И Мелькор покинул Короллаирэ; но Тварь, окутанная не-Светом, следовала за ним.
   …И наступила ночь. И Валар собрались в Маханаксар, и долго сидели они в молчании. Валиэ Йаванна взошла на холм и коснулась Деревьев; но они были черны и мертвы, и под ее руками ветви их ломались и падали на землю…
   Хирург, конечно, нужен, чтобы прекратить гангрену и отсечь загнивший член. Но некоторые могут отрезать ногу, как говаривал наш гарнизонный лекарь, по самые уши. Промолчу. Борондир обидится. Да и если я сейчас способен, в общем, поставить себя на место Мелькора, то уж понять-то я его тем более в силах. Другое дело, что эту повесть я принимаю как вымысел.
   И сказала Йаванна, что сумела бы воскресить Деревья, будь у нее хоть капля благословенного света их. И Манвэ просил Феанаро отдать Йаванне Сильмариллы; и Тулкас приказал сыну Финве уступить мольбам Йаванны. Но ответил на то Феанаро, что слишком дороги ему Сильмариллы и никогда не сможет он создать подобное им.
   — Ибо, — говорил он, — если разобью я их, то разобью и сердце свое и погибну — первый из эльфов в земле Аман.
   — Не первый, — глухо молвил Намо; но не многие поняли его слова.
   Тяжело задумался Феанаро; но не желал он уступить воле Валар. И воскликнул он:
   — По своей воле я не сделаю этого. Но если Валар принудят меня силой, тогда я скажу, что воистину Мелькор — родня им!
   — Ты сказал, — ответил Намо. И плакала Ниенна.
   В тот час явились посланники из Форменос; и новые злые вести принесли они — Финве пал от руки Мелькора.
   Лицо Мелькора казалось высеченным из камня:
   — Вот мы и встретились, Финве, избранник Валар.
   Голос Черного Валы был ровным и спокойным, но холодный огонь ненависти горел в его светлых глазах.
   — Вот мы и встретились, Мелькор, раб Валар!
   …Говорят, слова открывают раны. И это правда. Не впервые — и не в последний раз — Мелькора назвали рабом. Это всегда было первым, что приходило в голову его врагам, когда видели они железные наручники на его руках. И всегда это причиняло боль.
   — Что, сокровища Нолдор не дают покоя?
   Голос Валы звучал по-прежнему холодно:
   — Может, я и был рабом, но палачом и убийцей своих собратьев — никогда. Возьми меч и сражайся: я не убиваю безоружных. И что мне сокровища? Да, я возьму Сильмариллы, цену крови. Но твою жизнь — прежде. Ты умрешь.
   Лицо Короля Нолдор было почти радостным. Он не боялся умереть — и не потому, что не знал смерти; в его глазах был отблеск безумия:
   — Не так-то просто взять мою жизнь, исчадье Тьмы!
   Вала внезапно понял — Финве знает, что будет убит. Воистину, не труса полюбила Таили.
   — А о цене крови… Ложь, как всегда! Ложь, ложь! Не ты создал их, у тебя нет никакого права на эти камни! Красивыми словами ты прикрываешь алчность. Ты же просто вор, скажи прямо — отдай камни, ибо я возжаждал их, — так уж честнее будет!
   Финве захохотал, стиснул зубы — так загоняют в горло крик боли. На его губах застыла вызывающая усмешка, а в глазах стояла боль.
   — Я не собираюсь переубеждать тебя. Довольно того, что вы отняли у меня самое дорогое. Думаешь, я не читал того, что было в сожженных книгах? Не знал того, — с каждым словом голос Мелькора становился все резче и громче, — не знал того, кто должен был создать эти камни и наполнить их живым светом? Да, Феанаро сделал это, но это не его замысел!
   — Ложь!
   — Ты отлично знаешь, что нет. И знаешь, что заплатишь. Цена крови — за их кровь. Твоя жизнь — за их жизни. Самое дорогое — за самое дорогое.
   — Я рад, что это сделал! Да, рад! Теперь ты не властен над ними! А жизнь — если ты считаешь, что она теперь, после смерти Мириэль, дорога мне, даже при всей моей любви к Индис, — то ты просчитался, Враг. Ну, к делу!
   Мечи скрестились. Вала бился молча, Финве наносил удары с безумными яростными криками.
   — Да! Я рад! Тысячу раз… я сделал бы… то же самое!
   Их лица были совсем рядом — глаза в глаза — над скрещенными мечами.
   — Даже, — выдохнул Вала, — Мириэль? И ее — тоже?!
   — Не-ет, — засмеялся Нолдо, — это ты убил ее! Ты! Ты извратил их души и сломал ее сердце! По твоей вине она мертва! Не будь тебя — не было бы этих смертей!
   На миг мелькнула безумная мысль — говорить с ним. Заставить понять. В следующую секунду понял — бесполезно. Не место, не время, и душа — нарочито глухая. А потом снова увидел — тех… «Даже ради Таили. Даже из-за молений ее не будет тебе пощады. Ведь она — вспомнила. Теперь знает — за что. Но Феанаро я не трону. Это — ее кровь…»
   — Ты умрешь, — еле слышно молвил он. Больше до конца поединка он не произнес ни слова.
   Следующая рана, нанесенная Мелькором, пришлась в живот, и Финве, выронив меч, рухнул под ноги Бессмертному. Мелькор склонился над ним.
   — Вспомни их боль. Ведь ты видел, как они умирали.
   Глаза Финве затянула смертная поволока. Но он не стонал — он слишком ненавидел врага. «Они тоже не кричали…»
   — Да. Непозволительно так мучиться живому существу, — с горькой усмешкой сказал Мелькор. И быстро нанес эльфу последний удар — в сердце.
   Еще несколько секунд жизнь цеплялась за холодеющее тело, и губы едва заметно шевельнулись. Вала вздрогнул, поняв, какое имя умирало на стынущих губах.
   «Мириэль…»
   Он отвернулся и пошел прочь.
   Ну что ж, я уже читал, что он не был всепрощающ. Но мне не кажется, что достойно мстить слабейшему из врагов — а он именно со слабейшего и начал. Если Финве совершил преступление, не осознавая, что творил, — так ребенок убивает паука, — так не убивать же за это ребенка? Объяснить, заставить понять — куда честнее и благороднее.
   Да, зато мстить — проще.
   И с той же изощренной жестокостью — чтобы умирал в муках.
   Что же Возлюбивший Мир так легко уподобляется своим не знающим жалости братьям? Что же он так убивает возлюбленного Таили, своей ученицы?
   …Он возвращался в Эндорэ, и с собой уносил он Сильмариллы — цену крови. И камни жгли ладонь его, как раскаленные уголья — не-Тьма враждебнее Тьме, чем Свет; но он лишь крепче стискивал руку.
   Тварь по-прежнему следовала за ним. Она ощущала свою силу — силу, данную ей не-Тьмой Дерев. И когда Мелькор остановился, она бросилась на него.
   Он знал, что будет так, он был готов к этому. Но жгучая боль лишала сил. Он чувствовал единственное желание Твари: уйти, вырваться за пределы мира. И знал: этого не должно произойти.
   Сейчас они были равны по силе, и, чтобы стать сильнее, Твари нужно было только одно: Сильмариллы, последняя частица не-Тьмы Валинора.
   — Ты не получишь их, — сказал Мелькор.
   Он произнес Слово Огня; и огненное кольцо сомкнулось вокруг них, и Тварь бессильна была покинуть его.
   Он произнес Слово Тьмы; и Тьма стала щитом ему, и Тварь отступила к границе огненного круга.
   Он терял силы; связанный с Ардой велением Эру, он не мог черпать силы из Эа за гранью мира. Казалось, чей-то услужливый голос подсказывал ему: возьми силу Арды, ведь ты можешь сделать это, ты — истинный Властелин Арды. Но он гнал эту мысль: сделать так значило разрушить, обратить в ничто часть мира. Короля Мира это не остановило бы; но Возлюбивший сказал — «нет». И теперь он мог рассчитывать только на себя.
   Ты же сам ее призвал! Призвал в столь любимую тобой Арду! Не легче ли было вообще эту тварь не звать? А теперь — либо Арду разносить, либо оставлять в живых Унголиант — стало быть, отдавать Арду Пустоте.
   Воистину, мудрое решение. Ничего не скажешь. Велик ты, Учитель.
   Боль обессиливала — но и не давала утратить власть над собой. Он произнес Слово Образа; и, взвыв в отчаянье и ярости, Тварь обрела образ огромной паучихи, тысячеглазого серого чудовища.
   Он произнес Слово Земли; и Тварь обрела смертную плоть. И, шипя от ненависти, она рванулась к Мелькору: тот лишь успел поднять руку, защищаясь от удара, и загнутый острый коготь, лязгнув, скользнул по железу наручника; Мелькор заметил на острие каплю молочно-белого яда.
   Оставалось произнести только Слово Смерти, но у него уже не было сил. Отступившая Тварь подобралась для прыжка. И тогда Мелькор крикнул, и эхом отразился крик его от стен черных гор, и, казалось, сама земля дрогнула, словно ощутила Арда боль и муку Возлюбившего этот мир.
   А ощутил бы он боль и муку Арды, когда ее стала бы терзать эта тварь? Так что поделом ему и мука эта, и боль. Жаль только, что урок впрок не пошел.
   И черные горы помнили голос Мелькора и его боль. Эхом стала эта память; и Ламмот, Великое Эхо, звалась с той поры долина.
   И зов Властелина услышали Ахэрэ. Пламенным смерчем, жгучей бурей пронеслись они над землей; и вступили в круг огня; и огненными бичами гнали они прочь Тварь из Пустоты — Унголиант. Там, где проползала она, надолго земля осталась мертвой от крови Унголиант — молочно-белого яда. В Горах Ужаса, Эред Горгорот, в самой глубокой пещере укрылась она от огненных бичей, и с той поры никто и никогда не видел ее, потому неизвестно, как сгинула Унголиант, порождение не-Бытия.
   Некоторые предания утверждают, что с ней покончил Верен. Без всяких там Слов Смерти. Простым добрым мечом.
   А я был страшно зол. Хорошо, что я сейчас не говорю с Борондиром. Но я боюсь, что однажды не сдержусь.

ГЛАВА 17

   Месяц гваэрон, день 3-й
   Странно на меня действует эта Книга. Как в лихорадке бросает то в жар, то в холод, так и сейчас — только-только я начинаю верить во что-то, как следующая повесть приводит меня в такое раздражение своей несообразностью, что сразу хочется выругаться и все бросить.
   К тому же очень много непонятного и путаного. Вот зачем Мелькору Сильмариллы? Что это для него? Цена крови? Камни не-Света, зародыш Пустоты?
   Я спросил Борондира. И уверился лишний раз в том, о чем прежде подозревал. Поскольку Книга составлена из разрозненных отрывков, в которых многие события излагаются по-разному, где иногда перепутаны понятия, необходимо, чтобы кто-то все это толковал. Толкование существует. Этому обучают (правда, Борондир не сказал этого напрямую, но достаточно прозрачно намекнул).
   И после этого вы будете говорить, что у вас нет канона?
   А если кто начнет толковать историю Сильмариллов, к примеру, неканонически — скажем, с той точки зрения, что Мелькор просто захотел забрать их себе?
   У вас все точно так же, как и у нас, и не надовставать в позу оскорбленного.
   Так вот, по толкованию Борондира, Валинор был отгорожен от мира, накрыт как бы куполом, порожденным Пустотой, — нечто вроде той Стены Ночи, оболочки Пустоты, якобы окружающей Арду. И источником той Пустоты были как раз Деревья Валинора, источавшие не-Свет. Погубив их, он закрыл Пустоте путь в Арду и спас ее. Сильмариллы тоже заключали в себе не-Свет и были смертельно опасны для Арды. Потому он и забрал их и носил в короне, чтобы его сила удерживала Пустоту, не позволяя ей вырваться наружу.
   Однако Унголиант в Арду он таки призвал. А она — воплощенная Пустота.
   Борондир ответил — воплощенное может быть уничтожено, что в конце концов и вышло.
   Я спросил — стало быть, звезда Эарендил — это не-Свет?
   Борондир ответил — нет, это именно Свет, поскольку Пустота была побеждена, уничтожена кровью Берена — Человека, Лютиэн — эльфа и Мелькора — Валы. Всем это стоило жизни.
   Честно говоря, я был в странном состоянии. Я даже не могу сейчас его описать. И не стану.
   …А страницы шелестят и шелестят. Иногда словно осенние листья под ногою, иногда звонко, как прогоревшие угли, иногда переворачиваются беззвучно, словно падает пепел. Таково время. Это оно сейчас оставляет на моих пальцах тонкий запах тлена и горечи, запах засушенного цветка, уже потерявшего свой цвет, ломкого от старости, выпавшего из Книги. Кто-то бережно хранил его, и я осторожно кладу его назад, между листами. Он куда убедительнее, чем целые тома рукописей. Запах засушенных цветов — он особенный. Может, это запах почти растаявших воспоминаний, ушедшего времени… Странно. Я обыкновенный человек, во мне нет ничего возвышенного, я не слишком поддаюсь чувствам — скорее доводам разума, а вот думаю о цветке, об ушедшем времени, о чем-то неощутимом. Или я меняюсь? Или все же в этой Книге есть какое-то колдовство? Вряд ли. Вряд ли… Душа, как ветер над развалинами…
   Пергамент. Ах'энн. Название вписано другой рукой, как и многие заголовки этой Книги. Похоже на страницы из чьего-то дневника или воспоминания.
   АЛХОР-ЭРН — ВОЛК-ОДИНОЧЕСТВО
   Тепло угасало. Близилась зима. Близилась — но еще была далеко. Еще долго будет туман в низинах, а трава не скоро пожухнет, и не скоро в клочья поблекшего ковыля набьется снежная крупа. Еще не падают листья, хотя леса уже светлы…
   Одиночество.
   Самый страшный собеседник — ты сам. Этот собеседник видит ложь, его не обманешь, сколько ни уговаривай — не убедишь.
   — Он приказал мне уходить.
   — А ты и обрадовался? Такой удобный приказ! Такой послушный ученик!
   — Нет.
   — Тогда почему же так охотно ушел?
   — А это что-нибудь изменило бы? Ничего. Только не осталось бы вообще никого. И ничего. И все было бы зря. Все, что он сделал.
   — А что он сделал-то? Ты сам-то можешь сказать? Думаешь, ты сумеешь что-то продолжить?
   — Я не хочу и не могу ни судить, ни взвешивать. Мне было хорошо среди Эллери. Они меня любили — и я любил их. Разве этого мало? Я не хочу думать, правильно ли все было и ради чего. И что я буду делать теперь.
   — Значит, теперь тебе нечего и некого любить? И что? Теперь опустишь руки? Все пропало? Незачем жить и делать что-то вообще? Так?
   — Не знаю. Не знаю. Не хочу думать.
   — Не хочешь? Они любили тебя — а ты ушел, когда они умирали.
   — Я учил их защищать себя.
   — И что? Им это помогло? А если бы они просто сдались — может, они остались бы жить?
   — Не знаю.
   — А если бы вы оба — и твой учитель, и ты, сдались бы на милость Валар — может, ИХ оставили бы жить?
   — Не знаю!
   — Ты так легко принял чужую жертву, ученик.
   — Он приказал мне! Если бы я не ушел — кто продолжил бы?
   — А что ты собираешься продолжать? Что? Ты сам хоть что-то можешь? И с кем? И зачем? Чтобы кончилось точно так же?
   — Не знаю!
   — И почему ты думаешь, что ты — избран? Что именно ты способен что-то сделать вообще? Почему ты не сказал — пусть уйдут другие? Пусть они хранят твое учение, пусть они творят — ведь все делалось именно для НИХ. А ты — принял. Как принимал их дружбу, их любовь. И смерть — тоже принял. Прекрасный друг…
   — Не знаю! Он велел — мне… Я не мог медлить… Я же вернулся, я здесь!
   — И что? Поздно. Поздно! Время не поворачивается вспять. Этого не можешь ни ты, ни он. Все кончено.
   — Нет! Замолчи!
   — Кто — замолчи? Я — это ты. Ты можешь разделить себя на две половины? А?
   — Не могу. Не могу! Замолчи! Да, может, я сделал страшную ошибку. И я — не избран. Но сейчас остался только я. И те восемь. И я сделаю, что могу…
   — А что ты можешь? А?
   — Не знаю!!!
   Возвращаться туда, где ты некогда был счастлив, — тяжело. Он впервые испытал это, когда дождливым вечером вернулся в Долину, которую уже нельзя было назвать Лаан Гэлломэ. Там ничего не было. Даже мертвых. Только черная земля, покрытая маленькими холмиками. Это была не та долина. Просто совершенно иное место. Та была где-то еще. Неестественное спокойствие овладело им. Конечно, это не то место. Долина есть — где-то еще. Он найдет. Он снова увидит деревянный город, снова будут все друзья, снова, снова…
   Мертвый покой. Отрешенное спокойствие безумия. Как каменное изваяние он сидел на земле, не закрывая глаз, — но видел не то, что было вокруг…
   Он не запоминал видений. Он просто отделился от сущего. Погрузился в то, чего уже нет — и не будет. И его — его нынешнего нет. Вообще никогда не было. Ничего…
   Глухое ворчание вывело его из оцепенения. Зверь. Зверь разрывал землю. Это был непонятный зверь — он никогда не видел таких. Он не мог вспомнить его имени. В нем было что-то чуждое, не присущее этому миру… Чудовищное порождение Весны Арты…
   Откуда я это знаю?
   Зверь поднял на него горящие красные глаза. Оскалился. Шерсть на загривке стала дыбом. И какой-то черный вихрь закружился в голове… Зрение обострилось. В нос ударил запах чужого страха и ярости. Все вокруг стало немного иным — ярче, отчетливее, проще. И мысли как бы отошли куда-то вглубь — осталась только ярость и жажда крови. Чужак посмел прийти сюда. Зверь попятился, прижал уши, но не уступил.
   «Уходи».
   «Это моя добыча».
   «Ты не тронешь их, трупоед».
   «Они умерли. Им все равно. А я голоден».
   «Ты не тронешь их».
   «Я возьму свое, и ты мне не помешаешь».
   «Я убью тебя».
   «Нет. Я».
   Когда безумие отпустило, он увидел у своих ног тварь с разорванной глоткой. На губах — вкус крови. Сердце дико колотится. С неба немигающе смотрела равнодушным желтым оком тихая луна. И он понял. Он упал на землю — и завыл. Завыл, и из лесов ответили воем волки. Они пришли и смотрели на него, как на вожака. Он поднялся с земли — волком.
   Огромный черный волк зарычал, и остальные, поскуливая, потрусили прочь. Вожак не хочет их видеть. Вожак запрещает им заходить в долину. Так хочет вожак. Волки растворились во тьме.
   То, что было до , — как бы отдалилось, отгородилось прозрачной, но прочной стеной. Он помнил все, что было, но сейчас эта память была какой-то далекой, и даже когда он пытался, замерев и отрешившись от мира, вызвать перед собой зримые картины былого — не получалось. Словно остывший след. И волк тосковал, сам не понимая, почему. Он знал только одно — в Долину никто не войдет.
   Он познал вкус крови, хруст костей на зубах. Зрение, обоняние и слух обострились, и воспринимать мир он стал иначе. Проще — и острее.
   В Долину никто не заходил, потому что вокруг нее поселился страх. Отсюда не возвращались.
   Минула зима. Наступила весна, и на холмиках в долине проклюнулись ростки маков, а он все был волком. А потом было лето, и маки расцвели, только были они черными. Волк не удивлялся. Просто отмечал это спокойным сознанием зверя… А потом была осень. И в Долину пришел чужой. Волк нападал всегда молча. Вот и сейчас он неслышно приближался к пришельцу. Волк не гневался. Он просто знал — чужой должен умереть. Сюда никто не придет. Не имеет права. А пришелец не оборачивался. Грязные темно-золотые волосы, давно не стриженные, падали ниже плеч, лохмотья непонятного цвета едва прикрывают наготу. Пришелец не смотрел по сторонам. Волк был совсем близко, когда вдруг что-то заставило зверя застыть. Что-то неуловимо-знакомое было в облике пришельца. И зверь задрожал, потому что прозрачная стена начала таять, расплываться, как лед под солнцем. И память сначала тонким ручейком, затем все сильнее, неудержимее начала затоплять его. Горло перехватило горькой болью, дышать стало трудно, глаза жгло… Зверь завыл от муки — но из горла вырвался человеческий крик. Его трясло. Он лежал на земле, свернувшись, сотрясаясь в приступах сухой рвоты.
   А пришелец шел, останавливаясь перед холмиками — вся земля в долине была покрыта этими холмиками, — и трогал каждый цветок, и что-то шептал, и всхлипывал, а иногда опускался на колени и плакал. Гортхауэр шел следом — тихо, безмолвно, так, чтобы тот не заметил. Он боялся говорить — вдруг вместо речи раздастся снова волчий вой… А когда пришелец вдруг обернулся, он вспомнил его имя — но тот смотрел на майя безучастно, не видя ничего вокруг. И глаза его были глазами безумца. И Гортхауэр ушел из долины.
   Вожак увел стаю.
   Теперь он помнил все. Отчаянья больше не было — если бы он не стал на время волком, он мог бы сойти с ума. Он горько усмехнулся, представив себе себя — безумного майя, который не умеет толком сдерживать и направлять свою Силу… Лучше бы тогда быть уничтоженным без следа, уйти в ту первоначальную Пустоту, из которой все явилось… Но отчаянье уже отодвинулось за ту самую прозрачную стену, улеглось и превратилось в чувство не столь всесокрушающее. Он не знал ему названия. Боль осталась — но с ней можно было сжиться…
   «Он учил меня — все ли я понял, верно ли я понял — не знаю. И не время судить. У меня есть только то, что есть сейчас. И я должен теперь жить сам. Смогу ли продолжить? Не знаю. Я ведь иной. Он говорил — будь собой. Может, все будет не так, как должно, не так, как задумывал он, — но я должен что-то делать, иначе все было вотще — и радость, и смерть, и мое существование…»
   Сначала должен быть дом. Дом, в который когда-нибудь кто-нибудь придет и будет в нем жить. Он не будет в Долине. Ни Долины, ни тех, кто там жил, больше нет. Будет ли то, что грядет, и те, что придут, лучше или хуже — кто скажет? Ничто уже не будет прежним. Так пусть будет как будет.
   Он вспоминал все, что знал и умел. Скорее — знал. Мало что осмеливался он делать сам — но тогда рядом был тот, кто мог помочь или хотя бы остановить его вовремя. Теперь же ни помочь, ни посоветовать некому. Учитель говорил — творение прекрасно, но и опасно, особенно когда создаешь что-то впервые.
   Он видел, как растил горы Ауле, бывший его учитель, он видел, как творил свою Песнь его отец, — сейчас, наедине с собой он мог называть его так. Отец. Отец строил свой дом — пора и сыну строить свой.
   Дерева Ауле тоже имеют корни. Майя вспоминал, как в мгновения творения, когда Ауле забывал о заветах и запретах Всеотца, менялось его лицо. Как он гладил камень и что-то пел — неуловимая, неповторимая Песнь, — и камень под его пальцами начинал меняться, менять суть и образ…
   Горы тянулись неприступной черной стеной. Стая долго не возвращалась, а когда звери вернулись, они сказали Вожаку, что в этой черной стене нет иных проходов на много дней пути в обе стороны, кроме этого единственного, рассекавшего черную плоть скал словно след от меча. Наверняка там найдутся тайные тропы, потаенные расщелины и проходы — но если кто это и знает сейчас, так только звери. Вожак кивнул. Горы станут стеной, закрыв от врагов густые вечные леса и равнины, неведомые реки и горы, поросшие вереском пустоши и каменистые гривки, покрытые по осени алой брусникой. Здесь будет ЕГО земля. Его дом. Дом, который не будет уже так открыт и светел, так звонок и беззаботен, как те дома из легкого золотистого дерева… Он будет защищен, этот дом…
   Он медленно приложил ладонь к черному шероховатому тусклому камню. Нагретый солнцем, в трещинках и прожилках, как толстая шкура огромного неведомого древнего зверя, уснувшего до времени. Он гладил камень, нащупывая места, где чувствовалась жизнь, где в камне таилась Песнь… Он прислушивался, ловя отдельные зарождающиеся звуки разбитой песни, пытаясь собрать их воедино и выстроить так, как ему казалось верным… Он ничего не слушал — только камень, и теплое солнце, и корни гор, и корни трав, с медленным упорством врастающих в скалы…
   Он пел — тихо, робко, не разжимая губ, — и постепенно камень стал откликаться, а потом — потом Песнь зазвучала сама, и нельзя уже было остановить.
   Рваные, резкие звуки вырастающих острых скал там, где был проход. Черные, блестящие, они застывали трехзубой короной, поначалу прозрачные, затем наливались плотной чернотой. Тягучие, бесконечные низкие напевы коридоров и острые, высокие ноты прорезывающихся, словно под короткими ударами меча, окон. Уходящие спиралью вверх стремительные, взлетающие мелодии лестниц…
   Тяжело дыша, он стоял, припав щекой к теплой, пульсирующей скале, опустив веки. Стая, поскуливая, жалась к ногам Вожака, страшась его непонятной силы и той же силе повинуясь. Солнце падало за окоем, и длинные ломаные тени поползли по густым зеленым травам к восходу. Он поднял голову. Усмехнулся. Это было его творение. Его Песнь. Его Дом был весь — углы, ломаные линии, резкие, четкие грани. Словно обрушившийся мощный многоголосый звук еще неведомого инструмента. Мощный, грозный и — прекрасный. Пусть неровный, незаконченный — но это его Дом. Это — начало. И первые в этом Доме были — волки.
   В них были начатки разума — иного, не разума Эллери, но разума. Их нельзя было сделать подобными Эллери. Их разум имел предел, и достигали они его быстро. Но Вожаку было довольно. У него была — Стая, которая любила его и подчинялась ему. Стая будет охранять его и тех, кто придет жить в Доме. Он еще не дал Дому имени…
   КЪООННО — ВОЗВРАЩЕНИЕ
   Только ветер тоскливо поет в развалинах. Мертвые камни, обломанные клыки башен, пустые глазницы кое-где уцелевших проемов окон. Слабые травы победили камень. Уже почти ничего не видно. Наверное, кощунственно восстанавливать все это — ведь ничего больше не повторится. Ничего нет. Никого нет. И больше не будет. Сейчас Вала почти рад своему одиночеству — никто не увидит его слабости.
   Отстраненное удивление: раньше ему никогда не пришло бы в голову скрывать свои чувства, да и невозможно это было…
   Сгорбившись, он сидит на камне, сцепив руки, и ветер треплет его поседевшие волосы. «Гортхауэр придет. Конечно, придет — только нужно подождать немного… Он вернется, скоро вернется, обязательно…»
   Шорох снежной крупы и сухой, мерзлый шелест слов. Камни укрыл седой мох, холмы — в печальной дымке вереска… Память — пыль в больных руках осеннего ветра.
   Сухая горечь ветра — там, где нет больше песен и голосов, где нет даже боли — не может ее быть, когда нет надежды.
   Один.
   Он закрывает глаза. Небо делается хрустально-прозрачным, чистым, как родниковая вода. Босоногий мальчишка устроился на камне, укрытом зеленым покровом мха, смотрит в небо… у него глаза мечтателя, для которого сны — только иная явь, глубокие и светлые глаза; и тростниковая свирель в его руках поет протяжно, легко и горько, как весенний ветер…