Николай Александрович Добролюбов
Внутреннее обозрение

<I>

   Исполняя наше прошлогоднее обещание, мы открываем с этой книжки нашего журнала постоянную хронику внутренней жизни нашего отечества{1}. Считаем нелишним сказать в самом начале несколько слов о том, как мы понимаем это дело.
   Нам придется сообщать во внутреннем обозрении известия самые разнообразные и нередко даже противоположные друг другу по своему характеру. Сведения об отрадных начинаниях и печальных явлениях быта, светлых надеждах и горьких разочарованиях, высоких стремлениях и низких поступках – все это, без сомнения, будет пестрить нашу хронику и отчасти видоизменять ее характер. Подобная пестрота неизбежна по условиям самой жизни нашей, складывающейся так неровно и так еще плохо установившейся. Но при некотором внимании читатель найдет общую нить, связывающую различные факты общественной жизни гораздо легче, нежели кажется на первый взгляд. Для этого нужно только приучить себя к строгому различению дел от слов, фактов от предположений, живых явлений быта от мертвых, не перешедших еще в жизнь законоположений. Рассматривая однородные факты жизни, мы не найдем в них действительного противоречия, потому что все они развиваются один из другого по известным законам и в известном направлении. Но огромные противоречия встретим мы на каждом шагу, если вздумаем причислять к действительным фактам народной жизни и все те предположения и планы, которые выработываются в головах нескольких лиц и потом являются на бумаге. Эти бумажные, литературные факты постоянно представляют нам картину, далекую от действительной жизни, и в них-то, или, лучше сказать, – в излишнем доверии к ним заключается главная причина той запутанности, которую находим мы в большей части взглядов на современные события. Все ожило, проснулось, все идет вперед, и в то же время все спит, молчит, остается в неподвижной апатии; все зреет, зреет не по дням, а по часам, зреет уже несколько лет, и вдруг слышится торжественный голос, что все не созрело{2}, и сотни взрослых людей безмолвно и кротко выслушивают этот голос и через несколько дней бегут поучаться и дозревать на лекции строгого ученого, столь бесцеремонно аттестовавшего их{3}. Все освещено, настал полный рассвет в нашей общественной жизни, во все уголки свет пробрался, вот уже года три тому назад, по газетным сведениям; и между тем что год, то больше открывается темных уголков, в которых делаются вещи неслыханные и невообразимые, и бывалые люди говорят, что таких уголков и теперь осталось еще много, так много, что если открытые углы «стократ умножить миллионом» и дерзнуть сравнить с неоткрытыми, так и то —
 
Лишь будет точкою одною…{4}
 
   Все это чрезвычайно запутывает суждения о современном положении русского общества. Мы видим, что все движется, строится, ломается, опять строится, украшается, переделывается, и остаемся нередко в полном недоумении относительно смысла всех этих построек. На наших глазах одна стена дома сламывается, другая штукатурится, на третьей прибито объявление, что «сей дом продается», а внутри разводится оранжерея. Подходя то с одной, то с другой стороны, мы строим различные предположения и стараемся вывести что-нибудь из переделок, совершающихся перед нами. Само собою разумеется, что нам редко удается сделать правильный и умный вывод. Дело в том, что переделки в доме свидетельствуют о вкусе и потребностях хозяина и жильцов, но не показывают степени прочности, удобства и ценности самого дома. Так точно и в наблюдениях над русской жизнью – изменения и переделки, предполагаемые и совершаемые в ней, могут нас привести к одному только непреложному заключению: значит, устройство русской жизни оказалось неудовлетворительным, значит, есть что-то такое неладное в ней, и русские люди хотят избавиться от существующих неудобств и изменить свое положение к лучшему. Но что именно улучшено, что еще требует улучшений и каких именно – об этом можем мы рассуждать только на основании фактов, непосредственно взятых из жизни, а никак не по формальным, бумажным проявлениям строительной деятельности, кипящей теперь во всех уголках нашего отечества. Возьмем несколько примеров.
   В последнее время чрезвычайно размножились у нас акционерные компании, особенно по части путей сообщения, и всякого рода промышленные предприятия. Один этот факт сам по себе, несомненно, доказывает, что до сих пор – как промышленность наша вообще, так в особенности пути сообщения находились в очень неудовлетворительном положении. Иначе не было бы причины для такого внезапного, порывистого и в самом деле значительного движения для образования множества компаний и предприятий. Далее, смотря на формальную, общую сторону промышленного движения, мы можем заключать еще и о том, до какой степени достигло теоретическое развитие общества в отношении к экономическим вопросам, какие потребности сознаны и какие средства для их удовлетворения поняты и признаны большинством. Мы видим, например, что в течение 1856–1858 годов основано около 60 акционерных компаний, и из них почти половина приходится на пароходство и железные дороги. Ясно, что надобность в хороших средствах сообщения и перевозки была слишком ощутительна и очень живо сознавалась обществом. Затем, видя, что заводятся именно общества пароходства и железных дорог, а не шоссейных дорог, не дилижансов, не парусных судов и не воздушных шаров, мы можем заключать весьма основательно, что пароходы и паровозы в настоящее время признаются нашим обществом за самые нужные и удобные средства сообщения. Очевидно, что сознание общества созрело до железных дорог и пароходства. Но на этом должны и остановиться наши выводы; как скоро мы пойдем дальше, мы почти наверное впадаем в ошибку, если не будем руководиться частными фактами. Многие, например, обрадовавшись, что у нас есть железные дороги и пароходы, немедленно становятся на европейскую точку зрения и уже готовы рассчитывать с ними путешествие по России, перевозку грузов и пр. совершенно на таких же условиях, как бы это было в Европе, – прием чрезвычайно легкомысленный, потому что местные условия и особенности нашей жизни совершенно изменяют иногда тот первообраз, с каким известное учреждение является в Европе. Поэтому несправедливо было бы сравнивать, например, наши средства сообщения с европейскими, основываясь только на количестве верст рельсов, числе пароходов и тому подобных формальных определениях. Настоящий, живой вывод об удобствах наших сообщений можно составить лишь из тщательного рассмотрения частных фактов, указывающих, где, что и как делается. Тогда только мы и увидим, как наши дороги и пароходы строятся, чего нам стоят, к чему они больше приспособлены, какое могут иметь влияние на развитие благосостояния в массе народа и как они действительно относятся к средствам сообщения в Европе. Известия об опоздавших поездах, о нескольких часах, проводимых пассажирами в вагонах в ожидании важного лица, о двухмесячном стоянии пароходов на мели в нижних частях Волги, о задержанных извозчиках с грузом компании, о метелях, холоде, голоде и тому подобных условиях, свойственных нашему климату, все подобные известия непременно должны быть принимаемы в соображение – и не только при настоящем положении дел, но и на известный период будущего, потому что наш климат и наша жизнь не могут, разумеется, переродиться в два-три года, хотя бы все восторженные публицисты престольного града Москвы и столицы Санкт-Петербурга соединили свое красноречие для возбуждения ее к такому перерождению.
   С этой точки смотрим мы и на все общественное движение, совершающееся в России. Факты действительные, случившиеся – для нас всегда были и будут важнее самых блистательных и широких предположений и формальных предписаний. Без фактов мы не даем веры ни одному высокому стремлению, ни одному красноречивому возгласу. Но неосуществленных стремлений, не перешедших в дело возгласов так много в нашей современной жизни, что они сами по себе составляют факт, свидетельствующий о направлении общественного сознания. На этом основании мы и предположениям, и начинаниям, и канцелярским, форменным приготовлениям, и даже просто словесным походам уступаем известную долю значения, и они будут постоянно заносимы в нашу хронику наряду с действительными фактами. Конечно, в Москве ездят на очень плохих извозчиках, рабочее население в Петербурге помещается большею частию очень дурно; но тем не менее – нельзя же совершенно презирать и то обстоятельство, что в Москве учреждено общество городских экипажей, а в Петербурге – общество для устройства помещения рабочих{5}. Конечно, у нас денежные и торговые отношения устроиваются далеко не на основаниях политической экономии; но все же Е. И. Ламанский читает для недозрелой публики лекции о банках, г. Безобразов – о кредите во Второй гимназии, а г. Калиновский – о свободной торговле в Пассаже{6}. Конечно, винные откупа существуют на всем пространстве России, и везде русский люд опаивается скверной водкой; но все же в литературе появились обличения на откупа, после того как стало известно, что они существуют последнее четырехлетие…{7} И то хорошо – и то служит проявлением силы общественного сознания: стало быть, все подобные явления тоже надо отмечать в летописи общественной жизни. Но только никак не должно ставить их в уровень с тем, что действительно совершается в жизни. Наши разглагольствия, исследования, комитеты, правления и все вообще виды канцелярий и канцелярских работ совершенно ничего не значат пред твердым и могучим ходом жизни, не спрашивающей у нас никаких программ. Вспомним великую философскую истину: в то время как Манилов спрашивал Фемистоклюса, хочет ли он быть дипломатом, – у будущего дипломата чуть было не попала из носу в суп некоторая посторонняя капля… Все наши бумажные восторги и прогрессы напоминают именно этот вопрос о дипломатическом поприще, а действительность каждую минуту подпускает такую постороннюю каплю в суп нашей жизни, подслащенный красноречием и радужными надеждами.
   Надеемся, что читатели не будут восставать против нашей точки зрения на события русской жизни. Впрочем, если кто и не согласится с нами – он ничего не потеряет в самой хронике. Составитель нашего внутреннего обозрения, заботясь о полноте известий, не будет проходить молчанием и канцелярских, бумажных явлений нашей жизни, и кому угодно, тот может придавать им даже более значения, нежели явлениям, действительно совершившимся и характеризующим быт народа и нравы общества.
   Сделав эти предварительные замечания, представляем читателям и перечень фактов внутренней жизни нашей за последнее время, начиная, разумеется, с правительственных распоряжений.

<II>

   Случайный составитель обозрения. – Его осенние думы в противоположность весенним мечтам и увлечениям, – Почему не любит он петербургской весны. – Почему боится высказать вполне свое мнение. – Решимость его отстаивать одну мысль – что пришла осень. – Зависимость провинциального времени и погоды от петербургских. – Сообщения Петербурга с провинциями. – Осенние симптомы при въезде в Одессу. – Абазовские деньги. – Горести от недостатка звонкой монеты; задержки на станциях по недостатку сдачи. – Много ли золота увозится русскими путешественниками за границу и сколько прячут его наши мужики. – Некоторые свойства и условия нашего кредита. – Богатство нищих и их обилие по большим дорогам. – Улучшение наших дорог. – Надежды Одессы на устройство в ней хороших мостовых. – Еще о доверчивости и о разных ее последствиях: отставной актер; случаи в общественном саду и в клубе. – Еще несколько любопытных фактов.
 
   Читатели «Современника» плачут, не нашедши в июльской книжке «Внутреннего обозрения». Так по крайней мере, наверное, думает его составитель, которого я, впрочем, не одобряю – сколько по зависти к его таланту[1], столько же и за его весенние мечты и стремления{8}. Весенние мечты вообще мне противны с тех пор еще, как я читал в русских журналах весенние «звуки», «песни», «гимны», «мечты»…{9} да, именно, я помню, что читал и мечты, да еще —
 
Над весенней страницею Фета…{10}
 
   Но особенно опротивели мне весенние мечты и впечатления именно теперь: они меня заставляют писать для этой книжки «Внутреннее обозрение». Представьте, как это весело, особенно теперь (чуть было не сказал: в настоящее время), когда непомерно развившаяся гласность в нашем отечестве гоняется за всякими гадостями, так что от нее и на железных дорогах не ускачешь, – а составитель «Внутреннего обозрения» должен все это заносить в свою хронику. Но что же делать станете? Составитель прежних обозрений разнежил публику своей весенней теплотою, так что теперь читатели скорее без «Свистка» обойдутся, чем без «Обозрения», – а сам, тоже, верно, разнежившись, взял да и бросил писать на летние месяцы; «летом, говорит, я не могу… я пойду природой наслаждаться»… Вот и принужден теперь я беседовать с читателями в этой книжке. Уж вы не сердитесь, господа: у меня теплоты особенной не найдете, да и время теперь не такое подходит…
   Говорят, весенние мечты моего предшественника нравились; следовательно, мои осенние не понравятся? Но я хочу, чтоб они понравились; следовательно, должен прежде всего добиться, чтоб весенние перестали нравиться. С этого и начну.
   Не подумайте, что я в самом деле не люблю весны. Нет, я все люблю, что хорошо само по себе и что меня надуть не может, по крайней мере не желает. Но уж если меня раз надули – извините, я не скоро опять поддамся, да еще и других предостерегу… Весна! Знаю я, какая бывает хорошая-то весна, умею наизусть проговорить и первый куплет «Kennst du das Land?»{11} – даже по-русски знаю стишки, описывающие страну, —
 
Где в вечно-пламенных лучах
Весна лобзается с весною,
Как летом в наших небесах
Заря сливается с зарею.
 
   От такой весны и я не прочь: знаю, что за ней будет горячее, долгое-предолгое лето, потом осень, чрезвычайно похожая на весну, только с плодами, – та же красавица, только вполне созревшая… а там – по календарю и будет зима, а я ее не увижу… Зима эта будет все равно что момент первого пробуждения любви у созревшей красавицы; а ведь известно, какая чудная весна и как быстро настает за этим моментом… И это так из года в год, из века в век. Такую весну я люблю, обожаю, «стремлюсь» к ней, – хоть бы она была так же бурна и сурова, как прошлогодняя, хоть бы она действовала вовсе не благодетельно на нервы и здоровье отживающих, дряхлых стариков… Что ж, пусть их отживают и не смущают нам нашей весны, не заслоняют нам нашего солнца… А я еще не хочу отживать и буду наслаждаться весною, но той весною, а не нашей, наслаждаться у себя дома, и на улице, и на всяком месте, а не в каком-нибудь дальнем Парголове{12} или в ином каком не менее укромном и неудобном уголке.
   Как видите, я «в принципе» согласен с моим товарищем по «Обозрению»; но в применениях мы расходимся. Он выдумал какую-то возможность наслаждаться весною у нас, даже в Петербурге и его окрестностях. А я беру смелость утверждать, что это положительно невозможно. Во-первых, возьмите краткость, мимолетность, так сказать, нашей весны, доходящую поистине до неуловимости…
 
За весной, красой природы,
Лето красное пройдет, —
И туман и непогоды
Осень поздняя несет.
Людям тяжко, людям горе{13}, —
 
   да на этом и остановится… Что ж вы – поймали весну-то вашу? Ведь дух перевести не успели, а она уж и прошла, да еще и вместе с летом! Да мало этого: если вы сильны в грамматическом разборе, то немедленно сообразите, что и весна и лето – оба они и явились-то пред вами лишь в придаточном предложении, а главное-то вам «осень поздняя несет».
   Ну, скажите же на милость, чем тут восхищаться человеку хоть мало-мальски положительному и имеющему хоть самую малую толику практического смысла?.. «Все-таки, говорят, природа во время весны оживляется». Велика важность – ведь и чахоточный оживляется перед смертью, обыкновенно такой становится бодрый, да здоровый, да веселый, а посмотришь – на другой день и умрет. Так и весна наша… Я на этот счет составил даже свою теорию относительно нашей, то есть преимущественно петербургской, природы: климат у нас, особенно как хватит верховой ветер с Ладожского, таков, что природа наша по необходимости должна, бедняжка, быть вечно вялою и чахлою, вечно хмуриться и плакаться… Ну, и скрипит себе, закутавшись и съежившись, ничего не производя, никого не радуя, – скрипит долго, так от ильина дня до троицы (если пасха поздняя)… Тут блеснет солнышко, и реки раскуются, и ветер как будто помягче… Чахоточная наша начинает пробовать, нельзя ли подышать пополнее, нельзя ли на свет выглянуть… Робко она выглядывает, потому что уж раз поплатилась за неосторожность. Нева прошла, и тепло стало, чахоточная и кинься на набережную в легкой одежде… А тут ее внезапно такой холодище захватил – едва ноги домой дотащила… Умные люди и сказали ей после: «Вольно ж, говорят, было выходить – известно, что после вскрытия реки по ней всегда еще ладожский лед идет, и холод бывает пуще прежнего…» Так вот, выглядывает чахоточная, видит – точно, как будто легче дышать, и светло все так, и ладожский лед давно прошел… Выглянет… И, господи боже мой, какая суматоха подымается между родными и знакомыми!..
 
Весна идет! Весна идет!
И тихих, теплых майских дней
Румяный, светлый хоровод
Толпится весело за ней{14}, —
 
   восклицает один, по-видимому наклонный к сельским удовольствиям, забывая, что в мае у нас хоровод светлых дней постоянно скрывается в тумане и заносится снегом.
 
Весна! Выставляется зимняя рама{15}, —
 
   поет другой, с более городским миросозерцанием. Экая радость какая! Зимние рамы выставляются… Надолго ли?
   Ненадолго! Только что почувствует больная надежду и силу оправиться, зарумянится цветами, запоет прилетными птичками, подумает о здоровой пище осенних плодов, как снова хвать ее какой-нибудь морозец… Враждебная стихия севера, Чернобог нашей мифологии, не хочет остаться побежденным, и так как он, в сущности, трус – перед солнцем, например, тающий и скрывающийся, – то он очень чутко и подозрительно сторожит те слабые проявления силы, какие обнаруживаются в бедной больной… И едва только ему покажется, что она уж очень раздышалась, что гулять много стала, уж о плодах задумала, – он ее сейчас же морозцем и закует и мраком прикроет… И следует смерть за этой вспышкой жизни, и не выходит ничего больше, как два стиха русского поэта:
 
Появилась она расцветая
И в расцвете своем умерла…{16}
 
   И начинается холод, грязь, мелкий дождь, тихий, как будто нерешительный, но пробирающий вас хуже всякой бури. «Людям скучно, людям горе», цветы поблекли, плодов нет, небо заволокло тучами,
 
И холод, чародей всесильный,
Во мраке властвует вполне…{17}
 
   Нет, этим чахоточным проявлением жизни вы меня не заставите восхищаться: я знаю, что за ним следует обыкновенно… Я знаю, что наш климат не таков, чтобы помочь чахоточному выздороветь; я знаю, что Чернобог славянской зимы сильнее всех ваших добрых домовых, русалок и других духов, вызванных на смотр безыменным, хотя и даровитым моим товарищем…{18} Да и помилуйте, что тут могут значить домовые? Хорошее хозяйство утвердить и оградить они могут:
 
Из клетей домовой
Сор метлою посмел,
И лошадок за долг
По соседям развел…{19}
 
   Вот и все. А чтобы мне здоровья дать или охоты работать, или чтобы лишние тучи с неба скрасть – этого и не спрашивай. Тоже теперь русалки… Конечно, для того, кто спасается
 
Над озером, в глухих дубровах{20}, —
 
   и русалка соблазнительна, увлечь может так, что только борода седая всплывет, а мальчишки будут трунить над ней: «борода, дескать, выросла, а ума не вынесла». Но мы ведь не в глухих дубровах живем, а в благоустроенном государстве, в городе, считающемся третьим в Европе по своему великолепию… так что нам до русалок?.. Мы их в балете нередко видим и хоть увлекаемся подчас, но дела своего из-за них не забываем.
   Я, впрочем, это не в осуждение собственно нашей весны говорю, – спешу оговориться: человек я трусости непомерной, и мне уже представляется, не наговорил <ли> я слишком много, не впал ли в тон свистунов, не вооружил ли против себя некоторых важных особ, которые, говорят, проживая на дачах, не нахвалятся петербургским благорастворением… Ведь как раз – с одной стороны, накинется свирепый публицист и возопиет, что я «отвергаю природу», собственно, по мании уничтожать авторитеты. «Авторитеты, – скажет он, – не суть только что-нибудь личное, живое, но существуют и в области отвлечения и в сфере мертвых явлений. Эти авторитеты общие: а частные будут уже вытекать из них. Пример: частный авторитет – Белинский, общий авторитет – критика; частный авторитет – г. Лавров (это я только к примеру говорю), общий авторитет – философия; частный авторитет – весна и наслаждения особ, живущих на дачах около Петербурга, общий авторитет – природа. Следовательно, отзываясь скептически о весне, вы делаете не что иное, как отвергаете природу!»{21} И если бы я не умер от подобных обличений, то разве затем, чтобы сделаться жертвою дачников… В Петербурге, как рассказывают, есть любители природы весьма сильные. Когда-то я видел, например, в «Искре» статейку, названную «Бюрократ-идиллик»{22}. Бюрократ – видите: ведь это значит уж никак не помощник столоначальника, а по крайней мере сам столоначальник одного из департаментов, а может быть, даже и начальник отделения… Так этот бюрократ изображен был в «Искре» в соломенной шляпе с лентами, с сеткою в руках для ловления бабочек, бегущим по лугу за одним красивым мотыльком, то есть настоящим мотыльком, без всякой метафоры. Тут же, кажется, про этого петербургского аркадца рассказано, что он любит природу нашу вот до какой степени: один из его подчиненных, по настоянию докторов, должен был отправиться за границу для излечения грудной болезни; от идиллика зависело выхлопотать ему отпуск с сохранением жалованья; идиллик пришел даже в яростное негодование при одной мысли о том, что хотят бросить тень на родной климат, и отказал подчиненному в самых грубых выражениях, объявив, что все эти поездки – вздор и химеры… Так вот, если этот господин… виноват: эта особа… здравствует и узнает о моем либеральничанье – что тогда со мною будет? Я заранее прихожу в ужас и отказываюсь от своих слов, прошу вас считать их – comme nulles et non avenues[2].