Николай Алексеевич Полевой
Повесть о Симеоне[1] суздальском князе[2]

   Благочестивые жители Нижнего Новагорода шли к вечерне в соборный Архангельский храм. Сквозь окна храма мелькали тусклые огни восковых свеч, зажженных перед образами. Церковь была полна народа; на крыльце и в ограде церкви толпился народ, но многие бежали еще опрометью ко храму, и все, казалось, чего-то ждали. Нетерпеливое внимание заметно было в толпе. Подле затворенных лавок на площади собрались нижегородские купцы. Сложа руки и устремив любопытные взоры на княжеский дворец, они говорили между собою. Вокруг дворца в тесноте негде было яблоку упасть. Богато убранные кони под бархатными попонами, подведенные к крыльцу, видны были с площади сквозь тесовые растворенные ворота.
   За толпою купцов, у навеса лавок сидел на складном стуле седой старик, угрюмо опершись на палку. Руки его, сложенные на верхушке палки, обделанной в виде костыля, закрыты были длинною бородою его. Красный кушак по синему кафтану показывал достаток его. Он смотрел то на дворец, то на народ, покачивал головою, поднимал ее и опять опускал на руки. Другой старик, сухой и тщедушный, отличавшийся от всех одеждою, подошел к уединенному зрителю, низко поклонился ему и сказал громко:
   «Бог на помочь!»
   – Будь здрав, гость московский! – отвечал нижегородец, – по добру ли по здорову?
   «Слава те, Господи! Вот получил из Москвы грамотки. Жена, дети здоровы, и товар доплелся до Москвы…»
   Слова из Москвы, казалось, оживили старика. Подвинув свою шапку на затылок, он обратил любопытный взор на москвича и невольно повторил слова его:
   – Из Москвы?
   «Да, но вот что ты будешь делать: невзгода Москве нашей, да и только – опять была немилость Божья, пожарный случай[3]…»
   – Что? Опять?
   «Да, почитай, весь посад выгорел, а пожар начался с дома окаянного Аврама Армянина…»
   – Хм! Часто горит у вас на Москве!
   «Да Москва-то не сгорает! – отвечал москвич, коварно улыбаясь, – а вот у вас, в Нижнем, так раз выгорело, да зато ловко…»
   – Его воля! – вздыхая отвечал старик и обратил взоры к небу. Заходящее солнце блеснуло ему в глаза, и он, зажмурясь, опустил голову к земле. – Да попущением Божьим о Петровках уже пятнадцатый год минет, как Нижний Новгород впадал в руки басурманские, а следы все еще не заглажены. Нижегородцы прображничали тогда наш городок[4] благословенный, и справедливо повелась в народе пословица: «За Пьяною люди пьяны!»
   «Москва не вашему городу чета, да и тут после вражьего меча десятый год[5] проходит, а трава растет там, где прежде высились терема и хоромы. Сколько одной Божьей благодати сгорело и осталось в запустении!»
   – Друг ты мой! не говорит ли нам Святое Писание, как тяжек меч вражий? Когда царю Давиду предложили глад, смерть и нашествие неприятельское, он молил Бога выбрать легчайшее, и Бог не врага, а смерть послал на Израиля. Тяжка смерть, но тяжеле воин вражеский, гибель живая, – не уснет, аще зла не сотворит!
   «Но ведь на нашу Москву и враг-то какой нападал! Долго стоять земле русской, а не видать такого злодея, каков Тохтамыш окаянный! Ни в устах милости, ни в сердце жалости. Огнем палит, чего не возьмет, и ни храма Божия, ни княжеского чертога не остается за его следом – идет и метет!»
   – Все равно, что силен, что бессилен, только умел бы железную баню вытопить да булатом выпарить, а уж татары, злой, ненавистный род, таковы, что, кажется, и во сне-то они мыслят о вреде христианам. Бывал ли ты сам в руках татарских и видал ли ты басурманскую, проклятую гадину в их житье-бытье?
   «Оборони меня, Господи! Нет! до сих пор Господь миловал!»
   – Истома Захаров любит_только издалека греть руки, а нейдет сам в огонь, – сказал кто-то подле разговаривавших.
   Старики оглянулись и увидели, что к ним подошел богатый купец нижегородский Замятня. Москвич переменился в лице, а седой нижегородец обратился к Замятне.
   «Держал бы ты язык свой на привязи, – сказал он. – Точно меч обоюдуострый слова твои: ни брата, ни друга не щадишь – рыкаешь, аки лев на краеградии!»
   – Да ведь господин Истома мне ни брат, ни друг, – отвечал Замятня, смеясь. – Кто с ним торгует, тот и помолчать может, а целому миру рта не завяжешь. Иной наживает там, где все проживают, и вольно ему было сказать тебе, что он не бывал у татар – люди другое поговаривают!
   Истома покраснел и побледнел.
   «Добрая слава под лавкой лежит, а худая слава всегда на почетном месте сидит, – пробормотал он. – Мало ли что говорят и о князьях, и о боярах!..»
   – Так будто все и неправду говорят? Глас народа – глас Божий! Будто князь да боярин уже все и хорошо делают? Как ты думаешь, старинушка, господин Некомат? – сказал Замятня, обращаясь к старику в синем кафтане.
   Некомат поднял голову.
   «Слушай, Замятня, – сказал он, дрожа от досады, – язык твой не доведет тебя до добра! К чему ты приплетаешь речь о князьях и боярах? Нынче и стены слышат, а не только что площадь, где народу так же просторно, как немецкой рыбе аселедцам[6] в бочонке».
   – Я ведь не порицаю никого, да что поговорю, так и только того! Вот иной и не говорит, да еще каждый раз приговаривает к имени своего князя: Батюшка наш, милостивый князь, а как придет к разделке, так в милостивого князя первым камнем бросает. Бывалое ведь дело – рассказывают…
   «Не всякому слуху верь».
   – Вот и об Истоме мало ли что говорят! Сказывают, будто он и в люди пошел с тех пор, как погрелся у татарского огонька в Тохтамышево нашествие.
   «Я был на Волоке Ламском, когда вражья сила находила на Москву, а потом скрывался в Троицком монастыре. Когда же грелся я у татарского огня?»
   – Ведь ты не на исповеди теперь, – сказал Замятня, смеясь, – и если и попался в табор татарский, так уж, верно, неволею, а не волею. Что же делать с татарами! Сабля вражья и прямую душу кривит. Народ поганый, народ окаянный, времена тяжелые – поневоле свихнешь либо направо, либо налево!
   «Ох! тяжелые, тяжелые! – подхватил Некомат, как будто стараясь отдалить от себя неприятный разговор. – Пришествие языка чуждого от стран неведомых явное знамение пришествия кончины мира!»
   – Почему же языка неведомого? Кто не знает по-татарски, тому он и неведом, а кто знает, так он и ведом ему!
   «Нет, друг ты мой любезный, я говорю о происхождении сынов Агариных. Кто ведает, откуда окаянный рой басурманов налетает на православную Русь?»
   – Как откуда? Разве ты не слыхивал?
   «Нет, слыхал и читал во „Временнике“[7], – отвечал Некомат, – где именно написано, что пришествие их положено при кончине мира. Мефодий Патарский пишет, что Александр Македонский ходил из Индии богатой к полунощному лукоморью и встретил там народов поганых, не соблюдавших ни поста, ни молитвы. И он загнал их за Синие горы, загородил горами, сотворил медные врата и запаял сунклитом[8], а его и меч не берет и огонь не жжет! Много лет прошло, они стали прорубаться сквозь гору и вышли».
   – Ты забыл прибавить, что они никогда не прорубились бы, если бы мы сами не помогли им. Сперва прогрызли они оконце и начали подавать оттуда золото и самоцветные каменья, а в замену просили железа. Что же? Христиане стали к ним железо возами привозить и подавать в оконце, так что лет через тысячу сквозь оконце прошли их тысячи и пришли отбирать свое золото тем железом, которое от христиан выменяли.
   Некомат увидел, что его поймали на его исторических знаниях. Он замолчал, а Замятня продолжал говорить:
   – То-то, дружище, если бы в христианском мире побольше правды было, так и дело шло бы иначе. Все мы хнычем да головою качаем, а что руки наши нечисты да сердца наши омрачены, о том не подумаем. Вот уже двести лет с лишком, как мы кряхтим под татарскою плетью и ждем преставления света, а приготовились ли мы к тому? Грех сказать земле русской, что Господь не дает ей владык добрых, да народ-то живет со грехом пополам, так добрые князья, что семя на камне – процветет и погибнет!
   «Правда твоя, – отвечал Истома, отдохнувши после слов Замятни. – Вот и нашу мать Москву выдают со всех сторон – стоит она, как сиротина на могиле отца и матери – нет ни помощи, ни пособия от других княжеств!»
   – Хороша ваша сиротина Москва! – сердито вскричал Замятня. – Придет беда, так она и поет: помилуйте, православные, а отхлынуло, так того за ворот берет, кто ей помог! Ты, москвич, нашего брата-нижегородца не тронь! В наши сердца глядись, словно в матушку Оку, а в вашей Неглинной и ворон не видит, что он черен. Когда покойный князь Димитрий Иванович попросил стать за святую Русь – кто отказался? А там, как стал он гнуть других, так нечего жаловаться, что выдали его Тохтамышу!
   «Не нуждается Москва в вашей помощи! Только злато вы не делали бы да не рыли ямы, и за то бы спасибо! Когда Тохтамыш пришел к Москве и три дня стоял, сам не зная, что делать, когда была у нас потом потеха и на самострелах, и на мечах, и наш воевода князь Остей не сдавался ни на какое льстивое слово, кто уговорил его, кто правил тогда на святом Евангелии, что татары не сделают зла Москве? Ваши княжичи – Василий да Симеон! На них пали кровь Москвы и пепел святых храмов ее[9]
   – Кто тебе сказывал? Там их вовсе не было.
   «Нет! были они, и Москву они погубили! Ты ведь знаешь все дела князя Симеона, злодея, изменщика веры, холопа поганого хана, Некомат! Скажи, правду ли я говорю, что он, злодей, всему виною?»
   – Почти что правду! – отвечал Некомат задумчиво, как будто нехотя и наклонив голову. Он, казалось, читал дела прошедшего в темной думе своей.
   «Старик, старик! – отвечал Замятня с выражением упрека, – ты в гроб глядишь, а не щадишь своей совести! Симеон изменил Руси? Симеон продал свою веру и разорил Москву? Не в оковах ли приведен он был туда? Не поклялся ли ему Тохтамыш своим проклятым Махметом, что он не тронет в Москве ни синя-пороха? И когда безбожный хан нарушил свою клятву, когда москвитяне безумно поверили басурману – Симеона обвиняешь ты во всей беде, во всем невзгодье!»
   Некомат покачал головою, встал с своего стула и тихо начал говорить, поднявши глаза к небу: «Сердца людские грудью закрыты, и кто же узнает тайные помышления их? Но последствия всегда оправдывают праведного и накажут грешника. Если бы Симеон был муж праведен, то, по глаголу, должно бы ему быть счастливым и благоденственным, и роду его величиться. Писано бо есть, что память праведного с похвалами, и род его яко древо насаждено при исходищи вод. Где же Симеон? Погиб! Где род его? В тюрьме! Князь наш Борис Константинович княжит благоденственно над Нижним и смиряет злобу кротостью. Он праведен, а Симеон злый зле погиб!»
   – И отец его был такой же вероломный и пагубный! – прибавил Истома хриплым голосом.
   «Пощадите хоть кости-то доброго князя, вы, Некомат и Истома, вы, кому счастливый кажется праведником, а несчастливый грешником! Нет! Я ел хлеб князя Димитрия Константиновича и не попущу злому слову пасть на память его! Вспомни ты, горделивый москвич, не он ли получил от хана Агиса грамоту на Московское княжество и отказался от Московского престола[10], довольный Суздальским уделом? Не он ли потерял любимого сына, когда козни Москвы навели на него злого Арапшу? Не его ли дочь, благочестивая Евдокия, была супругою вашего Димитрия и матерью юного князя Московского, которому ты восписываешь такие хвалы и похвалы? Не сам ли Димитрий возвел Симеона на престол Нижегородский[11]? А теперь, – продолжал Замятня, понизив голос, – теперь, когда князь Борис выкланял себе Нижний, обнадеяв хана большею податью, вы славите его величие, а Симеон у вас злодей и отступник…»
   – Да что судить нам о делах княжеских, – отвечал Некомат, – судит им Бог! Мир явно клонится к гибели и злу – брат восстает на брата, отец на сына. Горе идущему, горе и ведущему! Немцы, которые селятся теперь в Москве и Нижнем, до добра не доведут. Слышал ли ты, что какой-то немец вывез в Москву бесову потеху – стреляет живым огнем!
   «О, да какая ж была страсть Божья! – подхватил Истома. – Как выстрелили в первый раз из той адовой потехи, так души у всех замерли – огонь и гром, дым и смрад пошли из ее жерела, словно свету преставленье! Ох! да что уж нынче – и мертвым костям покоя не стало! Затеял какой-то немец копать у нас на Москве ров кругом города – и гробы разметали, и косточки родительские повыкидывали… Прости, Господи, наше согршенье!»
   Тут шум и крик народа прервали беседу. Все оборотились ко дворцу, увидели, что князь Борис выезжает из ворот дворцовых, окруженный своими сановниками и боярами. Золото блистало на сбруях коней и одежде князя и свиты его. Некомат и Истома втеснились в толпу, спешившую на встречу князя.
   «Вот заступники твои, Симеон, – проговорил тихо Замятня, смотря вслед за Некоматом, – вот люди, которых осыпал ты благодеяниями, которым благодетельствовал отец твой! Первый рубль подкупает их, и первая полтина перевешивает все добро…»
   – А Замятня забыл, что на площадях не говорят того, что думают, – сказал кто-то. Замятня оборотился и увидел человека с длинною бородою, в худом нищенском кафтане.
   «Эх, товарищ! Плох стал народ!» – отвечал Замятня вполголоса.
   – Когда же он был лучше?
   «Нет ни совести, ни правды!»
   – Правды искать у торгаша Истомы! Кто ищет клада на кладбище, приятель?
   «А Некомат, человек, которому благодетельствовал князь наш, послушал бы ты, что говорил он о нем и о роде его!»
   – Что говорить ему! Язык его, как добрый жернов, вертится, куда повернут его на вороту, а ворот его серебро да золото!
   Они пошли к церкви и тихо разговаривали дорогою.
   «Наболтали мне они и Бог знает чего, – сказал Замятня, – а одно залегло у меня в сердце… Послушай: откроешь ли ты мне всю свою душу?»
   – Для тебя ничего нет скрытого – спрашивай!
   «Правду ль говорил мне Истома, будто Симеон изменил вере отцов своих и отступился от христианского закона? Уверен в нем, но человек в невзгоде так хил, так плох… С чего бы взять ему, окаянному!»
   – Нет! он клевещет – он лжет! Симеон не изменил ни слову своему, ни вере своей! Храбр, как меч, тверд, как адамант-камень.
   «Но горяч, как раскаленное железо, а мир, с своей славой и почестями, так светится, как звезда полуночная, стол княжеский так слепит глаза…»
   – Нет! говорю тебе! Горяч, но добро дороже ему золота и имя честное лучше стола княжеского – он не изменит кресту и вечному блаженству на временные блага!
   «Слава Богу! Ты успокоил меня. Царство темное! ты не поработило доныне ни одной души княжеской!»
   – Но послушай, Замятня: ты сам не стоишь доброго слова. Дурак в тебе все высмотрит, как в стеклянной чарке, и болтун собьет тебя с толку! Будь осторожнее, будь умнее! Эй! береги слова!
   «Бог видит душу мою, как я стою за правое дело, да язык мой злодей мой… А уж Истоме окаянному напишу я на иссохшей его роже правду…»
   – Тише, тише… отойди от меня.
   Князь Борис ехал мимо них. Все сняли шапки. Говор в народе уподоблялся жужжанью пчел. «Какой он дородный! – говорил народ, – то-то настоящий князь, то-то добрый князь Нижнего!»
   – Помнишь ли ты, – шепнул опять нищий Замятне, – помнишь ли, когда Димитрий Иоаннович так же ехал здесь с князем Симеоном? Не тот ли самый народ смотрел на Димитрия, как на орла быстропарного, а на Симеона, как на сокола золотокрылого, и не мог нарадоваться красоте двух братьев? А теперь что Симеон!
   «Что Симеон? Посмотри, как красуется князь Борис на своем вороном коне, а вглядись-ко лучше, ведь коня-то этого подарил тогда князь Димитрий Симеону!»
   – А кожух на боярине Румянце подарен был ему за верную службу его Симеоном!
   «Это что за толстяк едет подле князя?» – спросил, смеясь, Замятня.
   – Неужели не знаешь? Белевут, боярин московский. Он давно приехал сюда с уверением в дружбе от князя Московского. Вот и другой московский боярин, Александр Поле. Он живет здесь уже месяца три.
   «А зачем?»
   – Как зачем? Уверяет в дружбе.
   «Разве князь Борис сомневается?»
   – Бог весть! Видно, что у кого болит, тот о том и говорит. Да что там за толпа такая народа остановила коня княжеского? Смотри – падают на колени! Пойдем ближе.
   Замятня и нищий протеснились сквозь народ и стали подле свиты князя. Князь Борис остановил коня. Первый боярин его, Румянец, подскакал к небольшой толпе народа, стоявшей на коленях, и поспешно спросил: «Что им надобно?»
   – Мы не к тебе, боярин Румянец, а к князю Борису Константиновичу, – отвечал седой старик.
   «Все равно – говорите мне!» – поспешно вскричал Румянец.
   – Между князем и его народом, когда мы стоим пред лицом его, не надобно посредника, как между Богом и человеком нет посредника в молитве!
   Румянец покраснел от гнева и грозно закричал им: «Прочь с дороги!»
   Князь Борис, безмолвно смотревший на действия Румянца, тихо промолвил ему: «Что тут за люди, боярин?»
   – Князь великий! – отвечал Румянец, преклонив голову в знак покорности, – это бродяги вятчане… Они пришли сюда сбирать милостыню и рассказывать сказки.
   «Нет, князь Нижегородский, – отвечали несколько голосов, – мы не нищие и не милостыни просим, но княжеской милости!»
   – Помилуй, государь! – воскликнул старший из вятчан, – будь нашим спасителем – смилуйся над нами!
   «Но зачем же вы здесь встречаете меня? Зачем не пришли в мой дворец?»
   – Высоко крыльцо твоего княжеского дворца, и бояре твои стоят настороже. Боярин Румянец уже третий день гонит нас от твоего двора.
   «Боярин! что такое они говорят?» – небрежно спросил князь у Румянца.
   – Все последние дни ты был занят важными делами, и то ли время – слушать их жалобы! Они то и дело рагозятся!
   «Всегда время князю пособить своим подданным и везде место спасти! – сказал старший вятчанин. – Государь князь великий! помилуй!»
   – Ну, да теперь уж не время и здесь не место суда – после, – сказал князь и хотел ехать. – Допустите их ко мне, – примолвил князь, обращаясь к вельможам, за ним ехавшим.
   «Нет, князь, мы не сойдем с места. Спаси и помилуй! Жены, дети наши гибнут – защити и спаси нас!»
   Князь помолчал с минуту. Глубокое молчание было вокруг него.
   – Говорите: чего хотите вы от меня? – сказал он, нахмурив брови.
   Все вятчане поднялись на ноги. Старший из них подступил ближе и начал говорить:
   «Ведомо тебе, государь, что жили мы в Вятке нашей тихо и мирно. Но теперь прошло прежнее время. С тех пор, как на Волге появились суда татарские, не стало нам покоя. Уже несколько раз приближались татары к пределам хлыновским[12]. Мы откупались деньгами, отражали силою, а теперь нет нам спасения! Хан Тохтамыш грозит нам огнем и мечом. Его воинство уже давно сбирается на Волге и готовит суда. Мурза Беркут[13] идет повоевать Вятку. Государь! спаси нас!»