— С одним из «поднявшихся» я позавчера в милиции ночевал, кстати сказать, — усмехнулся Игорь.
   — Это с Леней-Шестом? Слышал, слышал. Ну, дорогой мой, это не показатель, а потом, несмотря на все свои закидоны, Леня, все же, признан коллекционерами всей Европы. У него картины из рук рвут — не успевает деньги считать. Один ты у нас раритет, ископаемое полезное. Еще немного и под забором ведь помрешь, Гарик! А не то белую горячку заработаешь. Больно и обидно смотреть, как такой человек, такой мастер, такой большой художник, на которого в свое время мы все с надеждой…
   — Слушай, завязывай. Не на трибуне, все-таки, и не у гроба, — попросил Игорь, — давай конкретно: какие картины ты хочешь и почем.
   — Ну, ты так сразу… — немного сбавил обороты Жуковицкий, — почем, это надо еще решить, мне принципиальное согласие нужно. Подумай хорошенько. Вот еще что: ты помнишь, когда Серега Арефьев помер — картины искали, искали, а не нашли, да! И знаешь, как дело было? Менты, что протокол о смерти составляли, к себе вывезли. Я у них потом оптом все и взял. А Серега вот так же, как ты кочевряжился. Все живого классика из себя строил и что в итоге? Ни себе не помог, ни семье, ни хорошим людям.
   — Ну, ты меня-то не хорони загодя, — сказал Корсаков.
   — Не зарекайся, Гарик. Все под богом ходим. А у тебя, я слышал неприятности.
   Игорь насторожился, внимательно разглядывая собеседника. Жуковицкий иногда заходил на Арбат, но Игоря обходил стороной. То ли чтобы глаза лишний раз не мозолить, помятуя о прежних грехах, то ли просто неинтересен ему Корсаков был. А теперь, получается, всех опередить хочет, если что с Игорем случиться…
   — Хорошо, Женя, я подумаю, — сказал Корсаков, делая вид, что задумался над словами Жуковицкого, — работы из того цикла и правда остались, только отдал я их кому-то на хранение. По пьянке отдал, а теперь забыл. Но вспомнить можно. Главное, чтобы стимул был, понимаешь? — Игорь потер пальцами, будто считая деньги.
   — Все понимаю, Гарик, все отлично понимаю, — с готовностью закивал Жук. — А чтобы ты мне поверил, что я для тебя стараюсь, могу купить… — он оглядел выставленные Игорем картины, — ну, хоть вот эту, — ткнув толстым пальцем в портрет Анны, он внимательно посмотрел на Корсакова. — Хоть и себе в убыток, но помня о старой дружбе, о славных временах, могу заплатить даже пятьдесят долларов США.
   — Пятьсот, — коротко сказал Игорь.
   Жуковицкий выпучил глаза.
   — Ты что, родной? Ты с утра-то не принял лишнего на грудь? Пятьсот! Ты сам посмотри: фон неровный, лицо не прописано, да и тетка какая-то стремная — тоску нагоняет. Сто долларов, но это только для тебя.
   Корсаков ухмыльнулся: Жучила любил поторговаться, знал в этом толк и любил, когда картину ему уступали не сразу, а именно после долгих споров. Бывало, он даже переплачивал, если художник умел обосновать и красиво изложить претензии на высокую цену. Видимо, Жучиле это было нужно для самоуважения.
   — Я писал эту картину кровью сердца, — Игорь подпустил в голос дрожи, — ночей не спал, не пил, не ел, — он почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы жалости к себе. — И скажу без ложной скромности: картина написана в лучших традициях русской классики. Да любой, кто посмотрит на эту женщину, ощутит в себе нежность, любовь, желание, чтобы она была рядом, — Корсаков метнулся со стула и схватил за рукав проходящего мимо мужика с двумя дорожными сумками, — товарищ, вот скажите, что вы ощущаете, глядя на эту женщину.
   Мужик, шарахнувшийся было в сторону, с интересом пригляделся к картине. Судя по суточной щетине и мятой одежде, это был провинциал, пришедший на Арбат скоротать время до отхода поезда.
   — Вот на эту женщину? — задумчиво проговорил он.
   — Ну да!
   — Эх, — мужик вздохнул, — да если бы моя Маринка такая была… А то ведь жрет в три горла, зараза. Как порося стала, ей-богу. На кровати, не поверишь, боком сплю — не помещаемся. А кровать у нас широкая — сам ладил…
   — Слыхал? — Корсаков победно поглядел на Жуковицкого.
   — Нашел у кого спрашивать, — скривился тот, — мнение дилетанта…
   — А ведь раньше такая же была, — не унимался мужик, — пока в невестах ходила. Тоненькая, как березка, глаза, как звездочки…
   — Это же высокая поэзия, Женя! — Корсаков ковал железо, пока горячо, — Ты посмотри, какие у нее глаза, а плечи! А руки…
   — Рук не видно, — быстро сказал Жуковицкий.
   — Но можно представить, как они прекрасны! И за этот шедевр, продавать который для меня все равно, что вырвать сердце, ты жалеешь триста баксов? — Корсаков, как бы в смятении перед человеческой жадностью, отступил на шаг, — Женя, креста на тебе нет!
   — …пиво, картошку, блины со сметаной каждый день трескает, — продолжал гундеть мужик, — а глазки заплыли. Поросячьи глазки стали…
   — Сто двадцать, но я себе этого не прощу, — категорически заявил Жук, — просто душа у меня болит за тебя. Сто двадцать долларов — все что могу предложить.
   — Холст и краски дороже стоят, — не уступал Корсаков.
   — …а чай пить садится, так батон белого сожрет, и не хрюкнет!
   — Слушай, мужик, иди-ка ты отсюда, — разом заорали Корсаков и Жуковицкий.
   Провинциал, отпрянув, удивленно пожал плечами.
   — Сами же просили портрет оценить, — сказал он с обидой и, покачав головой, двинулся дальше, — ну, москали, не поймешь вас.
   — Короче, Гарик, сто пятьдесят — и все!
   По тону Жуковицкого Корсаков понял, что это предел и, горько вздохнув для приличия, согласился.
   — Ну вот, — одобрил Жук, — а то — пятьсот! Ты еще не помер, чтобы такие цены ломить.
   Он отсчитал три пятидесятидолларовые бумажки, вручил Игорю, которому вдруг стало жалко картину. Он сам снял ее, упаковал и стал собираться домой.
   — А насчет тех картин — так я зайду на днях, лады? Ты ведь не переехал? — спросил, осклабившись, Жук.
   — Не переехал. Заходи, — сказал Корсаков, — но уж за них я с тебя семь шкур спущу.
   — Разберемся, — Жуковицкий подал ему мягкую влажную ладонь и потопал к выходу с Арбата.
   Значит, он специально на Арбат приехал, чтобы меня найти, глядя ему вслед подумал Корсаков. Ну и черт с ним. Еще Жучилой не хватало голову забивать. Тут другая проблема вырисовывается: сначала он потерял Анну во сне, в том, что во сне он видел именно Анюту Корсаков не сомневался, а теперь и наяву утратил. И хоть это всего лишь портрет, кто знает, может так ему и суждено: терять дорогих сердцу женщин.
   Обменяв валюту, Игорь побрел домой.
   Как обычно Арбат жил своей жизнью: скучали художники, продавцы шинелей, шапок-ушанок, кокард и прочего добра, оставшегося от Советской армии, обольстительно улыбаясь, демонстрировали товар иностранцам. Два ребенка лет семи-восьми кружились в вальсе, родительница обходила зевак с картонной коробкой. Разорялся какой-то бард, его обходили стороной — уж больно рьяно он терзал струны обшарпанной гитары.
   Корсаков заметил милицейский наряд, проверявший документы у лица кавказской национальности, подошел поближе. Дождавшись, когда нацмена отпустили — видно, документы оказались в порядке, он подошел к разочарованным милиционерам.
   — Ребята, у меня тут должок для капитана Немчинова. Передайте, — Игорь протянул руку, как бы для пожатия старшему наряда — щеголеватому лейтенанту, избавился от денег и, кивнув, пошел дальше.
   В продуктовом магазине, долго не раздумывая, накупил продуктов: колбасы, хлеба, яиц и кофе. Долго стоял напротив винного отдела. Выпить, не выпить? Прозрачная, как слеза, водка, янтарный коньяк, ликер «Кюрасао», цвета стеклоочистителя… пиво, шампанское, портвейн, виски. На память пришел Жуковицкий: «…еще немного и белую горячку заработаешь». Не дождешься, Жучила! Этот номер мы уже вытаскивали — ничего, кроме похмелья и горьких воспоминаний там нет.
   — Мужчина, ну вы прям, как в музее. Чего на нее смотреть, ее пить надо! Не стесняйтесь, подходите, — подбодрила Игоря молодящаяся продавщица.
   — Не могу, красавица, — вздохнул Корсаков, — язва.
   — То-то облизываешься, как кот на сметану, — посочувствовала продавщица.
   Купив двухлитровую бутылку кваса, Игорь, опасаясь что поддастся соблазну, быстро вышел из магазина.
   В квартире кто-то был — дверь с лестницы была забаррикадирована. Корсаков наподдал ногой, вызвав за дверью легкую панику: кто-то заметался по квартире, потом в щели показался глаз.
   — Ты что ли, Игорь? — голос у Владика был сдавленный, испуганный.
   — Я, — подтвердил Корсаков, — открывай. Чего закрылись? Опять трахаетесь?
   За дверью загремело. Корсаков втиснулся в образовавшийся проем.
   — Трахаемся… Давай, быстрее, — Владик стоял, согнувшись, держа в руках радиатор парового отопления, — никого чужого не заметил?
   Под глазами у него были синяки в пол-лица, нос скособочен, губы превратились в лепешки.
   — Не заметил.
   — Это хорошо, — Владик привалил радиатор к двери, поставил на него еще один. — А я пришел — тебя нет. Ну, думаю, все…
   — Так ты один? А где шлялся? — спросил Игорь, проходя в комнату, — участковый заходил, тебя спрашивал.
   — Когда?
   — Позавчера. Сказал, что тебя папаша Анюты к ним в отделение приволок.
   — Точно, — кивнул Владик, — они меня отпустили потом, я у приятеля ночевал — боялся сюда показаться, — он подошел к окну, чуть отодвинув фанеру, осмотрел двор.
   — Мог бы и зайти, проведать — я до ночи без памяти провалялся, — проворчал Корсаков.
   Он разгрузил сумки, принес из чулана электроплитку, сковородку и принялся резать колбасу.
   Владик присел на низенькую табуретку, обхватил плечи руками и принялся раскачиваться из стороны в сторону.
   — Тебе хорошо, — сказал он обиженным тоном, — ты сразу вырубился, а меня, как грушу в спортзале обработали.
   — Анюта где была?
   — В машину ее утащили и увезли. И папа с ней уехал. А трое этих… остались и давай меня охаживать. Я все ступеньки в доме пересчитал. Потом папа вернулся и повезли они меня в «пятерку». Что там было… — он тяжело вздохнул.
   Игорь бросил на сковороду нарезанную колбасу, глотнул квасу и присел на диван.
   — Знаю я, что там было, — проворчал он. — Владик, тебе сколько лет?
   — Двадцать один, а что?
   — Что? А то, что баб надо выбирать не только членом, но и головой. Или ты ее в невесты присмотрел?
   — В какие невесты? — возмутился Лосев, — ну, понравились друг другу, перепихнулись в охотку. Что ж теперь, любовь на всю жизнь?
   — Вот трахнулись, и — все, разбежались по норам. За каким хреном ты ее сюда водить стал? Соображение надо иметь. Она что, не говорила, что у нее папа крутой?
   — Ну, так, бормотала чего-то, — Владик потупился, — я думал, это еще лучше. Папашка денег подкинет, может, выставку организовать поможет. Глядишь и…
   — Ага, — усмехнулся Корсаков, — апартаменты выделит — трахайтесь, детки, на здоровье. Позволь я тебе кое-что объясню: в советское время общество у нас было бесклассовое. Так во всяком случае, считалось. А теперь дело другое. Анюта и папаша ее принадлежат к высшему обществу, а ты даже не в низшем классе, ты нигде. Ты — деклассированный элемент, мать твою! — Игорь разозлился всерьез. В самом деле: приходится объяснять этому Казанове элементарные вещи, — они — новая аристократия, только без дворянских титулов. Хотя я подозреваю, что это временно. А ты? Монтекки из подворотни! Ромео без определенного места жительства. Кстати, Ромео даже родословная не помогла, если ты помнишь, чем у Шекспира дело кончилось. Ты пойми, Лось, бабы к художнику тянутся потому, что он вольный человек, а воля — это отсутствие хомута и кнута! Ты себе нашел и то, и другое, и приключений на задницу. И, кстати, ты уж меня извини, ты всерьез считаешь себя художником?
   — А почему нет? — обиделся Владик.
   — Да потому, что давить краску на холст — это еще не искусство. Таких, как я — сотни, а таких, как ты — тысячи и все хотят сладко есть и мягко спать, не прилагая к этому усилий. Вы не знаете элементарных вещей: даже, как правильно смешать краски, я не говорю уже о технике рисунка. Я не люблю Шилова, но он как-то раз сказал про таких, как ты очень правильные слова: если ты художник, то нарисуй мне хотя бы обыкновенный стакан. Простой стеклянный стакан, но чтобы он был похож на самого на себя
   — Вполне можно обойтись и без этого, — заявил Лосев.
   — Да, можно. Но тогда нужна своя фишка, чтобы тебя заметили. Эпатаж, скандал, причем не местного значения, не драка с бомжами и не пьяный загул среди своих, а скандал такой, чтобы о нем написали в прессе. Мне уже за тридцать, Владик, и, по большому счету, мне учиться чему-то уже поздновато, но ты молодой. Брось ты эту херню, найди что-то свое и упрись рогами: работай, думай, пробуй, но не скользи по жизни, как по накатанной дорожке. Выбьешься в люди — я только рад за тебя буду.
   — Чего ты завелся-то, — пробормотал Владик, стараясь не смотреть на разгорячившегося Корсакова, — ну ладно, попробую я…
   — Да не пробовать надо, а делать! — в сердцах рявкнул Игорь. А действительно, чего это я разорался? — подумал он. Жалко, наверное, этого балбеса.
   Колбаса заскворчала, Корсаков перевернул ее и разбил в сковородку пяток яиц.
   — Ладно, давай перекусим, — сказал он.
   Владик принес подушку, уселся на нее. Табуретку они использовали, как сервировочный столик. Яичница исчезла в мгновение ока. Разлив по кружкам квас, Игорь достал из кармана пятьдесят баксов и протянул Владику.
   — Держи. Это тебе подъемные. Больше ничем помочь не могу.
   — Не понял, — Лосев захлопал глазами.
   — Федоров, участковый наш, сказал, что будет лучше, если ты пропадешь с Арбата в неизвестном направлении и, причем, надолго.
   Лосев покачал головой.
   — Зачем? Вроде, все обошлось. Папа уехал, Аньку я больше видеть не хочу — здоровье дороже…
   Корсаков с досадой хлопнул ладонями по коленям.
   — Слушай, я тебе все разжевывать должен? Папа, говоришь, уехал? Надолго ли? Ты думаешь, он это дело так оставит? В один прекрасный день я тебя найду вон там, — он кивнул за окно, — во дворе с проломленной головой. А еще хуже — менты, причем не из «пятерки», а какой-нибудь ОМОН, проведут шмон и найдут у тебя в матрасе мешок с «планом». Тебя на зону лет на пятнадцать, а мы, кто здесь останется, будем ребятам из отделения целый год штраф платить. «За нарушение общественного порядка». А люди здесь небогатые, сам знаешь. Есть еще вариант: я просыпаюсь, а ты спишь вечным сном с ножом в спине и на рукоятке мои «пальчики». С Александра Александровича станется — может и такое организовать.
   Игорь закурил, откинулся на матрасе и уставился в потолок. Жалко парня, но что делать — сам виноват.
   Владик потерянно молчал. Снизу донеслись голоса соседей — бомжи вернулись с промысла и разбредались по комнатам. Лосев встал и принялся собирать вещи в рюкзак. Вещей было немного: пара джинсов, свитер, две-три рубашки, бритва. Краски и кисти он сложил в этюдник.
   — А картины куда? — спросил Лосев.
   — Оставь, я спрячу. Как обоснуешься — дай знать. Если получится картины продать — деньги вышлю.
   Владик забросил за спину рюкзак, повесил на плечо этюдник, потоптался, в последний раз оглядывая комнату.
   — Давай присядем на дорожку, — предложил Корсаков.
   Они присели на матрас, закурили. Владик сопел совсем, как обиженный мальчишка. Ничего, подумал Корсаков, ему и впрямь надо что-то менять в жизни. Докурили, Владик поднялся, Корсаков пошел его проводить.
   — С мужиками не прощайся, — сказал он, отодвигая радиаторы от двери, — пусть думают, что ты на Арбат пошел.
   — Ладно. Ну, бывай, Игорек, — Лосев протянул ему ладонь, — как остановлюсь где-нибудь — пришлю весточку.
   — Счастливо, Влад, — Корсаков пожал Лосеву руку, посмотрел, как он медленно спускается по ступеням и, закрыв дверь, вернулся в комнату.
   Эх, жизнь — дерьмо, подумал он.
   Трофимыч ссудил Корсакову провод с лампочкой. Прикрутив ее к проводам, торчащим из потолка, Игорь щелкнул выключателем.
   — Да будет свет, — сказал он и оглядел свое пристанище.
   При электрическом свете вид был, прямо сказать, так себе. Поганый был вид. На потолке, в углах сплели паутину пауки, на обоях ясно проступили карандашные рисунки — раньше, если собиралась компания, Игорь на спор рисовал десятисекундные портреты. Ага, вот эту пьянку он помнил.
   Владик притащил откуда-то девиц и море выпивки. Игорь рисовал всех желающих. Некоторые из девушек обдирали обои со своими портретами и просили подписать. Корсаков, чувствуя себя новоявленным Пикассо, небрежно ставил росчерки на рыхлой бумаге. Закончилась пьянка грандиозной всеобщей любовью — на следующий день даже бомжи-соседи таращили глаза и качали головами.
   — Ну вы, ребята, даете. Одно слово — художники.
   Корсаков спустился в подвал и притащил наверх картины, которые он не решался хранить в комнате — несколько особо дорогих ему холстов. Он расставил их напротив матраса, уселся на него и, закурив, принялся вспоминать.
   Вот эту он написал после развода, по памяти: ребенок — девочка лет трех, уходила, оглядываясь по ромашковому полю. Это когда он еще был женат, они снимали полдачи под Дмитровом и ходили на канал имени Москвы через ромашковое поле, а дочка бежала впереди, оглядывалась и все торопила их.
   А вот эта картина написана, дай бог памяти… А-а! Жук в тот раз уговаривал продать несколько картин, а когда Корсаков отказался, притащил водки и девок с Тверской. Игорю тогда поосторожней бы, а он гусарил, показывал, какой он крутой — садил стакан за стаканом без закуски, а девки подбадривали. Наутро очнулся — половины картин как не было. Жучила, гад, сказал, что Корсаков их спьяну раздарил девкам. Это потом только Игорь узнал, что у Жука такой прием: подпоить несговорчивого живописца в теплой компании, а после сказать, что картины подарены девочкам. Девчонок, конечно, не найдешь, да никто и не искал, а Жук выгодно сплавлял полотна. На этом и поднялся, скотина. С горя Корсаков квасил неделю, а опомнился только когда ночью явились ему черти и поманили за собой. На этом полотне изобразил Игорь Евгения Жуковицкого. Вернее, не самого Жука — кому он интересен, урод вислозадый, а его поганую душу. Картина получилась кошмарной — Гигер позавидовал бы. Корсаков и сам на нее смотреть не мог — страшно становилось, а потому убрал в подвал. Но продавать картину не хотел: пусть будет, как напоминание и о Жучиле с его подленькими приемчиками, и о чертях, тащивших Корсакова в преисподнюю.
   А вот полотна, о которых Жуковицкий расспрашивал: на одном летящий снег, как если бы на него смотрел лежавший на земле человек. Снежинки будто замерли в хороводе. Именно замерли, а не летят, кружась, на зрителя. И в хороводе их есть какой-то смысл: из хаотичного движения они складываются то ли в надпись на незнакомом языке, то ли в математическую формулу.
   Вторая картина, «Знамение» — главная из цикла «Руны и Тела». В багровом мареве застыли искаженные, дрожащие, фигуры людей. Над их головами сплелись руны, или что-то подобное, может даже знаки шумерского письма, хотя откуда Корсакову знать, как они выглядят. Среди ночи что-то словно толкнуло его. Он вскочил и лихорадочно принялся работать. Зажег все имевшиеся в доме свечи и до самого рассвета исступленно творил. Картина забрала все силы и под утро он рухнул на матрас и провалился в сон без сновидений, как смертельно уставший человек. Проснувшись, он даже не смог вспомнить того состояния, в котором работал. Картина была странная, написанная даже не в его, Игоря Корсакова, манере. Он выставлял ее пару раз, но без успеха и в конце концов спрятал в подвал. И вот теперь картиной заинтересовался Жуковицкий. Интересно знать, сам он вспомнил ее, или по чьей-то просьбе «подъехал» к Игорю? Если Жучила по собственной инициативе решил купить «Знамение» и «Снег» — цена одна, но если это заказ, то надо держать ухо востро. Хорошо бы Леню потеребить — он многих коллекционеров знает, может выяснить, не собирает ли кто подобные полотна? Так или иначе, картины оставлять в квартире нельзя — Жук украдет и не поморщится. И еще посочувствует: что же ты, скажет, Гарик, не уберег? Я бы купил и за ценой не постоял бы, а ты…
   Корсаков нашел в чулане полиэтиленовую пленку — такими парники укрывают, тщательно упаковал картины и, стараясь не потревожить соседей, отнес полотна в подвал. Там он завалил их старым хламом, картонными коробками, битым кирпичом. Даже пылью присыпал. Оглядев подвал он остался доволен — если и заглянет кто, тот же Жук, все равно не догадается, что под кучей мусора может храниться что-то стоящее.
 

Глава 5

   Нарушение сна — явный признак алкоголизма. Это любой врач скажет. Можно, конечно, лечь, закрыть глаза и провалиться в непонятную тягучую смесь из образов, мыслей, воспоминаний… Это не сон, а иллюзия — мозг не отдыхает, а продолжает работать, причем работать вхолостую. Могут, конечно, родиться необычные сюжеты, но если их воплотить на холсте — сам рад не будешь. Такое уже не раз бывало и лучше уж не спать совсем, тем более, что особых усилий для этого прилагать не нужно.
   Корсаков достал эскизы к портрету Анюты. Картина получилась не сразу — он пробовал менять ракурс, склонял милую головку девушки к плечу, добавлял украшения, пытался менять освещение лица. Вот окончательный вариант того, что он перенес на холст.
   Карандаш придавал рисунку некое очарование, незаконченность, иллюзию приостановленного движения. Казалось, девушка на портрете вот-вот несмело улыбнется, а может, дрогнут ресницы, глаза наполнятся влагой и она отвернется, чтобы скрыть слезы. Жаль, что карандашный рисунок недолговечен — чешуйки грифеля осыплются с бумаги, и образ потускнеет, как бы подернувшись дымкой времени. Постепенно сотрутся детали и останется лишь контур, силуэт, похожий на воспоминание о дорогом человеке, ушедшем навсегда.
   Игорь отложил эскиз. Что-то слишком часто он думает об этой девчонке. Такое впечатление, что она не случайно возникла в его жизни и ее появление было предопределено. Впрочем, бред, обычный бред. Желание перемен, тягостность существования заставляет выдумывать всяческие глупости. Нет никакой девушки, предназначенной ему, есть обычная избалованная девица, привыкшая брать, ничего не давая взамен и глядящая на мир из окна папиного лимузина. Небольшое приключение — перепихнулась с представителем околобогемной тусовки, с вольным художником. Ну так пусть этот художник и дальше вольно гуляет. Если папа позволит. А не позволит — найдем другого!
   Разозлившись то ли на себя, то ли на Анюту с Владиком, Корсаков собрал эскизы стопкой, взвесил ее на руке и запустил по комнате, как листовки в толпу.
   — Игорек, ты не спишь? — кто-то постучал в наружную дверь, хотя Игорь оставил ее открытой — замок чинить было лень, а батареями заваливать — вообще людей смешить.
   — Не сплю, — отозвался Корсаков, — заходи, Трофимыч.
   Оглядев валявшиеся эскизы, Трофимыч осторожно прошел в комнату и, потоптавшись, присел возле матраса на корточки.
   — Слышь, Игорек, тут халтурку подкинули. В соседнем особняке стены на втором этаже поломать. Обещали утром оплатить, как сказали: «по факту». Особняк какая-то контора купила, очередная «шараш-монтаж». Будут ремонт делать под офис, а может, под магазин. Намедни менты там облаву провели — всех, кто ночевал, выгнали. Особняк пустой стоит. Ты как, подработать не желаешь?
   Игорь подумал. Ночевать в пустой квартире не хотелось, тем более, что заснуть не получится. Раньше хоть с Владиком поговорить можно было, а теперь пусто, тоскливо. Денег, конечно, заплатят копейки, но работа отвлечет от горьких мыслей. Именно вот с такого перепоя, на второй-третий день приходит такая депрессия, что можно и в петлю головой — сколько уже примеров было.
   — Ты хоть был там? — спросил он, — может там стены такие, что из пушки не прошибешь?
   — Ну, конечно, раньше на совесть строили, но кто нам мешает попробовать? Инструмент я подобрал: кувалду, лом, ну еще кое-что по мелочи. Одному неохота возиться, а мои кореша лучше будут с протянутой рукой стоять, или бутылки собирать, чем палец о палец ударят.
   — Пойдем, Трофимыч, разомнемся, — Игорь поднялся, надел куртку, сунул в карман сигареты, — ломать не строить. Так, нет?
   Особняк стоял чуть в глубине улицы, фасадом на Арбат. Половину его уже занимал антикварный магазин — видно дом разделили перегородками уже в советские времена, а во второй половине особняка и предстояло провести подготовку к ремонту.
   Через узкую дверь, выходящую в переулок, они попали на лестницу, ведущую на второй этаж. Трофимыч тащил переноску со стоваттной лампой и устрашающих размеров кувалду, а Игорю достался лом и инструмент в брезентовой сумке. Запах на лестнице стоял кошмарный — временные жильцы, не утруждая себя, справляли естественные надобности прямо под лестницей.
   — Что за народ, — бурчал Трофимыч, пробираясь под лестницу в поисках электрической розетки— где живут, там и гадят.
   Под ногами перекатывались обломки кирпича, хрустело битое стекло. Воткнув переноску в розетку, Трофимыч стал подниматься наверх, держа лампу над головой, отчего стал похож на Прометея, несущего людям божественный огонь.
   — Вот, господи прости, вляпался все ж таки, — он приподнял ногу, с огорчением разглядывая ботинок, угодивший в подсохшее дерьмо.
   Поднявшись на второй этаж, Корсаков с облегчением положил лом на пол, поставил к стене инструмент и огляделся. Обшарпанные, с потерявшими цвет обоями, стены, половые доски со стертой краской и выглядывающими головками ржавых гвоздей.