- А где у вас тут руководство? - спросил Андрей, вертя головой, всем видом показывая, что не придает решающего значения словам "попадьи".
   - Батюшки нет. В городе. Вон, если не верите, обратитесь к дьякону, быстро проговорила "попадья", удаляясь и показывая на невысокого плотного парня в новой рясе, который, как оказалось, находился рядом и наверняка слышал весь разговор.
   Парень, наверное, недавний семинарист, судя по возрасту и благополучному розовощекому облику, - если бы не его характерная одежда, вполне сошел бы за недавнего выпускника технического вуза, скоротавшего учебные годы не в "роскошных и хлебных" хоромах студенческого общежития, но в скромной, обереженной даже от тени искуса семейной келье. Во внешности молодого дьякона, - к какому-то неожиданному, безотчетному, неудовольствию Андрея, - не было ни печати принадлежности к духовной когорте, ни стремления казаться значимее. Видно было, что он уже чувствует себя участником разговора, который начался между Андреем и "попадьей". Он больше смотрел на Гулю и его открытое миролюбивое лицо имело несколько виноватое выражение.
   - Слушай!... - Андрей в манере недавнего студента, как к ровеснику, обратился к дьякону. Он демонстративно загородил собой Гулю, прежде всего для того, чтобы показать самой Гуле, что дело вовсе не в ней. Послушайте... У нас очень мало времени. В том населенном пункте, где мы постоянно проживаем, нет церкви... - он неожиданно для самого себя перешел на несвойственный ему дребезжащий, саркастический тон: - ...Неужели моя дочка не может быть свободно крещенной, если я... - нехристь? Да нас, как вы прекрасно знаете, целое поколение таких! Тогда, как нашим детям приобщится... - Андрей несколько секунд подыскивал подходящее для выбранного тона слово, не найдя его, закатившимся взглядом окинул здание церкви, театрально развел руками, слегка наклонил корпус в сторону священника и закончил вполне лояльно, пытаясь показать содержанием и окраской последней фразы, что предыдущая тирада была не эмоциональным срывом, а проявлением осознанной - ну, может быть, несколько резковатой - иронии: - Подскажите выход заблудшим, отче!...
   - Я сразу понял, что вы приезжие, - кивнул дьякон понимающе и примирительно, однако ему не удалось избавится от виноватого выражения на лице. Качнув красивой головой в сторону, он продолжил без всякого видимого перехода: - Анастасия Ивановна заведует формальными делами, исключений нет... Если уж что сказала!... - Он несколько понизил голос: - Ну, в принципе, можно было сказать, что вы крещенные... - дьякон попытался заглянуть за спину собеседника, слова предназначались для его смуглой жены. Заметив, что Андрей нахмурил брови и старательно расправил плечи, торопливо продолжил: - Вы, родители, можете завтра принять обряд крещения вместе со своим ребенком. Да, да! - он радостно закивал, довольный тем, что быстро нашел приемлемый для всех выход. - Тогда будут соблюдены все формальности! Я поговорю с Анастасией Ивановной... - он скосил глаза - внезапно, так же как и появилась, улыбка сошла с его лица...
   Андрей обернулся. Он увидел, что Гуля, слегка понурив повязанную косынкой голову, держа за руку Наташу в такой же косынке, направлялась в сторону выхода из церковного дворика...
   Они уходили не быстрее, чем шли сюда. Так было из-за того, что Андрей старательно замедлял шаг, делая походку небрежной. Даже пытался шоркать туфлями по асфальту, как это всегда делал сланцами по набережной. Смешил Наташку. Громко объявил дочери, что следующий их культпоход будет в дельфинарий, стал увлеченно рассказывать, какие это умные животные дельфины, сколько пользы могут они принести человеку.
   Гуля шла чуть впереди. Она не смотрела ни на Андрея, ни на Наташу, но, то и дело отворачивая голову, с повышенным вниманием созерцала все предметы, которые попадались на пути - деревья, памятники, кресты...
   Дочь старательно подыгрывала отцу, делая вид, что ей безумно интересны буквально все сведения о друзьях человека - дельфинах.
   Гуля иногда поднимала лицо вверх - на щеке, видимой Андрею, появлялась ямочка... Андрею вдруг показалось, что вот это все уже было!... Да, да, именно так (или почти так?): церковь, солнечный день, радость от молодости, здоровья или только безотчетное ожидание радости, тревожного счастья, - все это вдруг сменившееся чувством странной, несобственной, косвенной вины, нежность, красивая Гуля, проглатывающая горечь...
   ...Это было лет пятнадцать назад. Нет, точно: пятнадцать лет назад. Он только что окончил школу. Гулька, соседская девчонка, приехала из Ташкента домой на каникулы. Вообще-то, настоящее ее имя было Гуль, по-узбекски цветок. Но русские соседи и одноклассники звали ее Гулей. Несколько лет они с Андреем учились в одном классе, потом Гулька перескочила один, кажется, пятый класс. Потому этим летом она считалась уже студенткой второго курса ТашГУ, а Андрей еще только выпускником средней школы.
   Впрочем, тогда для Андрея это не имело никакого значения - ни Гулькино "вундеркиндство", ни сама Гулька, ни какая-либо другая из девчонок. Днями он купался в Сырдарье, вечерами дотемна сидел с парнями в старой тополиной аллее, как и все, курил дешевые сигареты "Памир", бренчал на гитаре... Остальное время, если оно оставалось, готовился к экзаменам в институт. Все равно в какой...
   В один из тех летних дней он, по веселому случаю, стал крестным отцом двух своих племяшей: старший брат Андрея, уступая просьбам родителей, покрестил спиногрызов-погодков. Для этого пришлось всей карнавал-процессией съездить в "область" - в Узбекистане не в каждом городе есть православная церковь.
   Андрей, будучи, как многие его сверстники, окрещенным еще в беспамятном детстве, и зная об этом, тем не менее считал, что побывал в церкви впервые. Храм не произвел на него благоговейного впечатления. После того сумбурного посещения остались воспоминания об огромных желтых куполах, высоком круглом зале с расписанными стенами, рокочущем священнике, брызгающим на детей водой. Запомнилось, как спешно его обучали креститься, перед тем как отправить в помещение, где через несколько минут предстояло участвовать в торжественной процедуре, как он потом боролся с собой, чтобы не рассмеяться в ответственный момент.
   Вечером событие обмывали. Во дворе, под виноградником, стоял по-праздничному накрытый стол. Завели магнитофон. Новоиспеченных пяти-шестилетних христиан наскоро покормили и, запретив - только до конца сегодняшнего дня - снимать пластмассовые нательные крестики на шелковых нитках, выпустили играть на улицу.
   Племяши периодически забегали во двор. Взрослые поправляли им крестики и они опять убегали. В один из забегов дети, слегка возбужденные, вынесли из мастерской молоток и с целеустремленным видом выскочили на улицу.
   - Пойду посмотрю что они там с инструментом, - объяснил Андрей, выходя из-за стола. После выпитой очередной рюмки домашнего вина ему хотелось курить, при родителях делать это он еще стеснялся.
   Он вышел за ворота, достал сигарету. Невдалеке именинники увлеченно, по очереди, стучали молотком. Интересно было смотреть на них. Они сидели на корточках с закушенными языками, сосредоточенные взгляды были устремлены под собственные ноги, куда направлялись удары, крестики покачивались на нитках в такт движениям. У одного, от усердия, крестик заскочил за плечо, упал за воротник.
   Ранний вечер был уютным, светлым и теплым, играла музыка...
   Внезапно из соседских ворот, тревожной кометой, вспарывающей идиллию, выскочила девчонка в огненном атласном платье и в шароварах с желто-красными продольными лучами, с развевающимися кистями волос, подбежала к детям. Андрей не сразу понял, что это была Гулька. Она вскрикнула, быстро присела около малышей, выгнув назад спину как кошка, сунула руки прямо под взлетевший вверх молоток, выхватила оттуда какой-то предмет, похожий на камень, на секунду задержала его в ладонях перед лицом, затем прижала к груди и убежала домой.
   Дети заплакали: как никак именинники - и на тебе...
   Андрей удивился Гульке. Конечно, девчонка еще, но не до такой же степени - с малышами связываться. Все таки студентка...
   "Христиане", волоча молоток и обиженно хныча, побрели домой. Андрей успел потрепать одного по свежеостриженной головке. Покуривая, подошел к Гулькиному дому, присел на скамейку. Он и не думал разбираться что к чему. Просто, со взрослыми за столом было уже неинтересно, а здесь, если Гулька надумает еще выйти на улицу, можно будет спросить у нее, просто так, как там в Ташкенте, в университете, в общаге.
   В Гулькином дворе слышалось движение, звучала непонятная речь, затем вроде все стихло. Андрей уже собрался уходить, когда услышал, что за стеной во дворе кто-то плачет. Прислушался, это была Гулька. Наверное по пальцу молотком получила, подумал Андрей и чуть не засмеялся. Да, дела. Думать нечего, придется зайти, извинится за племянников.
   На их дружной улице было допустимо войти к соседям без стука с последующим громким оповещением о своем приходе: эй, соседи, есть кто дома, салям алейкум! Андрей, напустив на лицо беспечное выражение, открыл калитку. Увидел у топчана Гульку. Она стояла на коленях спиной к гостю и плакала. Что-то было такое в ее позе, в негромком плаче... Во всем этом была не просто обида. Странно... Палец не судьба, заживет, - примерно так говорила в подобных случаях мать Андрея. Но... от того, что рядом страдал человек пусть несоразмерно страдал тому, что произошло, - Андрей не мог оставаться в безмятежном состоянии. Не смея издать звука, нерешительно приблизился.
   Он заметил, что волосы на голове соседки были заплетены в косички только наполовину - видно, сидела у окна, наводила марафет, а потом как была выскочила на улицу. Волосы у нее были не гладкие смоляные, как у большинства узбечек, а словно напитанные густым солнцем: объемные, темно-коричневые, точнее, цвета крепко заваренного черного чая, и - Андрей, кажется, так впервые в жизни возвышенно подумал - будто взбитые знойным феном... Несомненно, это была штучная работа (он продолжал оценивать то, что видел перед собой, в том же хмельном, и потому высоком слоге) - бога, аллаха или иного небесного парикмахера: каждый волосок закручен в тончайшую упругую спираль, а затем насильно вытянут до состояния золотой нитки от спелого кукурузного початка... Андрей подумал, что если к этим волосам сейчас прикоснуться, они окажутся колкими, но мягкими, податливыми, покорно прижмутся к телу, а когда отпустишь - опять примут первоначальную форму.
   Гуля резко обернулась, забросив каштановый сноп за плечи, подняла лицо. Оно было мокрое, черные глаза гневно горели. Андрей непроизвольно втянул голову в плечи. На какое-то мгновение Гуля прикрыла веки, страдальчески сомкнула губы, на щеках сыграли ямочки, смуглый точеный подбородок качнулся вверх, - как будто проглотила что-то горькое. Ее состояние передалось Андрею: кадык непроизвольно метнулся вверх, горло обожгла колючая сухость. Он стал искать глазами ее руки, ушибленный палец, как будто надеялся, увидев причину уже их общего страдания, этим от него избавится. Подошел к Гуле близко и осторожно заглянул ей за плечо...
   На коврике у топчана, куда упирались Гулины коленки, лежала средних размеров черепаха с расколотым на две половинки панцирем...
   Наташа тормошила отца за руку, Андрей очнулся.
   - Пап, смотри!...- шептала дочка, делая страшные глаза и исподтишка кивая в сторону от дороги.
   Оказывается, они поравнялись с теми мужчинами и женщиной, которых уже видели по пути в церковь на этом же месте. Новое надгробье было уже установлено, место прибрано, могила приняла сияющий, торжественный, Андрею даже показалось - жизнеутверждающий вид. Мужчины только что начали трапезничать после удачно завершенной работы. Узелок, который еще недавно был в руках женщины, превратился в скатерку, бутылку водки, нарезанную колбасу, несколько яиц, зелень, край белого хлеба. Все это удобно разместилось на невероятно горизонтальной, матово отсвечивающей поверхности только что установленной плиты. Мужчины, ставшие вдруг похожими на пожилых братьев-двойняшек с седыми одуванчиковыми головами, сидя лицами к дороге, плечом к плечу, прямо на земле, так что подбородки почти лежали на испачканных землей коленках, разлили водку на двоих, чокнулись, уважительно качнули полными стаканами в сторону счастливо улыбающейся женщины, продолжавшей стоять рядом, не спеша выпили. Влажно моргая, откусили от луковиц, синхронно щелкнули вареными яйцами по мрамору...
   - Пап, это ведь плохие дяди? - негромко спросила Наташа, когда люди остались позади.
   - Нет, Наташа, с чего ты взяла! - Андрей едва не остановился от удивления.
   - Ну, ты видел, какие они?
   - Какие? - Андрей заметил, что молчаливая Гуля повернула голову в их с Наташей сторону.
   - Небритые, зубов нет, одежда... Мне кажется, это бомжи!
   - Ну, знаешь!... - Андрей пожал плечами. - А хотя бы и так?
   - А разве не грех с их стороны - ругаться... - да-да, я слышала!... - и распивать спиртные напитки прямо на могиле? - торжественно выложила последний козырь Наташа и, прищурясь, значительно посмотрела сначала на отца, а потом на мать.
   Андрей вскинул брови, лоб покрылся мелкой гармошкой глубокомысленных морщин, набрал в легкие воздуху, готовый разразиться длинным, многовариантным объяснением, но взглянув на Гулю, понял, что это излишне: мать уже ответила дочке - покачала отрицательно головой. Упругие сухие риччии-валлиснерии-элодеи печально колыхнулись под тесным треугольником газовой косынки.
   Наташа обиженно замолчала, а через несколько минут, на выходе с территории кладбища, упрямо выдохнула, ни к кому не обращаясь, - то ли спросила, то ли возразила:
   - А тогда что такое грех...
   "Суета," - хотел ответить одним словом Андрей, но, удивленный этому, быстро и, главное, неожиданно появившемуся в нем ответу, промолчал.
   Андрей, Гуля и Наташа так и не пошли сегодня на пляж.
   Готовясь к выходу на предзакатную прогулку, Гуля, непривычно покорно, выполнила странную для последних лет просьбу Андрея - позволила мужу и дочери сотворить себе прическу, нравившуюся Андрею в пору их общего студенчества, которую искусно выполняли ташкентские парикмахеры-"шелкопряды": конструкция из "сорока" тончайших косичек, подобная коконному плетению, висячей корзине макраме, подчеркивающая свободу и объем воздушно охваченного снопа основной массы упругих волос.
   Они взяли "Полероид" и вышли на набережную. Томная набережная, пахнущая сосной, эвкалиптом и шашлыковым дымом, пела и танцевала, гуляла по аллеям, целовалась, смеялась, провожала солнце.
   Этот период вечера - рай для фотографов. Профессионалы досадливо косятся на любителей: здесь и там урчат "полероиды" - с появлением "мгновенного фото" жизнь "шабашников" усложнилась, приходится улучшать сервис, снижать цены.
   Фотоаппарат Андрея в этот вечер работал с двойной нагрузкой. Андрей неистовствовал, веселя жену и дочку: он, хохоча до боли в груди, снимал их на фоне всего, что было перед глазами, - пузатых мужчин, смешных карапузов, носатых барменов, щурящихся от дыма мангальщиков... Когда "апельсин" завис над мысом, Андрей стал изощряться в монтаже: Наташа встала между основным объектом заката и фотоаппаратом, сделала ладони лодочкой, подняла на уровень плеч и затем отвела ковшик-ковчег в сторону. Андрей прицелился, нажал на рычаг. Импортное чудо зажужжало, показало фотографический язык. Запечатлелось солнце в дочкиных ладонях.
   Гуля не соглашалась на подобную операцию. Смеялась и не соглашалась. Она все больше и все свободнее смеялась. Андрей дурачился, становился на колени, наводил объектив. Гуля закрывала лицо ладонями, смеялась, отворачивала голову, безжалостно "разбивая" непрофессионально, непрочно сделанную прическу, уходила в сторону. А солнце быстро садилось. Наконец, Андрей, изловчившись, "поймал" Гулю взметнувшейся прямо перед оранжевым шаром, загораживающей на миг стремительно тающий закат, и радостно запустил "урчалку". Вся семья склонилась над медленно проявляющимся бумажным кадром.
   - Не получилась фотка, - вздохнула Наташа.
   - Получило-ось!... - радостно закричал Андрей, привлекая внимание соседей по аллее.
   Смутный Гулин силуэт, мерцающий в обмане глянца, явился летуче изогнутым в ускользающем порыве, на фоне бледно-голубого неба, - с серебряным ореолом, нимбом, омывающим вскинутые выше неясных гор огненные кисти волос.
   ... Августовский закат - пожалуй, единственная достопримечательность этого южного курортного городка. Ежевечерние проводы солнца превращают всех отдыхающих и коренных горожан в единоверцев-язычников, на несколько минут объединенных волнительным сакральным актом. Наступает момент, когда "загорелая звезда" зримо устремляется к краю земли, обозначенному для наблюдателей Западным мысом - правым рогом городской бухты. Быстро меняются краски моря, быстро темнеет. Еще несколько минут, секунд, и апельсиновый шар коснется зубчатых гор. Мгновения - и исчезнет само ярило, а потом и его оранжевое эхо...
   Ч У Б Ч И К
   Приятель мой и одноклассник Пашка, в отличие от меня, всегда был лысым. В семье у них, кроме Пашки, бегало еще четверо сыновей. И все они, сколько я их помнил, всегда были стриженными налысо. Этим они очень походили друг на друга, их можно было перепутать с затылков. Хотя, все были, разумеется, разного возраста и характера. Я всегда подозревал, что причина их затылочной универсальности в том, что отец Пашки, дядя Володя, родился, как он сам говорил, безволосым. Очевидно, подтверждал мой папа эту версию, дядя Володя не хотел, чтобы наследники хоть в чем-то его опережали, пока он жив, настолько ревниво относился к лидерству в семье. Наверное, думал я, развивая папину шутку, если б было возможно, сосед остриг бы и тетю Галю, Пашкину мать, под ручную машинку - его любимый инструмент, который он прятал от семьи в платяном шкафу под ключ. Но сделать такое - неудобно перед соседями. Хотя вполне приемлемо было иной раз, по пьяной лавочке, громко, на всю улицу - открытым концертом, "погонять" тетю Галю, в результате чего она, бывало, убегала к соседям и пережидала, пока дядя Володя не успокоится и не заснет.
   Сосед зорко следил за прическами своих отпрысков. Обычно, периодически, пряча за спиной ручную машинку, он подкрадывался к играющей во дворе ватаге, отлавливал кого-нибудь из своих "ку" (Пашку, Мишку, Ваську...), каждый раз с удовольствием преодолевая неактивное сопротивление взрослеющего пацана. В этом, вероятно, был какой-то охотничий азарт. Ловко выстригал спереди, ото лба к затылку, дорожку. После чего сын, покорной жертвой, шел к табуретке, чтобы очередной раз быть обработанным "под Котовского". Все было со слезами, переходящими в смех, и, как будто, никто по серьезному не страдал.
   Мне казалось, что дядя Володя всегда был пьяненький. Меня, соседского мальчишку, непременно с аккуратным гладким чубчиком вполовину лба, в виде равнобедренной трапеции, когда я приходил к Кольке, он встречал неравнодушно: редкозубо улыбался, слегка приседал и, переваливаясь на широко расставленных ногах, подавался навстречу. Одной рукой поглаживал свою большую, чуть приплюснутую лысую голову, а другой, похожей на раковую клешню, совершал хватательные движения, имитируя работу своей адской машинки, и в такт пальцевым жимам напевал: "Чубчик, чубчик, чубчик кучеравый!... Разве можно чубчик не любить!... Ах, ты, кучера-а-авый!" Именно так: через "ра". (Иногда говорил своим пацанам, тыча в меня пальцем: "Демократ с чубчиком!... Куда его папа партейный глядит! Не-е-ет, распустились!..." Из неоправданной высокопарности следовало, что дело не в чубчике: чубчик - знак чего-то, символ.) Я улыбался и отступал. Мне было жутко от мысли оказаться пойманным и обманным путем остриженным наголо. Причем, так: когда сначала на самом видном месте коварно выстригают клок, после чего сопротивление бесполезно, и остается только, снизу вверх, в ужасе наблюдать за творящимся над тобой насилием и мечтать об одном - чтобы все это поскорее закончилось. Про себя я называл дядю Володю "Кучеравым" незримая и наивная месть за вечно оболваненных Пашкиных братьев и тетю Галю, которую было жалко также и за то, что она ежевечерне через всю улицу, горбясь под тяжестью, несла из столовой ведро котлет с гарниром и бидон сметаны, чтобы прокормить маленького, но весьма прожорливого мужа и пятерых, постоянно желающих чего-нибудь погрызть, "ку". "Не в коней корм", - иногда жаловалась она. Соседи называли эту семью "несунами" (дядя Володя, работая плотником, также носил домой, как пчелка: дощечки разных размеров, всякие деревянные поделки: табуретки, рамы, двери... Затем все это сбывал соседям за "пузырьки"). "Завидуют", - говорил про соседей Пашка, оправдывая "пчелиное" поведение родителей.
   В нормальных условиях стрижка налысо являлась для меня нереальным актом. Это было невозможно в нашей семье. Отец периодически водил меня стричься "под чубчик" к одному и тому же пожилому парикмахеру корейцу, стригся сам под модный тогда "полубокс".
   Для мастера единственной парикмахерской нашего рабочего микрорайона у меня сложился трудно передаваемый зрительно-морфологический синоним: без имени-отчества, но с большой буквы - Парикмахер; широкие плечи в белом халате - заглавная буква "П".
   ...Кореец работал по большей части молча, могло показаться, что он нелюдим или угрюм. Но с отцом, как и с другими постоянными клиентами, разговаривал, мне представлялось, с удовольствием, впрочем, в основном отвечал на вопросы. Лицо виделось строгим, но не хмурым, а просто неагрессивно серьезным - отношение ко всему окружающему с полным отсутствием легкомыслия. Несмотря на тотальную серьезность, Парикмахер довольно часто улыбался - движения губ были реакцией на шутку, окрашивали фразу, иногда заменяли слово. Но не более того, а именно - улыбка была функциональна: не блуждала по лицу, "на всякий случай", как у угодливых, хитрых или, наоборот, просто добрых людей, не зная к чему приткнуться, что разукрасить. В глазах, обычно устремленных на голову клиента, сверху, поэтому как бы прикрытых плюс к монглоидному разрезу, - скорее, в их уголках, доступных мне, как стороннему наблюдателю, в том числе через зеркало, не находилось блесток высокомерия, кичливости мастерством. Его вид как бы говорил: все что Парикмахер делал, делает и будет делать - правильно, качественно, основательно. Но декларация "звучала" именно так - отстранено, от третьего лица: перечень положительных качеств олицетворял плакатную бесспорность, претендуя только на конкретную деятельность - бритье, стрижка, - и при этом словно отмежевывался от "я": мнилось некое подобие прозрачной, но непреодолимой границы, старательно, больше обычного, отделяющей внутреннюю суть от внешности. В такой интуитивно отчетливой и вместе с тем неуловимой, необъяснимой словами двухмерности мною предполагался корень странной таинственности, внушающей уважение и желание наблюдать за корейцем. Хотелось намазать этот стеклянный, прозрачный барьер чем-то видимым: гуашью или пластилином - строительный материал детского творчества, - чтобы преграда стала осязаема, доступна зрению.
   Чем больше я наблюдал, тем сильнее утверждался в своем первичном детском, по преобладанию инстинктивном, мнении, что Парикмахер - носитель секрета, персонаж некоего приключенческого сюжета, какой-то судьбы из неведомой жизни, о которой я еще никогда не читал, не смотрел фильмов, не слышал. Взятие первой логической ступени в расшифровке неясного, но притягательного образа - промежуточный вывод, основанный на скудном багаже личного жизненного опыта: то, чем Парикмахер занимается с утра до вечера в своей маленькой мастерской, обслуживая за день несколько десятков людей, не самое главное в его жизни, оно даже не занимает его мысли... Это при том, что свое дело Парикмахер ладил хорошо. И при том также, что труд, говорили нам в школе, - самое главное для человека. А если не "самое главное", то очень плохо, - это не наш человек. В рассогласовании, которое рождалось из данного правила и личных впечатлений о Парикмахере, было нечто не совсем приятное, как колкие ворсинки за шиворотом после стрижки с "модельным" результатом, отраженном в хмуром обмане старого зеркала с матовыми углами (именно такое висело в этой старенькой цирюльне): положительное боролось с не очень хорошим, ненадежным, сомнительным; ясное - с незримым.
   Все остальные мои взрослые знакомые, среди которых много родственников и соседей, были более-менее понятны. Пашкины родители - как на ладони. Мои папа и мама - передовики производства, их огромные фотографии постоянно, до привычности, висели на доске почета, длинно вытянувшейся вдоль стены хлопкового завода, где работал весь микрорайон, по дороге в школу. Или взять другого нашего соседа Освальда Генриховича, инженера конструкторского бюро, который тоже хорошо работал на этом же заводе, но просто не мог висеть на доске почета ввиду того, что был немцем, сосланным к нам в Среднюю Азию из Поволжья в начале войны. Об этом, почему-то понижая голос, как будто нас могли подслушать, говорил мне папа. Все понятно - не повезло Освальду Генриховичу: старайся не старайся, а на "доске" не висеть. Я немножко жалел его, но понимал, что так надо и что данное положение дел совершенно естественно.