сил. Будто провернули сквозь огромную, тяжелую мясорубку.
   КОГО - КУДА. ДНИ И СРОКИ ВЫБЫТИЯ
   После "комиссии" признанные здоровыми (вменяемыми) в институте не задерживаются - они выбывают по своим тюрьмам если не в тот же день, то на следующий. Отвозят их обычно утром, часов в одиннадцать, институтским "воронком". Этим автомобилем ( кажется, в институте он один) осуществляется транспортировка всех заключенных как в институт из тюрем, так и обратно. Обслуживают его вольнонаемный шофер, два прапорщика-охранника и офицер-"экспедитор".
   В институте установлен следующий график этапов:
   понедельник - тюрьма на Матросской Тишине
   вторник - Бутырская тюрьма
   среда - Бутырская тюрьма, этапируют "признанных"
   четверг - Бутырская тюрьма, этапируют "признанных"
   пятница - гражданские психбольницы
   По этому графику, то есть исходя из того, в какой день увозят заключенного, мы устанавливали, признан он или нет. Так, меня увезли во вторник - в Бутырки. Сашу Соколова, Володю Шумилина, Женю Себякина - они были с Матросской Тишины - в понедельник. Ваню Радикова и деда Никуйко увезли в среду, значит - в бутырские "дуркамеры". Для "признанных" было также характерно, что они после комиссии не выбывали сразу, а задерживались на неделю-две. Для оформления документов, что ли? Так было с Радиковым, с Никуйко, а позже - с Асташичевым.
   Безостановочно работал отлаженный психиатрический транспортер, подтаскивающий "материал" к Институту Дураков и оттаскивающий его обратно. День за днем, день за днем вращались шестеренки, поскрипывало, ползло, волочило тяжелое и неумолимое, ржавое, бюрократическое колесо.
   В ПАЛАТЕ. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ИГОРЯ
   Моим соседом по палате давно уже был Володя Шумилин. Сначала он спал на месте Саши Соколова, а после убытия Вити Яцунова перебрался на его койку.
   Бедовая головушка Витя выбыл от нас столь же необычно, как и жил. 15 февраля, в день визита Лунца, он, находясь на трудотерапии, совершил свою последнюю проказу - похитил у надзорной тетки, инструктора по клейке конвертов, связку ключей. Она сразу не хватилась, но при шмоне, которому подвергались все работавшие при возвращении в отделение, ключи у Вити изъяли. Он пришел в палату красный, с побитым видом. Рассказал мне, притворно бравируя и улыбаясь, но я-то видел, как он испуган.
   - Ну теперь меня в карцер упекут!
   Он не ошибся. На следующий день Альберт Александрович вызвал Яцунова на недолгое дознание, где и выписал такую путевку.
   Вскоре пришла нянька, принесла какое-то барахло.
   - Переодевайся, Витя.
   В институте, как и в тюрьме, отправляя в карцер, переодевали в самое тонкое, рваное. Чтоб помучительней, похолодней.
   Нянька Анна Федоровна, любившая Витю, очень переживала.
   - Бедолага, натворил на свою голову!
   Она навещала его в карцере, даже носила тайком какую-то еду, передавала от него приветы, изливалась сочувственно:
   - Вы только подумайте, такой хороший парень, а непутевый!
   Я искренне соглашался. От нее и узнал, что Витя был признан здоровым и прямо из карцера отвезен в тюрьму. Так и не добыл он желанной "красной книжечки".
   А еще в нашей палате, на месте выбывшего Никуйко, жил теперь большеголовый и рыжий прескучнейший Асташичев. В разговоры он не вмешивался, хотя, как мне показалось, прислушивался к ним с интересом. У нас постоянно обитал Розовский, читались стихи, звучали "интеллектуальные", даже "крамольные" речи, поэтому я был доволен, что Асташичев записался на трудотерапию и целый день его не было. Вечерами же он лежал на кровати безмолвно, а если к нему по какому-то поводу обращались, говорил жалобно:
   - Да ведь что я могу сказать? Я вас, ученых, не понимаю. У меня голова больная. Мне доктор сказал, что меня в дурдом отвезут.
   Однако я помнил и другие речи Асташичева... Как-то, когда я еще был в большой палате, среди зеков вспыхнул политический спор. Затеял его Витя Матвеев и говорил с жаром - что-то о преступлениях Сталина и вообще советской власти. И Ваня Радиков слово вставил... Я не вмешивался - лежал на кровати. Вдруг вскочил Асташичев, совершенно взбешенный:
   - Перестаньте сейчас же! Надоело слушать. Что вы все о Сталине да о Сталине! Советская власть вам плохая? Эта власть все вам дала. Замолчите! Или я врачей позову!
   И ни грана психической ненормальности не было в этом патриотическом монологе. Ладно. Его, в конце концов, все-таки признали. Родная советская власть дала ему койку в дурдоме.
   ...19 февраля был день рождения Игоря, ему исполнилось 33 года. "Возраст Христа", - говорил он и ходил в этот день по отделению, сияя как начищенный пятак. Очень он был доволен, что Валентина Васильевна передала ему плитку шоколада и поздравительную открытку от жены и дочери. Мы с Володей тоже поздравили его и преподнесли приветственный "адрес" - стихи с надписью "Игорю Розовскому - поэту, гражданину и коневоду". Стихи сочинил я экспромтом, естественно, обыграв в них "конскую" тему. У меня сохранился черновик.
   Розовский Игорь
   качать его!
   Нет слаще ига,
   чем иго-го.
   Не мед, не сало,
   всего сильней
   любил Ронсара,
   любил коней.
   Любил всей кровью,
   любил хребтом.
   Его ж - к злословью,
   его - в дурдом!
   О злое племя!
   Угар, мигрень.
   Но грянет время,
   настанет день!
   Падут оковы.
   Поэт - велик.
   Целуй подковы
   его вериг.
   Над бренным миром,
   о, фаэтон!
   С конем и лирой
   взметнется он!
   Очень был растроган поэт-коневод. И светил своей доброй, с лукавинкой, улыбкой. И читал стихи, воздевая ввысь нервные, артистические руки. Володе в этот день сделали спинномозговую пункцию, и он лежал неподвижно на боку. Но он тоже улыбался, а мы с Игорем веселили его, дурачились, как могли, настроение у всех было приподнятое, и никто из нас не думал о завтрашнем дне, о будущем.
   До чего же немного нужно человеку для покоя или хотя бы для иллюзии его!
   МАЙКЛ - ПОВЕЛИТЕЛЬ ТРАВ
   И еще один рыженький мальчик ходил по нашему коридору. Миша Сорокин, хотя в моей памяти он останется под именем Майкл, как прозвал его наш острослов Розовский.
   Голова у него была как золотой фонарик - с рыжими кудряшками, веснушками на пуговичном носу и яблочными щечками. Он всегда улыбался, тихо и загадочно, был молчалив и погружен в себя. Ходит по отделению и улыбается невесть чему. Или забежит вдруг в палату, осветит всех своим румянцем и опять скроется, застучит шлепанцами по коридору.
   Этого мальчика приручил Игорь. Они лежали в одной палате, и Миша привязался к нему. Он и ко мне в палату забегал лишь потому, что в ней бывал Игорь, - лишний раз на своего любимца взглянуть. Игорь взбрасывал вверх руку и говорил ему на полном серьезе:
   - О Майкл! Идущие на смерть приветствуют тебя!
   Майкл в ответ взвизгивал радостно и убегал, довольный как котенок.
   Вот такое забавное существо обитало среди нас. Я не знаю, в каком сопредельном мире жила его зачарованная душа, но там, наверное, было хорошо.
   Однажды Майкл остановил Игоря в коридоре и спросил задумчиво:
   - Скажи, хотел бы ты быть фараоном?
   - Ну что ты, Майкл, это же не современно, - ответил Игорь. - В наши дни лучше быть... ну, скажем, премьер-министром.
   - Нет, - ответил, подумав, Майкл. - Фараон главней. Ему звери подчинялись, травы...
   Как-то раз, в воскресенье, Майкла повели на лекцию. (В институте устраивались иногда лекции для студентов, на которых демонстрировали больных. Для тех, кого туда брали, это было хорошим знаком, говорящим о признании больным.) Майкл растерялся, захлопотал.
   - Майкл, ты апельсин с собой возьми, - сказал Игорь.
   - За-чем а-пель-син?
   - Ну, будешь его у груди держать. Вот так. Для красоты и впечатления. У Серова есть "Девочка с персиками", а ты будешь "мальчик с апельсином".
   Пришла сестра: "Быстрей, быстрей!" Повели Майкла. Он от дверей вырвался и опрометью - назад. "Куда ты?" - сестра за ним. Оказывается, за апельсином. "Да идем быстрей, там люди ждут!" Плачет: "С апельси-и-ном!" Настоял на своем. Так и демонстрировался.
   И последнее воспоминание, грустное. Врачи назначили почему-то Майклу инъекции аминазина. Думаю сейчас: а имели ли право? Ведь он еще не был на принудительном лечении, оно же только по суду, как гласит наш т.н. закон, а мы все находились на экспертизе...
   Так или иначе, Майкл отказался, не дался сестре. Убежал в палату. И тогда... до сих пор стоит в глазах эта сцена. В отделение вошли несколько прапорщиков. Мордастых, сильных. Из-под кургузых белых халатов - сапоги в гармошку. Всех растолкали по палатам, но мы выглядывали сквозь окошечки в дверях. Они шли по коридору - плечистые, рослые эсэсовцы. Двое скрылись в палате. Потом оттуда выскочил Майкл... бросился к другой палате, но там стояли стеной остальные. Он рванулся обратно, затем опять повернул... Впервые на его лице не было улыбки. А в голубых, сразу потускневших глазах, стоял страх - дремучий, звериный. Они надвинулись с улыбкой, с двух сторон, сжимая, и уже похлопывали по плечу, и теснили к двери процедурной:
   - Ну давай, давай!
   А потом раздался крик. И тут же оборвался. Одна нота всего. Но лучше не слышать ее никогда.
   Где-то сейчас наш добрый, тихий повелитель трав?..
   "В ЧИСТОТЕ И ЧЕСТНОСТИ..." ВРАЧИ ОТДЕЛЕНИЯ. Д.Р.ЛУНЦ
   "Мою жизнь и мое искусство я буду всегда сохранять чистоте и честности..."
   "Я буду всегда применять мои знания только на пользу и для излечения больных, но никогда не во вред или во зло для них..."
   Я не знаю, произносили ли когда-нибудь эти гордые слова из знаменитой врачебной присяги, называемой клятвой Гиппократа, врачи института им. Сербского. Наверное, да, особенно молодые, ведь сейчас в советских вузах будто бы вновь возрожден этот обычай. Да и старшие, конечно, тоже ощущают себя этой гиппократовой ветвью, гуманистами, людьми чистейшей идеи и прекраснейшей заповеди: "Не вреди".
   Вот они идут цепочкой по коридору - подтянутые, чистые, белые. Вот сидят рядком или стоят у окон на комиссии в "актовой" комнате... Я пытаюсь представить их лица - в тот момент, когда они произносят торжественные слова клятвы.
   "В чистоте и честности..." - шепчет Любовь Иосифовна и, почитав на сон грядущий Фолкнера, - утром берется наманикюренной рукой за тюремный ключ.
   Любовь Иосифовна! Вы хоть прислушиваетесь к тому, как он поворачивается в замке? Интересно, что вы думаете в эту бегучую минуту?
   "В чистоте и честности..." - вторит ей волоокая Мария Сергеевна и выписывает ничего не подозревающему Бучкину, человеку, годящемуся ей в отцы, десять уколов аминазина.
   А вы хоть измерили ему перед этим кровяное давление, Мария Сергеевна? Вы уверены, что его после первой инъекции не хватит какой-нибудь удар?
   "В чистоте и честности..." Вот они идут по коридору, выстраиваясь на ходу по рангу, опрятные, улыбающиеся - врачи 4-го отделения института имени Сербского. Так же - по рангу, по служебному ранжиру - я и представлю их вам.
   Первым не идет - летит, его движения быстры, резки, полы халата развеваются, невысокий плотный человек лет 60-ти (выглядит он моложе) с пышной седой шевелюрой и отвислыми бульдожьими щечками, в массивных, утяжеляющих угластые черты лица очках. Это - генерал-аншеф советской заплечной психиатрии, знаменитый профессор Даниил Романович Лунц. Он доктор медицинских наук, в институте много лет руководит 4-м отделением. Все до одного случаи признания невменяемыми советских инакомыслящих прошли через его "чистые и честные" руки.
   Не знаю, как в отношениях с другими врачами, но с зеками Лунц резок, прямолинеен, груб и нагл. Любит огорошить каким-нибудь неожиданным, часто бестактным вопросом, при разговоре буравит собеседника злыми, холодными глазами, буквально гипнотизирует, давит.
   Конечно, в опыте распознавания болезни, в определенной проницательности, ему не откажешь. Вот такой случай, например.
   Лежал у нас в затемненной палате некий Вартанян, москвич-армянин, арестованный по ст. 83 ("валютные спекуляции"). Вартанян "темнил", выдавая себя за ... гражданина США, кандидата на пост президента. Слышались ему еще какие-то голоса (политические противники?), и он с заткнутыми ватой ушами целыми днями, лежа или сидя на постели, писал какое-то "послание конгрессу", в котором излагал свою предвыборную программу. Между прочим, довольно оригинальную. Вартанян, например, обещал американцам избавить Америку, в случае его избрания президентом, от двух главнейших зол: от негров и от коммунистов. Жаль, не сблизился я с Вартаняном и не узнал подробнее его программу, в частности, мер по искоренению коммунизма. Но вот что он предлагал для избавления от негров, эти идеи Вартанян развивал однажды в курилке. Программа была ожесточенная: всех негров-мужчин свезти в концлагеря в Аризонскую пустыню, где они постепенно вымрут. Что касается женщин, то их Вартанян предлагал ... насильственно скрещивать с белыми мужчинами, получающееся потомство будет, как он выражался, "посветлей", уже не черным, а "кофейным"; в этом поколении нужно было провести аналогичную селекцию, т.е. мужчин опять уничтожить, а женщин - скрестить с белыми; третья популяция должна быть еще "посветлей"... и т.д. Путем многократного отбора Вартанян намеревался в конце концов свести на нет черную расу в Америке.
   Такой вот головастый кандидат в президенты США жил рядом с нами. Высказывал он это все очень серьезно. Между прочим, наш отвергатель денег Володя Шумилин ходил к Вартаняну предлагать свои идеи, и тот пообещал ему (об этом тотчас же узнало все отделение) пост министра финансов в будущем своем правительстве!
   Так вот, во время своего первого обхода отделения, 15 февраля, Лунц подошел к постели Вартаняна. Тот как всегда сосредоточенно писал что-то, сидя на кровати.
   - Вы... э-э-э... азербайджанец? - спросил Лунц. - Или армянин?
   - Я американец, - спокойно ответил Вартанян, продолжая писать.
   - А-а! - Лунц скорчил кислую мину и досадливо махнул рукой, словно отмахиваясь от надоедливой мухи. И тотчас отошел от кровати.
   Через несколько дней "президент", пролежавший до этого чуть ли не три месяца, поехал на Матросскую Тишину. Спас-таки Лунц американских негров от вырождения!
   О своих встречах с этим человеком я рассказал выше. И наверное, я больше радуюсь, чем жалею, что они были недолгими. Скажу, обобщая свое мнение, что Лунц - законченный ублюдок от медицины, "кацетный врач" (так назывались врачи-преступники в нацистской Германии, работавшие в концлагерях и ставившие бесчеловечные опыты над заключенными), послушный и безжалостный советский опричник. Недаром голубой его мундир украшают две генеральские звезды войск МВД. Войск, воюющих с собственным народом!
   ЖАНДАРМСКИЙ ПОЛКОВНИК ПОЛОТЕНЦЕВ...
   В отделении появился новый больной, сразу привлекший всеобщее внимание. У него был почти совершенно лысый череп, а по груди текла длинная до колен черная как воронье крыло борода. Лицо с резкими, волевыми чертами, жесткое и красивое - холодной иудейской красотой. Этакий пророк Исайя, если бы не безумный, злой взгляд из-под густых бровей. Его поместили в палату к Игорю, и тот, конечно, прибежал поделиться с нами.
   - А у нас святой в палате! Лежит вверх лицом и с Богом говорит!
   Он и впрямь будто с Богом говорил. Ходил по коридору, устремив вперед и вверх невидящий взгляд и шевеля губами. Руки нес впереди, словно невидимую свечу. А голова - туго стянута вафельным больничным полотенцем.
   Сестры называли его Семеном Петровичем, а Игорь окрестил Полотенцевым...
   - Видели кино "Необыкновенное лето"? - спрашивал он. - По книге Федина. Помните, там сходка в лесу? И вдруг один ка-а-к дернет соседа за густую, длинную бороду: "Я узнал вас, жандармский полковник Полотенцев!" Борода и отвалилась! А что если нашего святого дернуть? У меня такое ощущение, что у него она тоже накладная.
   Между тем, Семен Петрович стал захаживать в нашу палату. Войдет молча, не обращая ни на кого внимания, прошагает к столу и уставится в окно на 25-этажный дом напротив. Стоит так минут десять, беззвучно шевеля губами.
   Мы обнаглели.
   - Я узнал вас, жандармский полковник Полотенцев! - восклицал в эти минуты Игорь, и мы все хихикали.
   Однажды, когда Полотенцев стоял так у окна, я вдруг заметил, что он вовсе не в окно смотрит, а читает лежащую на столе газету! Я не поверил своим глазам. Но Полотенцев, незаметно взглянув на нас через плечо и будучи уверен, что за ним никто не наблюдает, быстро, одним рывком передвинул газету, чтобы удобней было читать.
   Вот так безумный святой!
   Я сказал об этом Игорю, и мы уже вместе стали наблюдать.
   - Я же говорил, что он не тот, за кого себя выдает!
   Позже мы установили, что он и в большую палату заходит вовсе не бессистемно, а лишь в то время, когда по радио передают последние известия. Или когда хорошую симфоническую музыку.
   Все в отделении смотрели на Семена Петровича как на настоящего и серьезного больного. Держался он особняком, настороженно и пугливо. В то же время ходил, никого перед собой не замечая, словно сквозь стены шел. Великий Немой. Правда, он не то, чтобы совсем не говорил. Ну, например, няньке:
   - Свет... Сестрица! Свет!
   - Что, Семен Петрович, что, милый? - всполашивалась нянька.
   А у него лицо безумное, зрачки пляшут, борода торчком становится, рот полуоткрыт.
   - Лампочки... Потушите! Свет! На голову давит! Свет!..
   Еды никакой институтской он не ел. Боялся, что отравят. Жена приносила ему богатые передачи, и он ел только свое, в основном консервы.
   Сестры говорили, что Семен Петрович второй раз лежит в их отделении, но он ничего не помнил.
   - Семен Петрович, - говорила какая-нибудь, - здравствуй! Разве ты меня не узнаешь? Ты ведь был уже у нас!
   - Нет! Нет! - дико вскидывался Полотенцев и загораживался руками. - Кто вы? Я вас не знаю!
   После отъезда Асташичева чернобородый "пророк" вдруг был переведен в нашу палату на его место. Лежал так же молча, окаменело, воздев глаза горе, на нас не реагируя. А мы, будучи уверены, что он не слышит или ничего не усваивает, злословили (главным образом Игорь) над ним по-прежнему.
   26 февраля увезли. Он забежал проститься на минуту - обескураженный, бледный. Мы с Володей сочувственно и осиротело смотрели ему вслед, когда он, как-то сразу ссутулившийся, осевший, шел позади няньки по коридору, навсегда уходил от нас.
   Вечером, когда я уже разобрал постель, а Володя вышел на последний перекур, лежавший на своей койке Семен Петрович, все также глядя в потолок, вдруг громко и отчетливо произнес:
   - Виктор Александрович, зачем вы дружили с этой размазней? Злословили неумно... Уж от вас я этого не ожидал.
   У меня отнялся язык. Великий немой заговорил! Это было так неожиданно, как если бы заговорил потолок!
   "В ЧИСТОТЕ И ЧЕСТНОСТИ..." ВРАЧИ ОТДЕЛЕНИЯ.
   Я.Л. ЛАНДАУ И М.Ф. ТАЛЬПЕ