Вскоре следом выехали еще два Леонтьевых брата с семьями.
   ...В хлопкосеющий колхоз под Ташкентом приехали новые работящие семьи. Скоро сообща отстроили добротные дома, не хуже, чем вокруг. А жили здесь хорошо, потому как собрались в основе своей такие же люди, как Сергей и его сыновья да снохи, со всей России, оттуда, где они вдруг стали изгоями. Жили вокруг узбеки, татары, позже появились целые поселения депортированных с Дальнего Востока корейцев.
   Жили, перенимая друг у друга обычаи, традиции, иногда заключая "смешанные" браки. И все же это был кусочек России: те же проселочные улицы, те же плетни, завалинки, девчата и хлопцы, гармони и хороводы, пруды и речки, вишневые и яблоневые сады... Народились новые дети, для которых эта узбекская благодатная земля стала не "второй", а настоящей Родиной. Через несколько лет, окончательно укоренившись, обустроившись, пришлые славяне уверовали: это и есть их доля и воля, так тому и быть.
   Но война черным крылом опять нагнала страшную тень...
   В июне сорок первого Леонтия призвали в Красную Армию. Таким образом ему опять довелось побывать на родине, в России, освобождая ее от коричневой нечисти, - проехать по ней, пройти, проползти... И вот сейчас он лежит на западных рубежах этой дорогой земли, любуясь красотами природы, вдыхая родные запахи, слушая знакомые звуки...
   ...Загудели самолеты. Звезды на крыльях, - наши. С востока на запад. На душе полегчало. Значит, будем дома. Скоро ли?.. Уже не так важно. Главное выжить.
   Под небесный шум, как видения, с двух сторон дороги одновременно вынырнули два мотоцикла с колясками. Остановились на значительном отдалении друг от друга, сразу же заглушили двигатели. Экипажи, - по два немца, помахали друг другу руками, пожестикулировали, рты на замках. Двинулись, с автоматами наперевес, в сторону гряды холмов, за которыми - мост, где уже вовсю работали (отчетливо слышался стук топоров и "вжики" пил) саперы. Пройти немцам до цели оставалось шагов по полтораста.
   Так получилось, что Леонтий оказался посредине, на равном расстоянии от каждого из мотоциклов. Если бы немцы появились в одном месте, то Леонтий спокойно бы отошел к мосту, и далее все развивалось бы согласно предположениям лейтенанта. Но сейчас это сделать невозможно: уходя в сторону от одной пары немцев, непременно становишься заметным для другой. Он разглядел на одном из мотоциклов пулемет, а на другом, в коляске, - зеленые ящики (возможно, взрывчатка).
   Оставалось одно: немедленно вступать в перестрелку с немцами, чтобы саперы, услышав выстрелы, успели скрыться в лесопосадке, занять удобную оборону. В таком случае подразделение уцелеет, а вот мост - вряд ли: если даже немцы, увидевшие саперную группу без охранения, и уедут, то затем непременно вернутся хотя бы с взводом автоматчиков. Тогда, вытеснив наших бойцов от берега, дорвут мост и, таким образом, расстроят планы наступления на этом участке. Но выбирать уже некогда: хотя бы сами тридцать хлопцев в живых останутся, домой вернуться, даст Бог. Ну, не тридцать, а двадцать девять, - за вычетом его, Леонтия, чего уж там, - четыре "шмайсера" против одной винтовки...
   Конечно, можно вжаться в дно окопа, затихнуть мышью, тогда - "один из тридцати"..., - так не думал Леонтий, потому что уверенно брал на мушку ближнего немца. Хлопнул выстрел, немец споткнулся, на секунду замер на четвереньках, затем завалился набок. Леонтий прыгнул к другому краю окопа, прицелился в одну из залегших фигур, выстрелил, таким образом уже окончательно обнаружив свое местоположение. Застрочили автоматы, засвистели пули, над головой поднялась пыль. В это время пришла мысль о том, что все еще может повернуться, как надо: немцы отступят к мотоциклам и уедут восвояси, не получив информации о том, что делается за холмами. Для этого нужно вывести из строя хотя бы еще одного немца, желательно с другого мотоцикла. Из положения лежа этого сделать невозможно: мешает бруствер, ограничивая обзор, и немцы, конечно, залегли, попрятав туловища за холмиками. К тому же, высунуться для выстрела из-за огня просто невозможно. Леонтий мелко перекрестился, передернул затвор, приладил приклад в плечу, чтобы потом не терять секунду, сориентировал винтовку в сторону, где сейчас предположительно находились немцы, и в таком положении пружинисто вскочил. "Эх, мать вашу сто чертей!.." Он выстрелил, в это время с противоположного боку по его окопу прошла длинная очередь...
   Его отбросило на дно окопа. Глаза засыпало пылью. В это время грянули несколько дружных винтовочных залпов. Леонтий понял, в чем дело. Ай да командир! Видимо, оценив верно ситуацию, - идя на подмогу, но уже явно не успевая, - лейтенант по ходу скомандовал залпы в воздух, чтобы хотя бы таким образом помочь Леонтию, - испугать немцев: много нас, идем на поддержку! В дополнение грянуло с реки мощное "ура!" Потом затарахтели мотоциклы и через минуту это тарахтенье сошло на нет. Еще через некоторое время над Леонтием склонился лейтенант...
   ...Это было не первое и не последнее ранение Леонтия, солдата-победителя, дошедшего до Берлина. В том бою он оказался боком к строке автоматной очереди, точно между двух немецких пуль, которые оставили на его теле две рваные канавы - на спине и на груди. Пуля, что прошла над сердцем, разрезала, как ножом, письма и фотографии - их половинки, как память о войне, а может быть о Божьей помощи, долго хранила семья.
   ХОХЛЫ ПОЗОРНЫЕ
   Пангоды - большой даже по современным меркам северный поселок. Основа жизни - газовое месторождение "Медвежье", которое в свое время осваивал весь Советский Союз. Впрочем, некоторые регионы в освоении лидировали, поэтому со временем сложились определенные пропорции преобладающих, в количественном смысле, национальностей в составе местного населения: русские, украинцы, татары (затем, во времена рыночного начала, прибавились азербайджанцы). Однако последние годы смутили прежнюю пропорциональную гармонию, отчетливую и понятную, прибавив в названный ассортимент разнообразнейшего народу со всех просторов некогда единой страны, "бессистемно" ринувшегося на российские севера в поисках лучшей доли. Самый действенный способ зреть этот "интернационал" - посетить переговорный пункт, где можно услышать всякую речь, экзотические названия городов и весей, а также, в минуты ностальгического минора, легко найти земляка и спросить, не знакомясь: "Вы давно оттуда? Ну, как там?.."
   ...Вечером - льготный тариф. Поэтому к полуночи в переговорном пункте, в дневное время пустынном, толкутся человек пятнадцать-двадцать. Сегодня то же самое. Делаю заказ. "Ждите". Жду. Рассматриваю все, что вокруг.
   В широких окнах - привычное для северного марта: зима. Надоевший к весеннему месяцу пейзаж. В этом конкретном окне - лишь часть его: освещенная ртутными фонарями улица, белизна накатанного снега, черные остовы невысоких зданий, из которых выделяется угрюмая котельная, упирающаяся трубой в подчеркнутую искусственным светом вечную темень. Картину локальности и отдаленности от цивилизации поселкового мирка оживляют подъезжающие и паркующиеся возле переговорного пункта легковые машины.
   Заходят несколько азербайджанцев, им некогда (бизнесмены), они не ждут "по льготному", пытаются дозвониться из таксофона. Раньше их смуглой братии здесь было мало, и они при этом разговаривали громко, не обращая внимания на окружающих, заполняя любое помещение гортанной речью. Сейчас их много, но ведут они себя гораздо тише, они стали как все.
   В углу слышна скороговорка малоросской речи. Это вполголоса, несколько стесняясь того, что им нужно пообщаться на своем языке, - который здесь уже давно не в ходу, даже среди этнических украинцев, вырастивших на Севере вполне русских детей, - разговаривают граждане Украины, вахтовики, - самая бесправная часть населения нынешнего Севера.
   "Скажите, а код Ташкента не изменился?" - это спрашивает у телефонистки молодой высокий блондин. Характерный выговор русских слов в "восточном" оформлении, несколько похожий на классический жаргон "новых русских", выдает в нем уроженца солнечного Узбекистана с далеко не тюркской фамилией: например, Иванов или Коваленко.
   По таксофону, аппарат которого висит не в кабинке, а прямо в зале, звонит на родину молодой татарин, поздравляет девушку, нежно называет татарское имя, сложное для запоминания, но, в том числе и по этой причине, необычайно певучее. Отвернувшись от всех, насколько возможно, он глушит голос и, втягивая голову в плечи, бережно прикрывает телом то далекое и одновременно близкое для него имя, которое произносит.
   Обрывки объявлений из скрипучего динамика: Омск... Молдова...Чувашия... Москва.
   По ногам веет холодом: люди заходят и выходят. Из проема двери, вместе с клубами морозного пара, с удовольствием отряхиваясь, в зал ожидания вплывает огромная рыжая псина. За ней неверной походкой появляется невысокий мужичишка, критически оглядывает зал и со словами "Майкл, ко мне!.." вонзается задом в свободное кресло. К окошку проходят две дамы, очень похожие одна на другую. По обрывкам фраз становится понятно, что одна из них является женой пьяного мужичка, другая, несложно вычислить, - сестрой жены.
   - Хохлы позорные, - вздыхая, говорит пьяный мужичок, ни к кому не обращаясь, видимо завершая монолог, начатый еще на улице, а может быть и того раньше. - Проиграли...
   - Не знаю, кто там у вас что проиграл, но собаку вы, пожалуйста, уберите.
   Последние слова принадлежат крупной, вызывающе интеллигентной даме в лебяжьей шапке и норковой шубе, которая оказалась сидящей по правую руку от мужичка и которая сейчас, насколько возможно, старательно от него отстранилась.
   Мужичок повернулся на голос, видимо обдал соседку острыми запахами, так что она, надув щеки, показывая, что ей трудно дышать, отвернулась.
   - А вы что, животных не любите? Вы здесь, на Севере, наверное, очень недавно. Интеллигенция... А раньше, между прочим, здесь собак было - как людей. В столовых, на почте, в аэропорту - одни собаки. Ик!.. И хохлы.
   - У меня аллергия, - вымученно улыбаясь, при этом морщась и зажимая нос, гнусаво объяснила женщина.
   Для мужичка, по всей видимости, справедливость - важный аргумент, потому что он, неожиданно для его самоуверенного состояния, командует своему питомцу, развалившемуся у ног хозяина:
   - Майкл! Ты слышал? Пшол вон отсюда! Подожди на улице, бессовестный. Разлегся, иж ты! На улицу! Ждать!
   Майкл нехотя повиновался: поднялся и действительно вышел вон. На лице мужичка читалась гордость дрессировщика. Когда хвост собаки исчез за дверью, мужичок опять критически оглядел зал.
   - Вот это школа! - похвалил он, видимо, сам себя. - А не то что у этих, салоедов! Ну, хохлы позорные, ну надо же так проиграть! А? И кому?.. - здесь последовало несколько крепких выражений.
   Все присутствующие женщины отвернулись, мужчины - кто вяло улыбнулся, кто потупил взор. Мужичок продолжил монолог с применением стандартных оборотов из ненормативной лексики. Наверное, ему уже нравилось, что он повергает всех в неудобное состояние. Во всяком случае, мне так показалось. Поэтому я решил прервать это глумление и, поймав его плавающий взгляд из-под тяжелых, наполовину опущенных век, сказал, как можно спокойнее, обыденнее, решив, впрочем, что в данной ситуации имею право обратится к этому экспонату на "ты":
   - Ты чего разошелся?
   - Не понял? - он явно не ожидал такой по отношению к себе "агрессии".
   - Ты зачем так много материшься? Здесь ведь женщины, в конце концов.
   Он отпарировал неожиданно быстро, показывая на тех, с кем пришел:
   - Но это ведь мои женщины.
   - Не только, - я показал глазами на других.
   Мужичок оглядел зал, зафиксировал пару "не своих" женщин, этого оказалось достаточно для того, чтобы опять решающим в его поведении оказалась справедливость.
   - Действительно, извиняюсь, - он даже кивнул головой в сторону соседки, обозначая извинительный поклон. Соседка неопределенно хмыкнула.
   Повисла не совсем уютная пауза. Признаться, я гораздо комфортнее бы себя чувствовал без этой блиц-победы, свершившейся на глазах у очень мирной публики, частью которой являюсь. Видно, и мужичка, при всем его уважении к справедливости, мало устраивала роль поверженного. Поэтому он старается зайти с другого фланга, наверняка, с намерением представить дело так, что это и есть тот фронт, окончательная победа на котором компенсирует временные неудачи. Наконец, он был с дамами, которые, впрочем, вполголоса переговариваясь, старательно делали вид, что все, что происходит с их мужчиной, к ним не имеет ни какого отношения.
   - И все-таки! - он обращался ко мне. - Все-таки: хохлы - позорные! Правильно? - Здесь он обвел зал победным взором, призывая народ в судьи: Трудно не согласиться. Ведь проиграли? А сколько людей за них болели!.. Я, как дурак, полтора часа на них потратил... - Он опять посмотрел на меня снизу вверх, при этом прищурился и склонил голову набок: - Ну?
   Неожиданный вопрос. Очень ответственный, можно сказать, дипломатический момент. Я ответил, вспоминая выражение лица и голос нашего министра иностранных дел. Ответил, на мой взгляд, примирительно, хотя, возможно, несколько многословно (скрывал небольшое волнение):
   - Можно и так сказать. Куда денешься, - говорят. Если проиграли. Как и русские, - про них тоже вполне можно сказать "позорные", когда проигрывают. Я сам слышал. На стадионе.
   - Ну, да, - опять вынужденно согласился мужичишка, морщась, - но... Но хохлы - вдвойне.
   - Почему? - мне стало действительно смешно и я, вместе с несколькими другими мужчинами, пассивными наблюдателями, рассмеялся.
   Мужик махнул рукой на смеявшихся:
   - Да потому что они сами по себе "хохлы позорные", а тут еще и проиграли!
   Тут уже облегченно рассмеялся весь переговорный пункт: и русские, и украинцы, и татары, и азербайджанцы.
   К мужичку на выручку спешат его дамы. Выручка заключается в том, что они, наклонившись к нему, что-то возбужденно шепчут на оба уха, видимо, пристыживают.
   - А, - отмахивается воспитуемый, показывает глазами на телефонные кабины, - вы там со своей любимой маменькой лучше разберитесь, без меня, кстати. А я с футболистами как-нибудь сам разберусь! Без вас!
   Женщины, демонстрируя достоинство, отошли (видно, обычная ситуация). Но как раз в эту минуту в помещение обратно вплыл Майкл и, не дожидаясь команды, равнодушно развалился посреди зала.
   Мужик зыркнул глазами по сторонам, кашлянул.
   - Майкл! Все-таки ты... - он боролся с желанием покрепче обозвать бестолкового воспитанника, но совладал с собой. - Позорник ты, Майкл, и, главное, меня позоришь перед... - его лицо вдруг просветлело, как от удачной находки, голос возвысился, фразы зазвучали отчетливее, весомее: - Надо было тебя хохлом назвать. Совести у тебя не-е-т. Кормишь тебя, кормишь!.. А от тебя... одна аллергия, говорят. - Следующие слова уже совершенно явно предназначались не для Майкла: - Все мы вот здесь, - он описал перед собой окружность, - газ наш природный качаем туда за здорово живешь. Уренгой, понимаешь, Помары-Ужгород. Но, Майкл, запомни, сколько хохла не корми, - он все в НАТО смотрит!
   Его дамы заскочили в кабину, он же, - непонятно: специально или случайно, - решительным шагом, выбрасывая ноги впереди туловища, покинул зал ожидания. Пес солидарно, правда, несколько понуро, пошел следом.
   "Зрители" переглядываясь, улыбались, безмолвно оценивая только что завершившуюся сцену. Вышли из кабины женщины с пунцовыми лицами, уходя, они уже были похожи друг на друга как близняшки.
   Подал голос пожилой бородатый мужчина в авиационной куртке и унтах, кивая на дверь, как бы глуша неуютное эхо, нехарактерное для данного помещения:
   - Переживает как за своих, поэтому и ругает. А представьте, если бы выиграли. Что бы он тогда тут говорил? Да радовался бы и говорил: ай да хохлы, сукины дети, надо же - выиграли! Знай наших, англичане позорные!.. или как их там.
   В дверном проеме показалось уже знакомое всем лицо, - хорошего человека вспомнить нельзя. Сейчас глаза были широко раскрыты, губы в табачных крошках. В голосе неподдельная тревога:
   - Хохлы! Там машина чья-то горит! Чья машина?
   Несколько человек ломятся к выходу, некоторые, в том числе азербайджанцы, побросав телефонные трубки, выскакивают из кабинок. Остальные льнут к окну: интересно. Потом все быстро возвращаются, качая головами, но даже не ругаясь. Все нормально, такая шутка. Мужик, воспользовавшись сотворенной суматохой, исчез и больше не появлялся. Впрочем, кто его знает: мне дали мой город, я быстро поговорил и ушел.
   МИССИС СМАЙЛ
   Время от времени, помимо воли, я отрываюсь от бессмысленной пестроты журнальных картинок и взглядываю на нее. В этом - моя непреодолимая подчиненность чему-то внешнему. А может быть, внутреннему. Поэтому я "делаю вид": пытаясь обмануться, заставляю себя смотреть на объект моего притяжения с интересом, будто мне действительно необходимо это созерцание. (Но тайком иначе, я знаю, ей мое внимание будет обидно.)
   Получается: смотрю чуть дольше, чем определено мне моим труднообъяснимым страхом. Чтобы внушить себе: я - хозяйка, смотрю куда хочу и сколько хочу.
   Я не люблю зависимости, поэтому друзья считают меня сильной. На самом деле это выглядит иначе: не люблю, потому что страдаю от всякой, даже малой, зависимости. Я слабая.
   Два дня назад я подошла к этому большому окошку в читальном зале, через минуту принявшему сходство с амбразурой, с пещерным зевом, и объяснила, что хочу на несколько дней стать посетителем библиотеки. Я, можно сказать, проездом в этом городе, в командировке, нужно как-то скоротать время. Заодно надеюсь поближе познакомиться с вашей тихой и, оказывается, чудесной провинцией - поэтому меня устроила бы литература по краеведению и вообще книги местных авторов, если они есть...
   Голубоглазая женщина на выдаче встретила меня, как показалось, преувеличенно радостно. Не как пролетную читательницу-однодневку, а словно завсегдатая, личную знакомую. Это приятно: улыбчивый сервис - еще не стойкое явление на наших просторах. Я говорила, глаза блуждали по стеллажам за спиной женщины, выдающей книги. И вдруг я наткнулась на этот взгляд - и едва не отшатнулась...
   Тело покрылось мурашками, горячая волна, поднявшись от спины, в мгновение достигла висков, запульсировала в затылке - обычный страх перед неизведанным, умноженный внезапностью. Наверное, мои губы поползли с лица, безобразно размазались по щекам, брови сложились в беспомощной пирамидке - я выдала себя. Ибо все то, что являлось лицом женщины, стало еще ужаснее. Это был зловещий оскал уставшего улыбаться - злость, уходящая корнями в боль. Эти глаза, колючие от сухости, были конечным пунктом плача: соленая, печальная, горючая влага не успевала стать слезами, - она выкипала на подходе к роговице.
   Я отвернулась, прижав к груди книги и журналы, и, как бы открещиваясь от потрясения, торопливо нарекла улыбающуюся женщину: "миссис Смайл". Даже губы задвигались в шепотливом причитании: "Миссис Смайл, миссис Смайл..." В переводе это звучит не так, как есть на самом деле. Звучит бедно. Так надо. Причина этой необходимости в поиске лингвистической маскировки: английский "смайл" не равняется русской улыбке. Это вообще. А в данном случае "Смайл" сжатое, зашифрованное, закодированное нечто, что в подстрочном переводе значит улыбка. Можно сказать и конкретнее: "Миссис Смайл" - это надпись на плотной шторке, прикрывающей замочную скважину. Заглянуть - содрогнуться от жалости и страха. Я не могу потрафить профессиональной журналистской жажде отодвинуть шторку, попытаться расшифровать. Не хватит сил, потому что я уже, задолго до посещения библиотеки, на пределе. "Миссис Смайл!..."
   У миссис Смайл маска. Маска - "Улыбка!!!" Улыбка с тремя восклицательными знаками. Для того, чтобы понять, что это за улыбка, нужно представить ситуацию, когда человек - вдруг! - встретил безнадежно утерянного милейшего друга детства. Или (пример для меркантила) невероятно, по крупному, выиграл в лотерею - после этого великолепным образом решатся все материальные проблемы. Словом, ее улыбка - это движения лицевых мышц, предназначенные для неожиданной великой радости.
   На самом деле улыбка миссис Смайл - это обширный спазм нервов, длительная судорога лицевых мышц.
   Миссис Смайл ненавидит свою улыбку. Наверняка, она готова содрать ее с лица. Вместе с кожей, несмотря на физическую боль. Если бы это помогло, думаю, она бы так и сделала. Периоды, когда лицо успокаивается, - секунды. На самом деле это не успокоение, это нервы собираются в мускулистый узел, змеиную банду, для следующей атаки на миссис Смайл, чтобы который раз с непреодолимой силой, победно выплеснуть судорожную гримасу на всеобщее обозрение.
   По причине своего панорамного бессилия миссис Смайл ненавидит не только себя. Ее глаза, стреляющие голубым свинцом из амбразурного зева, ужасны. Они полны космической ненависти. Это ненависть безнадежно больного человека - ко всему. К тому, что произвело его на свет для муки. К тому, что удерживает его на этом же свете для продолжения мук. К тому, кто за этой мукой вольно или невольно наблюдает.
   Эта гримаса природы, эта дисгармония губ и глаз усиливает тревогу в моей душе. Пожалуй, потому, что в этом зримом рассогласовании внутреннего и наружного воплощение моего собственного неуюта. Мое преимущество - я владею своими лицевыми нервами. Но если я не избавлюсь от сжимающего сердце груза, возведенного в абсурдный квадрат в этой абсурдной библиотеке, мне будет совсем плохо. Не поможет и то, что я, конечно, уеду и никогда больше здесь не появлюсь. В этом случае точно - миссис Смайл останется надолго со мной. И сколько затем потратится времени, чтобы эта зависимость сошла на нет. Вывод: что-то решать нужно - сейчас. Поэтому я здесь.
   Так я вру себе.
   Ему, моему Виталику, было плохо, когда я уезжала. Он еще не привык к разлукам, даже коротким. Для него это первая моя командировка.
   ...Как будто бы он не знал, что работа журналиста связана с частыми отлучками!...
   ...Зачем он женился на журналистке?!.. - такой вопрос я хотела ему прокричать, когда почувствовала, что он против командировки.
   Глупый вопрос всегда грозит превратиться в глупый крик. Но, по той же логике, такая же глупость - его желание не отпускать меня. Нет, я совсем не так хотела сказать: несерьезна, наивна и трогательна его обида... Впрочем, и наша глупость, и его наивность и трогательность - все это без слов. Все это только читалось - но очень доступно и понятно, без вторых смыслов и контекстов, как мне показалось: по тому, как он заснул, накануне дня отъезда; как "не проснулся", когда я, на цыпочках, зная, что он не спит, покидала квартиру. Лежал, такой обделенный, обойденный, смежив большие мальчишеские ресницы. Эти ресницы - его обида. "На цыпочках" - моя виноватость.
   За то, что расставание произошло в такой безмолвной форме, я ему благодарна. Вдвойне благодарна за то, что он даже не разомкнул век. Последнее время я стала бояться встречи с его грустным взглядом, который спрашивает то, что уже становится трудновыносимым: милая, что с тобой, ты притворяешься... Что я еще могу сделать, чтобы ты меня любила?
   Бедный, бедный мой дорогой человек!...
   Я нашла его совсем недавно. В больнице. Мне нужно было, кровь из носу, первой из всех городских газетчиков, взять интервью у героя последней нашумевшей криминальной истории. К нему не пускали. Я проникла в его палату, прикинувшись родственницей. И хорошо сыграла театральную пошлость: ах, здравствуй!.., тетя передает привет, а как ты - и прочее. Он все понял и только лукаво улыбался - одними глазами и морщинками возле глаз.
   Порой бывает стыдно за брата-журналиста: из-за жареного материала мы готовы на какую угодно бестактность. Наверное, мой визит таковым и был по отношению к больному милиционеру. Разговаривать ему было очень трудно из-за перебитой челюсти. Он еле шевелил губами. Это было не единственное, из-за чего он временно потерял трудоспособность, но именно невозможность смеяться доставляла ему наибольшее неудобство. А еще он говорил, что, оказывается, давно меня знает по публикациям. В реальности я оказалась другой. Он представлял меня высокой, громкогласной уверенной, смелой, решительной, сильной. А я оказалась... По его словам, я оказалась просто... Но это по его словам.
   Какая ты, к черту, самая красивая, - смеялась я над собой, топая по темной вечерней улице, если тебя только что бросил любимый муж!..
   Придя домой, я как дурочка заглядывала во все зеркала. Оттуда на меня смотрело удивленное, недоверчивое, затравленное, злое существо, с невымытыми, жирными волосами, превращавшим голову в култышку. Перечеркивала влажным пальцем безобразный зеркальный образ, перламутрово наливалась и таяла полоса. Потом усиленно красилась, мазалась, штукатурилась (превращаясь то в румяную деревенскую дурнушку, то в восточную фурию - глаза вразлет, брови сплошным луком, то в ресторанную путану, то в роковую светскую львицу), - и смывала это почти кипятком, иногда для этого полностью погружаясь в ванну. Полночи продолжалась лепка масок. Которые щурились, ужимались, смеялись... "Я могу быть любой, кем угодно". Полночи работал театр абсурдных отражений. Почти до утра гудели водяные и канализационные стояки, разнося в виде назойливого шума часть моей тревоги по девяти этажам, нанизанных на чугунные трубы.
   На следующий день я пришла к нему в палату - избитый ход сюжета. Но чтобы сделать его, все же необходимо "непарализованное" умение. Оно, оказывается, у меня есть, вернее, я его растренировала, восстановила, вчерашними масками.