Княжна была в голубом, вышитом серебром сарафане, прекрасно шедшем к ее светло-каштановой широкой косе, заплетенной в девяносто прядей. Заплетена она была очень слабо и закрывала, подобно решетке, весь затылок и потом падала вдоль спины, суживаясь непомерно.
   Много требовалось на то умения и досуга, но первого не занимать было сенным девушкам княжны Евпраксии, а второго было много и у боярышень, и у прислужниц в те праздные для русской женщины времена. В косу были искусно вплетены нитки жемчуга, а на ввязанный в конце косы треугольный косник насажены дорогие перстни с самоцветными камнями.
   Изящный овал лица, белизна кожи и яркий румянец, горевший на полных щеках, в соединении с нежными, правильными, как бы выточенными чертами лица, густыми дугами соболиных бровей и светлым взглядом темно-карих глаз, полузакрытых густыми ресницами, высокой, статной фигурой, мягкостью очертаний открытой шеи, стана и полных, белоснежных рук, видневшихся до локтя из-под широкого рукава сарафана, ни единым штрихом не нарушали гармонию в этом положительном идеале русской красоты, выдающеюся представительницей которого и была княжна Евпраксия Прозоровская.
   Ей, как мы знаем, шел шестнадцатый год. Что же можно было ожидать в будущем от этого, едва распустившегося, но уже роскошного цветка?
   Недаром князь Василий гордился своей дочерью, но ее чарующая красота порой наводила его на печальные думы.
   Сыщется ли для нее достойный суженый? Ни на одном молодом боярском сыне не мог он остановить своего выбора. Ни в одном из них, по совести, не желал бы видеть он своего будущего сына. Годы между тем промелькнут незаметно, да и не много осталось их до полного расцвета юной княжны.
   Как тогда уберечь ее?
   Эти неотступные вопросы все чаще и чаще стали появляться в голове старого князя.
   Что же касается до княжны, рано развившейся физически, но еще девочки по летам, то Бог весть, были ли заняты ее ум и сердце чем-либо иным, кроме нарядов да игр и забав со своими сенными девушками?
   Как угадать в девичьем сердце момент пробуждения нежного чувства? Легче подслушать, как трава растет летом в чистом поле, как звезды шепчутся между собой на небе зимнею ночью!
   Князь Никита выпил вместе с братом кубок душистого вина, троекратно облобызал свою племянницу в алые губы и сел, по приглашению князя Василия, в красный угол избы.
   Княжна Евпраксия удалилась со своими прислужницами.
   Многочисленные слуги князя Василия поставили между тем на стол всевозможные яства на серебряных блюдах, вина и меда в дорогих кувшинах, и братья стали трапезовать, так как был обеденный час, – перевалило за полдень.
   Благоразумная осторожность того времени заставляла не проронить при холопах лишнего слова.
   Разговор трапезовавших был односложен и вертелся на обыденных предметах: князь Никита не начинал своего рассказа о событиях в Александровской слободе, а брат его не задавал до защемления сердца интересующих его вопросов.
   Только по лицу своего брата видел он, что тот привез ему невеселые вести.
   Впрочем, многоглаголание за столом и не было в обычае того времени.
   Наконец трапеза окончилась, слуги убрали со стола и удалились.
   Братья остались одни.
   Княжна Евпраксия между тем вернулась к себе в верхние светлицы и была, по обыкновению, весела, смеялась и шутила с девушками.
   Она сидела на лавке, покрытой дорогим ковром, и перед ней, на маленьком, низеньком столике, стояла большая, вычурной «немецкой» работы шкатулка; крышка шкатулки, наполненной доверху драгоценностями, была открыта.
   Евпраксия занималась их примериванием.
   – Княжна, – сказала одна из девушек, – примерь еще вот эти запятья – они повиднее.
   – Будет с меня примерять, девушки, надоело! – капризно произнесла княжна и захлопнула крышку шкатулки.
   – Запевай-ка, Танюша, песню повеселее! – сказала княжна.
   Стоявшая около нее чернобровая, круглолицая и краснощекая девушка с вздернутым носиком на миловидном и здоровом личике лихо подбоченилась:
 
Пантелей государь ходит по двору,
Кузьмин гуляет по широкому,
Кунья на нем шуба до земли,
Соболья на нем шапка до верху,
Божья на нем милость до веку.
Сужена-то смотрит из-под пологу,
Бояре-то смотрят из города,
Боярышни-то смотрят из терема.
Бояре-то молвят: чей-то господин?
А сужена молвит: мой дорогой!
 
   Последние слова девушки подхватили хором. Песня сменялась песнею. Девичьи песни известны: все о суженом, о расплетении кос, о бабьем кокошнике.
   После песен разговор продолжал вращаться около этих девичьих тем.
   – А коса, девушки, ведь красивей кокошника? – заметила Евпраксия.
   – Все в свою пору, княжна, – отвечали, смеясь, девушки. – Ты и в кокошнике, например, будешь краше солнца красного.
   – Не хочу расставаться с косой, не хочу кокошника, девичья волюшка всего милее!
   – Захочешь, княжна, как выищется суженый; конем его не объедешь; и косу, и волюшку – все отдашь за ласковое слово.
   Евпраксия молчала, как бы о чем-то задумавшись.
   Девушки тоже примолкли, но ненадолго.
   Увидав, что княжна затуманилась, они снова защебетали вокруг нее.
   – Вот, Танюшка, например, не прочь бы очень от кокошника, – заметила Маша, белокурая полная девушка с большими голубыми глазами.
   – Полноте, вы, пересмешницы, – огрызнулась Танюша, – мне бы хоть век не расплетать косы. Я же знаю таких, что глаз не сводят с Якова Потаповича.
   Девушки залились звонким смехом, а иные смутились и покраснели. В числе последних была и княжна.
   Одна Танюша заметила это, бросила на нее пытливый взгляд и вдруг затянула веселую песню, подхваченную хором.
   Веселье пошло своим чередом.
   Внизу между тем князь Василий и Никита вели серьезную беседу.

VII
Слободские вести

   Когда слуги удалились, князь Василий подошел к обоим дверям, ведшим в смежные горницы, тщательно притворил их и, вернувшись на место, обратился к брату:
   – Ну, как и что? Рассказывай.
   Князь Никита откашлянулся, погладил свою бороду и, придав своему лицу, как это было в его обыкновении при всякой серьезной беседе, возможно бесстрастное выражение, начал передавать брату, который весь, что называется, превратился в слух, о виденном и слышанном им в Александровской слободе.
   – Мы остановились в Слотине и послали доложить о себе государю. Он прислал за нами приставов, которым приказал препроводить нас в слободу, а вчера только впустил нас во дворец. Сперва предстало духовенство. Архиепископ Пимен говорил первый перед царем от лица духовенства, вельмож, дворян и приказных людей. Он передал ему благословение от митрополита и слезно, красноречиво молил снять опалу, не оставлять государства, царствовать и действовать как ему угодно, молил также дозволить боярам видеть царские очи. Царь согласился и нас впустили. От лица бояр, по поручению остальных послов, говорил я. С силою убеждал я государя сжалиться над Россиею, возвеличенной его победами и мудрыми уставами, славною мужеством ее многочисленного народа, богатою сокровищами природы и еще славнейшею благовением. «Когда, – сказал я в заключение, – ты не уважаешь мирского величия и славы, то вспомни, что, оставляя Москву, ты оставляешь святыни храмов, где совершались чудеса божественной к тебе милости, где лежат целебные мощи угодников Христовых. Вспомни, что ты блюститель не только государства, но и церкви: кто спасет истину, чистоту нашей веры? Кто спасет миллионы душ от погибели вечной?»
   Князь Никита повторял свои слова, сказанные Иоанну, с такою же торжественностью, как бы говоря пред лицом самого царя.
   Его брат сидел недвижимо. Он любил в брате эту восторженность речи, стараясь не замечать ее деланности. Он благоговел пред его умом и красноречием, осуждал в нем только излишнее подобострастие, претившее его прямодушию.
   – Я упал на колени перед государем, – продолжал князь Никита, – остальные, и даже духовенство, последовали моему примеру.
   Он замолчал.
   – Что же государь? – почти шепотом, после продолжительной паузы спросил князь Василий.
   – Он отвечал нам, – продолжал князь Никита, но уже тоже понизив голос до шепота, – по своему обыкновению, многоглагольно, пересыпая свою речь текстами Священного Писания и ссылками на историю; он упрекал нас в своеволии, нерадении, строптивости; доказывал, что мы издревле были виновниками кровопролитий и междоусобий в России, издревле врагами державных наследников Мономаха, говорил, будто мы хотели извести его, его супругу и сыновей...
   На губах слушавшего князя Василия мелькнула печально-горькая улыбка.
   Князь Никита между тем продолжал:
   – Но, – сказал Иоанн, смягчившись, – для отца моего, митрополита Афанасия, для вас, богомольцев наших, архиепископов и епископов, я соглашаюсь паки взять свои государства, но на условиях.
   – Какие же это условия? – прошептал Василий.
   – Невозбранно казнить изменников опалою, смертию, лишением достояний, без всяких претительных докук со стороны духовенства... – тихо, наклонившись к самому уху брата, проговорил князь Никита.
   Князь Василий вспыхнул и вскочил со скамьи.
   – И вы поняли, что это значит?
   Никита только опустил голову.
   – В этих словах изречена гибель почти каждому из нас, – продолжал Василий, быстро ходя по комнате, насколько это позволяла ему его больная нога.
   – Мы не думали о жизни, мы хотели возвратить только царя царству! – гордо подняв голову, отвечал князь Никита и замолчал.
   – А царство, лишенное добрых и сильных, будет ли, по вашему, процветать при одних царедворцах?.. – воскликнул князь Василий.
   Князь Никита пугливо оглянулся.
   – Нельзя всего думать вслух! – уклончиво заметил он.
   – Вот вы когда опомнились! – засмеялся князь Василий горьким хохотом. – А кто подготовил все ныне происходящее? Плоды чьей работы пожинаете вы в настоящее время? Чьих, как не своих собственных рук?
   Он умолк на минуту, видимо, от волнения.
   Брат с беспокойством глядел на него.
   – Не вы ли у постели умирающего царя не забывали интриг и крамол ваших, думали лишь о своих выгодах, не постыдились у одра смерти венценосного отца отступаться от его сына, переметываться на сторону князя Владимира.
   – Мы лишь хотели, чтобы нами не владели Захарьины, и чем нами владеть Захарьиным, думали мы, и чем нам было служить государю молодому, так мы лучше станем служить старому князю Владимиру, – возразил князь Никита.
   – А разве вы не целовали крест сыну государя? – остановился князь Василий прямо против брата.
   Он не получил ответа.
   – За это клятвопреступление и покарал вас Бог, поставив снова на ноги царя, которого вы почти считали в могиле. Я далек от двора, но видел больше вас и, кажись, не дурной подал тебе совет присягнуть одним из первых маленькому Иоанну.
   Он в упор глядел на брата.
   – Правда, правда, я не забуду твоей услуги, ты спас этим мою голову... – кивнул тот в знак согласия.
   – И это все проделывали вы, хвалящиеся своей дальновидностью царедворцы, когда знали, как возбужден царь против бояр еще с самого малолетства. Я сам слышал, как после взятия Казани государь, рассердившись на одного из воевод, сказал ему: «Теперь оборонил меня Господь от вас». Если бы ты слышал, каким голосом это было сказано, то ужаснулся бы звучавшей в нем ненависти. Господь за ваши грехи ожесточает сердце государево все горшими и горшими испытаниями. Ваше поведение за время его последней болезни уже переполнило чашу его озлобления против бояр. Смерть сына была той каплей, которая заставила ее пролиться. Теперь надо готовиться ко всему. Ты говоришь, что возвратили царству царя, а я говорю тебе, что вы и мы, ни в чем неповинные ратные люди, проливавшие за него несчетное количество крови, потеряли его и... приобрели лишь мстителя.
   Последние слова князь Василий произнес почти без звука, одним движением губ.
   Князь Никита продолжал молчать; да и что было отвечать ему? Он глубоко сознавал, что брат был прав, но ему не хотелось этого выказать. Он был слишком самолюбив, чтобы не страдать от сознания правоты другого, даже родного брата.
   – Повторяю, мы потеряли его, – продолжал между тем князь Василий, – потеряли совершенно: он окружит себя новыми людьми, он последует совету неистового Вассиана.
   Князь Никита удивленно и вопросительно посмотрел на него.
   – Разве ты не знаешь и того, что, когда после болезни государь ездил, по обету, на богомолье в Кириллов-Белозерский монастырь, то заехал в Песношский, близ Дмитрова, и был в келье Вассиана Топоркова, любимца покойного князя Василия?
   – Знаю, но что же из этого?
   – Государь, – я слышал это за достоверное, – спросил Вассиана: «Как должен я царствовать, чтобы вельмож своих держать в послушании?» Вассиан наклонился к нему и тихо сказал: «Если хочешь быть самодержцем, не держи при себе ни одного советника, который был бы умнее тебя, потому что ты лучше всех; если так будешь поступать, то будешь тверд в царстве и все будешь иметь в руках своих. Если же будешь иметь при себе умнее себя, то по необходимости будешь им послушен». Царь поцеловал его руку и отвечал: «Если бы и отец мой был жив, то и он такого полезного совета не подал бы мне».
   – Так, так, оно на то и идет! – невольно вырвалось у князя Никиты.
   – А что? – спросил князь Василий.
   – Сказывали в слободе, что Василий Юрьев да Алексей Басманов составляют царю запись о новом дворе, и будет тот двор называться «опричиной».
   – Опричиной? – удивленно произнес князь Василий, присаживаясь на лавку к столу.
   Князь Никита в коротких словах стал рассказывать ему устав этого нового, до того времени неизвестного в России, учреждения особых царских телохранителей.
   – Царь объявит своею собственностью несколько городов, – повествовал он, – выберет тысячу телохранителей из князей, дворян, детей боярских и даст им поместья в этих городах, а прежних вотчинников и владельцев переведет в иные места; в самой же Москве займет под них некоторые улицы. Телохранителям этим дано будет особое отличие: к седлам их коней будут привязаны собачьи головы и метлы в «ознаменование» того, что они грызут царских лиходеев и выметают измену из России.
   Несмотря на то, что для князя Василия все это, как мы видели, не было особенною неожиданностью, такое быстрое исполнение его пророчества о потере для бояр царя поразило его.
   Он глубоко задумался.
   Наступило молчание, которое прервал первый князь Никита.
   – Кроме Басманова и Юрьева, в большой чести у царя Григорий Скуратов.
   – Татарин! – презрительно, сквозь зубы, процедил князь.
   – Ништо что татарин, а теперь сила. Я, признаться, к нему заискал, гостем у него был.
   – Ты, князь Прозоровский! – вспыхнул Василий.
   – Ничего не поделаешь: такие времена переживать приходится, что не знаешь, где потеряешь, где найдешь.
   – Не стать бы князьям Прозоровским находить что у Малюты! – высокомерно оборвал брата князь Василий.
   – Не говори, брат, я и к тебе с челобитьем.
   – С каким?
   – Надо нам Скуратова на свою сторону переманить: силен он у государя, так не прогневись на меня, я его к тебе пригласил, за гостеприимство-де и брат, и я тебе, Григорий Лукьянович, заплатим.
   – Ко мне? Малюта? Нет, этому не бывать!
    Сам ты молвил сейчас, и правду святую молвил, что царя-де мы потеряли, так надо нам его и возвратить попытаться; силой сам, чай, знаешь, ничего теперь не возьмешь, стороной надо действовать полегоньку, людьми пользоваться, а на это у меня, сам ведаешь, уменья не занимать стать.
   Князь Никита замолчал.
   Князь Василий продолжал сидеть, гордо подняв свою красивую голову.
   – Молчи лучше, не мути меня, опять интригу затеваешь! Говорил не раз – брось, просись у царя на воеводство, подальше... Ишь, что задумал, через татарву поганую православного царя добывать... Молчи!
   – Молчу, молчу, – замахал руками князь Никита. – Но коли любишь меня – в лгунах перед Скуратовым не оставишь. Татарин он, согласен, так не след князю Прозоровскому перед татарином в лгунах быть. К слову же молвить, род Скуратовых, бают, от князей происходит, да и к царю близкий человек, тот же боярин, сам ты не раз осуждал наше местничество.
   – Не родовая честь говорит во мне, – смягчился князь Василий, – претит он душе моей... подальше от него... покойнее...
   – Да чем же, чем? Человек он угодливый... С лица только не вышел, так мы с тобой не красные девушки, не под венец с ним идти, а на твое знакомство он очень льстится, и от угощенья его тебя не убудет, – льстиво продолжал князь Никита.
   – Угостить я рад всякого! – заметил князь Василий, задетый братом за струнку гостеприимства. Ин будь по-твоему... Скажи когда позовешь...
   – Вот за это спасибо!
   Братья расцеловались.
   – Да, – с горечью произнес князь Василий после некоторой паузы, – тяжелые времена и впрямь переживаем мы, и за татарина приходится ухватиться, ублажать его да кланяться. Скоро, впрочем, на Руси кроме татар да холопьев никого не останется... Куда все боярские роды подевались? Сгинули, как ветром разнесло... Видано ли когда было, чтобы боярского сына к чужим людям подкинули? А теперь Яков мой – налицо.
   – Да полно, боярский ли он сын? – заметил князь Никита, желая переменить разговор и зная, что брат не оставит этого вопроса, составлявшего его конек, без горячего возражения.
   – Ты опять за свое... Сказывал я тебе, тельник на нем надет был золотой с алмазами, не холопьему же отродью надевать такой будут. До конца прошлого года хранил я его у себя в образной, не раз и тебе его показывал, и только с месяц тому назад, как Якову исполнилось восемнадцать лет, возвратил ему. Да и по лицу, по сложению, по разуму его видна порода, не меня кому-либо учить различать людей...
   Князь Василий нахмурился.
   – Где же он теперь, что поделывает? – спросил его брат.
   – Чай, у себя в горнице, по обыкновению, за книгой сидит. С нынешнего года к лекарской науке пристрастился, у Бомелия в учениках ходит!
   – У Бомелия? – удивился князь Никита.
   – Не боярская это наука, сам знаю, да без имени боярин – что басурман; все наука лучше разбойного дела, а ему, сиротинке, только и было два выбора, ну, из двух зол я и выбрал меньшее. А захребетником моим быть гордость ему не дозволяет, так мне и высказал, порода-то не свой брат, заговорила.
   Князь Василия пустился в длинную похвальбу своего приемыша.
   Цель князя Никиты была достигнута – разговор о придворных делах не возобновлялся.

VIII
Подкидыш

   В одной из отдаленных горниц обширных хором князя Василия Прозоровского, сравнительно небольшой, но все же просторной и светлой, с бревенчатыми дубовыми, как и во всех остальных, стенами, за простым деревянным столом и на таком же табурете сидел молодой человек лет восемнадцати. Два широких окна горницы выходили в обширный, запушенный снегом сад, сквозь оголенные, покрытые инеем деревья которого виднелась узкая лента замерзшей Москвы-реки, а за ней скученные постройки тогдашнего Замоскворечья.
   Кроме стола и табурета в комнате стояли две лавки у стен да кровать с пузатой периной и несколькими подушками; на полке, приделанной к стене, противоположной переднему углу, лежали, в образцовом порядке, несколько десятков книг в кожаных переплетах и свитков с рукописями.
   Одна из книг лежала открытою на столе перед сидевшим юношей.
   Из переднего угла кротко глядел, освещенный большою лампадою, лик Богоматери греческого письма.
   Сидевший был брюнет: волнистые волосы густою шапкой покрывали его красиво и правильно сложенную голову и оттеняли большой белый лоб, темные глаза, цвета, неподдающегося точному определению, или, лучше сказать, меняющие свой цвет по состоянию души их обладателя, смело и прямо глядели из-под как бы нарисованных густых бровей и их почти надменный блеск отчасти смягчался длинными ресницами; правильный орлиный нос с узкими, но по временам раздувающимися ноздрями, и алые губы с резко заканчивающимися линиями рта придавали лицу этого юноши какое-то властное, далеко не юношеское выражение. Пробивавшиеся уже темным пухом усы и борода резко оттеняли белизну кожи и яркий румянец щек.
   Роста повыше среднего, широкоплечий и мускулистый, он на всякого производил впечатление того сказочного русского витязя, описаниями которого полны народные песни и былины.
   Одет он был в кафтан тонкого черного сукна; черные же шерстяные шаровары были засунуты в высокие сапоги желтой кожи, красиво облегавшие стройную ногу. Вся его фигура, до белых с тонкими пальцами рук включительно, красноречиво говорила о породе.
   Это и был тот подкидыш Яков Потапов, о котором беседовал с братом князь Василий и упоминание чьего имени черномазою Танюшей смутило княжну Евпраксию и некоторых находившихся в ее светлице сенных девушек.
   Яков Потапович был далеко не занят чтением лежавшей перед ним латинской книги. Глаза его были устремлены в окно, но едва ли внимание его могло быть приковано той видневшейся ему картиной, которую он мог достаточно изучить в проведенные им в княжеском доме, и даже в этой самой горнице, годы. По выражению его глаз можно было заметить, что перед ними проносились иные, невидимые никем, кроме него, картины.
   Годы, проведенные им под кровом приютившего его князя Прозоровского, с тех пор, как только стал он себя помнить, с лет самого раннего детства, проносились перед ним однообразной чередой.
   Воспоминания всего пережитого в первый раз посетили его. До сей поры жизнь его текла безмятежною струею: не задумывался он над своим положением в княжеском доме, считая себя дальним родственником своего благодетеля, сиротою, лишившимся еще в колыбели отца и матери; для мыслей о будущем также не было места в юной голове, – юноши живут настоящим, а это настоящее было для него светло и радостно, вполне, впрочем, лишь до последнего года.
   Помнит он себя совсем маленьким: помнит – и тогда удал он был. Начнут, бывало, ребята в городки играть – беда той стороне, что супротив его. Разлетится, словно сокол ясный, как расходится в нем кровь молодецкая, и начнет он валять направо и налево – сам старый князь Василий только радуется, глядя из окна с молодой женой и малюткой-княжной Евпраксией. Бороться ли с кем начнет он или на кулачках биться – даст себя скорее на землю свалить, чем подножку подставить или что против уговора сделать. Все, бывало, снесет он, а лукавства ни себе, ни другим не позволит.
   Любил и хвалил его за это князь Василий.
   С двенадцати лет отдали его в науку одному из приезжих «бусурманов»; не показалась трудна ему ни своя, ни латинская грамота, а года с два уж он проходит лекарскую науку у Бомелия и доволен им этот «колдун и чародей», как звали его в народе.
   Все это вспоминается Якову Потаповичу, а наряду с этим проносятся и другие воспоминания – детские игры с княжной Евпраксией, подраставшей и расцветавшей на его глазах. Сильно привязались они друг к другу с молодой княжной, не расстаются, бывало, в часы и игр, и забав. Годы между тем летят своей чередой, в сердце юноши пробуждается иное чувство, любовь пускает свои корни на почве детской привязанности, кровь молодая горит и волнуется, не сдержит взгляда – и обожжет он невольно красавицу-княжну.
   Та тоже что-то переменилась – сторониться стала. Кончились игры – и дружба порвалась, но мечты влюбленного юноши остались и что день, то росли и все сбыточнее казались ему.
   Родня-то он княжне дальняя, князь Василий души не чает в нем, отчего бы и не сбыться радужным грезам?
   Молодец он из себя красавец – сам знает, на то глаза есть. Сенные девушки молодой княжны под взглядом его молодецким только ежатся, так и вьются вьюнами вокруг него, особенно одна – чернобровая... Да на что ему, боярину, их холопья любовь? Не по себе дерево рубить вздумали – пришибет неровен час. Княжна, княжна... касаточка...
   И вдруг...
   Смертельной бледностью покрылось лицо Якова Потаповича; до крови закусил он свои алые губы; две слезы назойливые блеснули на ресницах, но он смахнул их молодецким движением.
   Восстало в его памяти недавнее свидание с князем Василием, глаз на глаз, в его опочивальне.
   Могильным холодом охватило всего Якова Потаповича.
   Было это в день его рождения, когда исполнилось ему восемнадцать лет.
   Позвал его старый князь к себе, поздравил с торжественным днем и подал ему золотой крест, осыпанный алмазами, на золотой цепочке.
   Чувствует Яков Потапович и теперь его на груди своей, – жжет он его, как раскаленным железом.
   Слышится ему речь князя Василия, тихая да ласковая. Но какой ужасный смысл для него имела она.
   – Я тебе всегда буду вместо отца, но не родня ты мне... Ведомо мне доподлинно, что ты не простого роду, а боярский или княжеский сын, но чей – мне неведомо, и нет у тебя ни отчества, ни родового прозвища. Ровно восемнадцать лет тому назад, в лютый мороз, под вечер, ключник мой, Потап, – лежит он уже в сырой земле, – нашел тебя в корзине у калитки, что в сад от реки ведет. Шел от с прорубей – верши поправлял. У меня с княгинюшкой в те поры еще детей не было. Принял я тебя, тельник с тебя снял и положил к образам, а тебя окрестили сызнова и назвали Яковом, а по отцу крестному, тебя нашедшему, стал ты Потаповым. По тельнику судя – рода ты знатного, но кто ты – о том мне неведомо...