Когда смолкла последняя песня, подруга Хольгери стала хлопать и требовать еще. Ее поддержали другие. Мы все не сходили со сцены, я тревожно переглядывался с Эркки и Ниилой. Других-то песен у нас не было.
   Вдруг доносится рев. Хольгери! Он стоит перед колонкой, громкость на полную катушку. Электрический вой заполняет зал, дрожат оконные стекла. Вот заиграл. Сам, клокочущий рык. Хольгери не смотрит на зрителей. Он падает на колени, ставит гитару на пол, поднеся ее к воронкам динамиков, трясет ее словно убийца жертву. Царапает рычащие струны. Мелодия какая-то знакомая. Прерывистыми волнами она накатывает словно передача с далекой радиостанции, но все равно исполнена какой-то силы. Мы только диву даемся с Хольгери. А он ложится на спину. Побрасывает гитару пружинистыми толчками. Глаза полузакрыты, капли пота на лбу. Вот он запрокидывает голову, играет уже зубами. Та же странно знакомая мелодия.
   – Хендрикс! - орет мне Ниила в ухо.
   – Лучше! - кричу в ответ.
   Тут до меня дошло, что играет Хольгери. Гимн Советского Союза, старенькие деревянные стены клуба ходят ходуном.
   Уже потом к нам на сцену поднимались люди, спрашивали, как мы относимся к политике. Хольгери сидел, как в дыму, на губах играет слабая улыбка, две девицы пытаются примоститься у него на коленках. Сам я столкнулся лицом к лицу с телкой с причудливо, как-то по-арабски, подведенными глазами. Ее черные волосы блестели так, будто их макнули в чернильницу. Мордашка же наоборот точно напудренная. Девчонка смахивала на куклу, покрытую целлофановой пленкой. Тело ее скрыто под бесформенным прогрессивным балахоном, но мягкие всплески рук выдают в ней женщину. Поглядывая на меня, она покачивает бедрами - мелко так, неприметно. Но под скорлупой я чую женщину, голод. Она молча протягивает кулачок, здоровается по-взрослому, улыбается, обнажая острые зубки. Больно, как парень, жмет руку.
   Потом мы собрали инструменты и усилки. Глухарь в картузе ходил, невинно улыбаясь, и справлялся, отросли ли у невест титьки. Кассирша выдала нам по бутерброду с колбасой и пятьдесят крон гонорара.
   – Ты в Паялу?
   Та самая, с вороными волосами. Стоим на крыльце, она зябко поеживается.
   – Тебя подвезти? - спрашивает.
   Кивает на дорогу. Я нерешительно поплелся за ней. Она подошла к черному блестящему "вольво".
   – Отец дал покататься.
   – Класс, - говорю я.
   Мы прыгнули и покатили. Сиденье отдавало холодом, лобовое стекло потело от горячего дыхания. Я включил печку и подбавил тепла, за окном сгущались холодные апрельские сумерки. Встречная машина громко посигналила и помигала фарами. Немного повозившись, девчонка отыскала нужную ручку и включила ближний свет.
   – Разве ты уже совершеннолетняя?
   Она не отвечает. Откидывается на спинку, рука покоится на коробке передач. Правит посреди дороги, сматывая под себя заиндевевшую дорожную ленту, фары выхватывают из черноты искрящиеся сугробы. На полях лежит наст, синий и сбитый.
   – И как тебе быть коммунисткой? - спрашиваю.
   Она пытается нащупать кнопку радио. Машина потихоньку начинает скатываться в кювет. Мой жалобный писк - девица резко выворачивает баранку и выруливает обратно.
   – Не дрейфь! - подбодрила она меня. - Я водила хоть куда.
   Из Аутио до Паялы мы поехали по старой трассе. В начале ее, на длинном прямом участке, девица выжала газ до упора. Мотор зажужжал, завыл, мы стремительно набрали ход. Мороз лизал машину ледяным языком, оставляя на капоте, на стеклах корочку инея, терся холодным брюхом о ее горбатую крышу.
   – Здесь, бывает, олени выскакивают, - говорю.
   Девица засмеялась и помчалась еще быстрей. Тогда я понял - она хочет напугать меня. Застегни я сейчас ремень, она будет считать, что у нее получилось. Я поступил иначе - собрался, при этом делая беспечный вид, а сам все смотрел на лесную опушку, чтобы в случае удара вовремя сложиться.
   Она долго копалась, наконец, настроилась на финскую волну. Грустное танго, какая-то женщина пела о любви и печали. Машина перевалилась через горку и пошла петлять, оставляя позади себя меланхоличную дымку. В этой холодной пустыне изливалось, кровоточило чье-то сердце. Я украдкой поглядывал на девчонку. В темноте вырисовывался ее силуэт, закругление подбородка, губы сочные, лихо вздернутый финский носик. Мне захотелось обнять ее. Поцеловать.
   – Куда тут у вас в Паяле можно сходить? - спросила она.
   – А фиг его знает, - ответил я.
   Мы уже проезжали Манганиеми, со свистом пролетели по старенькому мосту. Из лесу выступили огни домов и серебряным светом разлились по руслу реки. Девица не сбавила ход даже тогда, когда на узкой колее на нас вдруг выскочил огромный дальнобойщик. Машины разминулись в считанных миллиметрах - газеты не просунешь. Дальнобойщик яростно посигналил - девица и бровью не повела.
   – А кино сегодня будет?
   В этом я не был уверен. Что же такое придумать? Вспомнил, что один мой одноклассник держит кроликов в бойлерной. Он выпрашивал для них полусгнившую морковку в магазине - все равно ведь выкидывать. Несколько раз я видел, как они сикают. Глупости, она ж не маленькая.
   – Хочешь, поедем в Паяльский спортклуб, на хоккейную тренировку? У них в выходные серия матчей против "Это-Куивы".
   Я показал ей, что надо ехать прямо, потом, возле лавки Артура - она похожа на картонку из-под обуви - направо, потом дальше в центр мимо обувного магазина Харьюхахто, канцтоваров, цирюльни Ларссона, пекарни Веннберга, киоска Микаэльссона и кафешки Линдквиста. Перед школой мы свернули с дороги и кое-как дотащились до хоккейной площадки. Здесь мы оставили машину, которая к тому времени успела прогреться, пошли по утоптанной стежке вниз к катку.
   Тренировка была в самом разгаре. Верзилы в латах и черно-желтых фуфайках кружили по всей площадке, отрабатывая задний ход. Тренер Стенберг, бородатый полисмен, переехавший к нам с юга, гудел в дудку, подбадривая подопечных:
   – Не срезать, не срезать на поворотах, засранцы! А ну, поддай жару, красные дьяволы!
   Потом они разогревали вратаря убойными, безжалостными бросками - крючковатые клюшки "КОHO" шлепали и хрустели, кипер в маске а ля "мертвая голова" стоял как на плахе, щитки не спасали, все тело покрылось синяками. Шайбы то и дело улетали на лужайку, далеко за бортик - то-то будет радости мелюзге, когда сойдет снег.
   – Да гаси ж ты, едрена матрена, ему в домик! - возбужденно рычал Стенберг - он пекся о юношестве и по собственной инициативе организовал тренировки во всех деревнях в радиусе нескольких десятков километров.
   Потом началась игра. Ледовое побоище, где брали больше не умением, а желанием. Игроки лупились о борта, елозили на заднице, щелкали так, что аж звенели клюшки. Долговязый форвард одной из команд нацепил допотопный подбородник, отчего смахивал на овчарку в наморднике. Приведя свою немалую мышечную массу в поступательное движение, он попер напролом - защитники посыпались как стадо оленей, раздавленное паровозом. А вот с контролем шайбы он был не в ладах. Но ему слегка подфартило, он умудрился-таки откинуть шайбу защитникам, и те без труда вколотили ее в образовавшийся пролом. В команде соперников форварда играл щуплый блондин с потрясающей реакцией. В момент вбрасывания он цепенел, словно ящерица, а потом - раз, и клюшка сполохом вонзалась в катящуюся шайбу.
   Мы стояли на снежном валу у бортика и какое-то время смотрели на игру. Я как бы ненарочно приблизился к девице, наши куртки соприкоснулись. Она жевала бубль-гум, выдувая пузыри - от них пахло лакрицей. Я заметил, что она ежится и кутается в свой палестинский платок.
   – Замерзла?
   – Есть маленько.
   – Давай… У меня есть приятель, у него кролики…
   – Фи, детство какое, - скривилась она, обмотав резинку вокруг пальца.
   Мне бы вместо этого обнять ее. Да поздно. Я чувствовал себя придурком. Захотелось сбежать домой, поучить рифы перед зеркалом. Девчонка заметила мое смущение. Смягчилась, стала следить за игрой, делая вид, что это интересно.
   – Им нужно больше играть в одно касание, - сказал я. Как русские. А то они, как канадцы. Сила есть, ну, ты знаешь, играют ровно дуболомы.
   Тут я углубился в анализ игры, стал нахваливать ювелирную технику советских хоккеистов, которые снимают лепестки с клюшек и тренируются с одной рукояткой. Когда вдруг понял, что она заскучала. А тут и я начал подмерзать.
   – Пойдем, посмотрим гимнастику для домохозяек.
   Она кивнула и как-то томно заглянула мне в глаза. Потом, будто испугавшись, что обнаружила себя, быстро опустила взгляд. Чую, сердце мое затрепыхалось в груди, и мы отправились в спортзал - он был в паре сотен метров от нас.
   Дверь в женскую раздевалку была незаперта. Мы просочились внутрь. Нас оглушил джаз, гулким эхом разносивший от школьной магнитолы. Пахло селедкой и лаком - в старых спортзалах всегда так пахнет: затхлый дух истязаний, въевшийся в скакалки, кони и кольца. Плюс ядреная смесь женского пота с секилем. На крючках было развешано тряпье: сморщенные гамаши с начесом, исподние юбки размером с добрый шатер, цветастые сарафаны, коричневые колготы, лифчики величиной с мою голову. На полу в лужицах талой воды стоят авоськи и пакеты, стоптанные сапоги, валенки и остроносые полусапожки.
   Я на цыпочках подкрался к выходу в зал. Ядовитый свет. Вдруг земля затряслась под ногами, дом содрогнулся до самого свода. Тетки прыгали через баллоны. Боже, как тряслись их телеса! Сиськи шлепали по пузу как мешки с мукой, баллоны вспухали как тесто на дрожжах. Хорошо еще, что прыгали домохозяйки вразнобой - попади они разом в такт музыке, ей-ей, проломился бы пол. Следующее упражнение - бег с прискоком по кругу. Вдоль шведских стенок, топая грузными ногами, загрохотало стадо слонов. Пот лился ручьем, тек по двойным подбородкам, уходя в скважины между грудей, варикозные вены светились синюшно-кровавым светом. Раз, два, потяну-улись, - скомандовала руководительница, стоявшая за магнитофоном, и сорок дебелых матрон заволновались, как березки на ветру. И-раз, и-два, наклон, и двадцать непомерных задниц, наплодивших верную сотню ребятишек, встали раком. Пот с ягодиц катился по сальным бокам, запахло мандой. Подъем и, гопля, прыжок боком вперед. Понятное дело, не обошлось здесь без столкновений с выбросом чудовищного заряда энергии. Тетки мегатонными бомбами валились на пол, лежали на лакированном паркете, купаясь в собственном поту; наконец, с превеликим трудом вставали - несокрушимые. Зал отдавал болотом и климаксом. Первобытная смесь рождения и смерти - распаленная женская утроба.
   Девчонка взяла меня сзади за волосы. Запустила зябкие пальцы. Я вздрогнул всем телом. Ноги у меня подогнулись, и я сел, чтоб не упасть. Она забралась ко мне на колени и выплюнула жвачку. Ее зрачки расширились - две черные полыньи. Я стал поглаживать ее подбородок, легонько проводя пальцем по линии скулы до изящной раковинки уха. Носом приблизился к ее лицу. Зажмурился, дотронулся до ее кожи. Щеки таяли, пылали. Она задышала жарче. Я слышал губами ее улыбку. Мы распахнули куртки. Так, тело к телу. Груди такие юные, острые. Я обвил ее руками, прижал к себе с глазами, полными слез, чувствуя, как меня распирает от счастья. Господи, мы вместе. У меня есть девчонка.
   Ее рука вдруг нырнула мне под свитер. Холодная как льдинка, но мягкая от любви. Моя спина чувствовала каждое движение, зашлась от ласки. Рука становилась все проворнее, нетерпеливее. Вот тихонько щипнула. Царапнула.
   – Можно я…можно мне с тобой, - я заикался.
   Вместо ответа девчонка проникла в мои брюки. Рука превратилась в крыску, пощекотала бока, бедра, юркнула в пах. Я задохнулся.
   – Не бойся, - беззвучно засмеялась она, сверкнув белыми зубами.
   Я хотел сказать, что у меня там еще даже нет волос, чтобы не разочаровать, но поздно. Девчонка уже обхватила мое добро - так паук опутывает муху. Крепко стиснула набухшего молодца. Все поймала - теперь не уйдешь. И поцеловала взасос, впилась в меня длинным язычком, во рту появился вкус меди. Земля уходила у меня под ногами, я стал ласкать ее грудь, но делал это как-то грубо и неуклюже. Она толкнула меня, я откинулся на деревянную лавку. Стянула с себя джинсы. Я хотел потрогать, но девчонка отпихнула мою руку.
   – Не надо, ты пока растелишься, - сказала она бесцеремонно и прижала меня к лавке. Воцарилась на мне словно страж порядка. В отдалении гремела слоновья поступь.
   – Ты такая… такая красивая…, - мямлил я смущенно.
   Закрыв глаза, она жадно насела на меня. Я погрузился в самую глубь - исходящие соком недра. Теплые и мягкие, будто подушка. Извиваясь по-змеиному, она принялась раскачиваться на мне в медленном и нежном танце, и что-то во мне росло, усиливалось с каждым мигом. Перед глазами всплыла картина - вот она краснее, краснее, пока, наконец, все полотно не затянулось влажной пеленой. Я тоже елозил, чувствуя, что сейчас брякнусь в обморок. Девчонка закачалась быстрей, вдруг стала резко покрикивать. Все истошней, все иступленней, точно дворняга, трахающая диван. Я, как мог, зажимал ей рот, но где ее удержать. Кошачий концерт и только!
   – Тише, застукают, - взмолился я, и тут начала вздуваться кожа. Набухла волдырем. Нажим - прыснула кровь. Я попытался выскользнуть, но девчонка не пускает меня. Чувство растет, становится ярче. Будто щекочут ножом, пока не продырявят насквозь. Ее волосы плотной завесой обволакивают меня. Нависшая хмарь. Набухшая плотью.
   И вот! Вот взрывается весь мир, и из черной тучи проливается дождь.
   .
   Открыв глаза, я увидел, что передо мной стоит тетка. Типичная хавронья из Сучьего болота. Глаза выпучены, крашеные волосы слиплись, с носа и подбородка капает пот. Я решил, сейчас начнет орать. Соберутся старые мымры и начнут нас линчевать. Придавят к полу стопудовыми сраками, станут выяснять, не шарим ли мы по карманам. Кто-то скажет:
   –  Кулли поис!- и одна из них, старая лесная лопарка, вцепится мне зубами в яйца и перемелет их в фарш, как мычащему ирвасу с глазами, побелевшими от боли.
   Не на шутку испугавшись, я вытащил конец. Пока я возился, путаясь в штанах, тетка скептически сощурилась на мою обмякшую сосиску.
   – Много шума из ничего, - ехидно хмыкнула она.
   Потом отхлебнула воды из железного крана, громко перднула и пошла обратно в зал. Запах полусгнившего сена преследовал нас до самого выхода.
   .
   Девчонка села в машину и бросила "пока". Я подставил руку, мешая ей закрыть дверь.
   – Завтра увидимся? - спросил я.
   Она смотрела прямо перед собой - взгляд немигающий и равнодушный.
   – Скажи хотя бы, как тебя зовут.
   Она повозилась, завела мотор. Включила первую скорость, машина медленно тронулась с места. Я бежал рядом, цепляясь за дверь. Большущие, темные девичьи глаза смотрели на меня. И вдруг девчонка отбросила маску. Маска лопнула, развалилась, а под ней зияла огромная раскрытая рана.
   – Я с тобой! - крикнул я.
   Она нажала на газ, дверь выпорхнула у меня из рук. Машина, виляя и пробуксовывая, понеслась мимо фонарных столбов, из-под колес взлетали вихри снежной пыли. Шум мотора звучал все тише, потом смолк.
   Долго стоял я, пока до меня, наконец, не дошло. У нее же нет ключей. Она угнала машину. Боль пронизала меня холодными щупальцами, и тем острее она становилась, чем больше я понимал, что никогда уже не увижу эту девчонку.
   .
   .

ГЛАВА 20

    Как гуляли на именинах, как пели гимн Турнедалена, как явилась охотничья бригада и о том, как четыре подростка созерцали звезды
   .
   С годами мой дед все больше жил нелюдимом. Ему нравилось одиночество; с тех пор, как упокоилась бабушка, он стал тяготиться общением с людьми. Жил себе в своей избушке, вел хозяйство и мечтал только об одном - помереть в родном доме. Когда мы навещали его, он встречал приветливо, но с недоверием. В дом престарелых? Да ни за что, будь он трижды неладен, зарубите на носу, в избе вон прибрано - я и сам себе хозяин!
   Но время не щадило и его, и вот уже близился тот февральский день, когда деду стукнет семьдесят. Совесть у родни была не на месте - слишком редко захаживали к старику; тогда, посовещавшись, решили закатить пир на весь мир. Надо ведь успеть пополнить семейный альбом парой торжественных снимков, а то дедуга, того и гляди, впадет в детство.
   Стоило немалого труда уговорить самого виновника торжества - ну, не ради него самого, так хотя бы ради родственников. Не чуя подвоха, он наблюдал, как идут приготовления. За неделю до сбора родственники отскребли полы от застарелого пота, отквасили половицы шампунем, надраили ветхие окна техническим спиртом, проветрили дедов траурный костюм, который весь провонял нафталином, отмыли абажуры от наростов жира, поменяли вафельные полотенца, прошлись с пылесосом по всем закуткам, при этом обнаружив неимоверную кучу паучьих тенетников и дохлых мух, вынесли хлам из сарая, расставили обувь неестественными рядами и узорами, переставили шкафы и комоды - короче, перепутали все на свете, так что и отыскать ничего не возможно. Дед уже не раз пожалел, что пустил в дом саранчу, - причитал и бранился. Но это как подготовка к высадке десанта, - раз начал, надо довести до конца.
   .
   День рождения пришелся на пятницу. Нам с сеструхой разрешили пропустить школу, и мы всей семьей поехали к деду с утра пораньше. Денек выдался ясный, мороз минус двадцать, сухая и безветренная погода, иней посеребрил стекла машины, усеял деревья острыми колючками. На небе гасли последние утренние звезды. Над лесом парила голубая дымка. Отец поставил машину на перепаханном колесами дворе, мы прошли по хрустящей снежной крупе, на крыльце отряхнули ноги. В сенях забрехал дряхлый кобель, финская лайка. Он был подслеповат и с некоторых пор все норовил цапнуть за ногу, так что, пока дед открывал, я на всякий случай вооружился веником.
   –  Теккос сиелта тулетта?А, это вы пожаловали? - сказал дед по-фински, будто удивляясь. Мать протянула цветы - она несла их под шубой, отец пожал руку и поздравил, я же веником стукнул кобеля - тот кубарем скатился с крыльца, заголосил.
   Мы уселись за кухонным столом, слушая, как тикает маятник. Изба казалась непривычно нарядной. Дед сидел в качалке, накрахмаленный воротничок врезался в морщинистую шею, руки беспокойно теребили галстук. Все выглядело ненатуральным и оцепеневшим, как и положено на праздниках.
   К обеду стали подтягиваться дядья со своими половинами, на столы выставили большие торты со сливками. Кто-то варил кофе и заливал его в термосы, мы с сеструхой помогали мазать сливочное масло на хлебцы, а сверху клали сочные шматки запеченной лосятины. Другие помощники выкладывали на подносы свежеиспеченные пирожные - по дому разнесся душистый запах корицы, какао и ванили.
   Бледное февральское солнышко с трудом выкарабкалось из-за сугроба и озарило зимний день. На выгоне паслось несколько северных оленей, они разгребали снег копытами и выхватывали пучки прошлогодней травы. Двое из них вырыли себе ложбинки да так и лежали, подогнув ноги, чтобы сэкономить тепло, только темные головы торчали над сугробами. Кобель даже не смотрел в их сторону, он нашел себе другое дело за углом избы - обнюхивал желтую ямку в снегу, где сходил до ветра дед. Стайка синичек гроздью облепила пришпиленный кусок сала. Вся природа утопала в белесом свете тундры, солнце не грело совершенно, будто было записано на кинопленку.
   Во второй половине дня стали стекаться новые гости. Уже весь двор был заставлен машинами, а вскоре - и все подъезды к нему. Те из гостей, что жили по соседству, прикатили на снегокатах, двое неспешно дошли лугами на лыжах. И вот начались торжества. Гости расселись за двумя накрытыми столами - сухие старички со слезящимися глазами и намерзшими сосульками на бровях и их круглые супружницы, с ручищами, увесистыми, как скалки, затянутые в цветастые сарафаны. Пили кофе с блюдца, закусывая пирожными и бутербродами с лососем. Старинную печку накалили добела, чтоб тепло было, бабки стали вспоминать старые времена и страсть как захотели испечь хлебов.
   Выпив по второй чашке, решили, что пора доставать коньяк. Откупорили покупной пузырек, батя стал обносить гостей. Рюмки наполнялись под одобрительные кивки, те, кто за рулем, прикрывали рюмки ладонью. Настроение немного улучшилось. Мать разрезала торт, раскладывала его по блюдцам. Кто-то вспомнил, что надо бы спеть здравицу имениннику, все встали, кроме деда, - он остался в качалке, исходя потом. Батя подлил ему коньяка, для бодрости духа. Тогда, состроив торжественные мины, грянули "мноккая летта" на корявом шведском языке. Именинник не знал, куда деваться, и смущенно схоронился за букетами. Позже ему велели открыть подарки. Он ведь к ним даже не притронулся, чтобы люди не подумали, что вся эта церемония затеяна ради подарков, - разумная предусмотрительность в наших турнедальских краях. Непослушными пальцами дед копался в треклятых узлах и лентах, те не поддавались; наконец, один из дядьев сжалился над ним и принес пуукко- финский нож. Тогда дед ловко вспорол глянцевую обертку, будто щуку потрошил, и извлек на божий свет хрустальную статуэтку лося, резные часы на батарейке, лопатку для торта из турнедальского серебра, размалеванную оловянную кружку, расшитые рушники в рюшах, саамский домотканый ковер с цепочкой, чтобы вешать на стену, богатый бритвенный несессер, книгу для гостей в переплете из дубленой оленьей кожи, полог, расшитый морскими раковинами, дверную вывеску, на которой выжигателем было выведено "Добро пожаловать!" и прочие безделицы. Дед сказал по-фински, что это, мол, излишество; излишество - вот отличное собирательное слово для дорогих побрякушек, которые ему ни к селу, ни к городу. Никто так и не осмелился подарить действительно нужную вещь: колун или новый катализатор для машины, а то ведь дед, чего доброго, подумает, что это намек на то, что он - никудышный хозяин.
   Уже вечерело, когда на огонек пожаловала делегация из местного краеведческого музея, десятка два чинных мужиков и баб, - они вежливо поздоровались за руку, точно настоящие шведы. Многие пришли с цветами и красочными поздравительными открытками. Скушав по бутерброду и куску торта, они достали песенники и запели неровными, чуть дребезжащими голосами. Шведские песни, выученные еще в школе, известные шлягеры, оды родимым краям и просторам. Батя обносил гостей коньяком, предупредительно пропуская лестадианцев. Последним затянули гимн Турнедалена, протяжно и проникновенно:
    Благословенна будь земля,
    Любимый Турнедаль!
    Нет краше, нет милей тебя,
    Родной полярный край.
   .
   Старики растрогались, стали утирать слезы. Дед тоже вдруг расчувствовался, уголки глаз покраснели, рюмка в руке задрожала, мать приняла ее. Казалось, еще чуть-чуть, и вся изба заплачет навзрыд. Особенно, когда последний куплет спели по-фински - песня пробирала до самого нутра, оставляя горячее, влажное чувство.
   Посидели, взгрустнули. Наполнили душу финскими страданиями, помянули про себя все невзгоды, приключившиеся с нами, все немилосердные удары, выпавшие на нашу долю, всех детишек, что родились убогими, всех юнцов, что помутились рассудком, весь голод, всю нищету, всю скотинку, забитую по нужде, всех чахоточных и параличных, все неурожайные годы, все неудачные попытки контрабанды, все мучения и издевательства, которые мы терпели от властей и начальства, всех самоубийц, всех иуд и штрейкбрехеров, все мошенничества, когда нас надували, всех рабочих, что уехали на помощь Сталину и получили пулю в затылок в виде "благодарности", всех сволочей-десятников, всех садистов в лесных артелях, всех, кто спился, кто утоп во время сплава, кто погиб в шахтах, все слезы, все обиды, всю боль и унижения, терзающие наш многострадальный род на его тернистом жизненном пути.
   За окном долго смеркалось, горела голубая полоска стали, потом стало темно. Полярная звезда свесилась сосулькой с обледенелой крыши. Вокруг нее замерцали тысячи ярких крапинок, мороз усилился еще на пару градусов. Лес стоял окоченевший и покойный - ветка не шелохнется. Неприветливая тишина стелилась над тайгой, над бескрайними лесами - они уходили в малонаселенную Финляндию, тянулись по необъятной российской равнине и через еще более необъятную Сибирь доходили до самого Тихого океана, неподвижная лесная пустыня, придавленная снегом и морозом. В рассохах высоченных елей ватными комочками жались синички. И только где-то глубоко внутри слышалось теплое и еле приметное тук-тук.
   Вдруг по дому пробежал шепоток. Охотники! Охотничья команда на подходе! Председатель краеведческого музея вскочил на ноги, наскоро, но сердечно поблагодарил за угощение, дед пообещал подарить музею свою старую, неучтенную острогу - все равно, мол, не доглядаю в темноте. Поставив чашки на блюдца донцами вверх, гости второпях накинули на себя шубы и бросились вон из избы, словно за ними гнались. Остались только кое-кто из соседей, пара пенсионеров, да отцовы братья; в доме вновь зазвучали крепкие слова и требования подлить еще.