Это был счастливый день!
   Все смотрели и говорили, что форма ему очень идет. Тёма отпросился на наемный двор. Он шел сияющий и счастливый.
   Было августовское воскресенье; яркие лучи заливали сверху, глаза тонули в мягкой синеве чистого неба. Акации, окаймлявшие кладбищенскую стену, точно спали в сиянии веселого, ласкового дня.
   Семья Кейзера, вся налицо, сидит за обедом перед дверями своей квартиры. Благообразный старик, точильщик Кейзер, чопорно и сухо меряет Тёму глазами. С тою же неприветливостью смотрит и похожий на отца старший сын. Зато «Кейзеровна» вся исчезла в доброй, ласковой улыбке, и ее белый высокий чепчик усердно кивает Тёме. Маленький Кейзер – младшая ветвь, весь в мать – тоже растаял и переводит свои блаженные глаза с чепчика матери на Тёмин мундир.
   – Здравствуйте, здравствуйте, Тёмочка! – говорит Кейзеровна. – Ну вот вы, слава богу, и гимназист… совсем как генерал…
   Тёма сомневается, чтобы он был похож на генерала.
   – Папеньке и маменьке радость, – продолжает Кейзеровна. – Папенька здоров?
   – Здоров, – отвечает Тёма, смотря в пространство и роя сапогами землю.
   – И маменька здорова? и братик? и сестрички? Ну, слава богу, что все здоровы.
   Тёма чувствует, что можно идти дальше, и тихо, чинно двигается вперед.
   У дверей своей лачуги сидит громадный Яков и наслаждается. Его красное лицо блестит, маленькие черные глаза блестят, разутые большие ноги греются, вытянутые на солнце. Он уже пропустил перед обедом… В отворенное окно несется писк и шипение сковороды, на которой жарится одна из пойманных сегодня камбал. Яков каждое воскресенье ходит удить рыбу. Шесть дней он переносит пятипудовые мешки на своих плечах с телег на суда, а в седьмой – до обеда удит, а с обеда до вечера кейфует и наслаждается отдыхом. С ним живет старуха мать, и больше никого. Была когда-то жена, но давно сбежала, и давно уже ничего о ней не знает Яков.
   – Яков, я уже поступил в гимназию, – говорит Тёма, останавливаясь перед ним.
   – В гимназию, – добродушно тянет Яков и улыбается.
   – Это мой мундир.
   – Мундир? – повторяет Яков и опять улыбается.
   Наступает молчание. Яков смотрит на большой палец ноги, как-то особенно загнувшийся к соседу, и протягивает к нему руку.
   – Много наловил? – спрашивает Тёма.
   – Наловил, – отвечает Яков, отставив рукой большой палец ноги, который, как только его выпустил Яков, еще плотнее насел на соседний.
   – А мне уж нельзя больше с тобой ходить, – говорит Тёма, вздыхая, – я теперь гимназист.
   – Гимназист, – повторяет Яков и опять улыбается.
   Тёма идет дальше, и везде, где только сидят, он останавливается, чтоб показать себя. Только заметив Ивана Ивановича, он спешит пройти мимо. Тёма не любит разговаривать с Иваном Ивановичем, когда он пьян. А Иван Иванович, отставной унтер-офицер, сослуживец отца, несомненно пьян. Он сидит на завалинке, качается и поводит кругом мутными глазами.
   – Стой! – кричит он, увидав Тёму, – на караул!
   – Дурак, – отвечает, не останавливаясь, Тёма.
   – Стой!! Едят тя мухи с комарами!
   И Иван Иванович делает вид, что бросается за Тёмой.
   Тёма пускается в рысь, а Иван Иванович весело визжит:
   – Держи, держи!
   Тёма скандализован; он заворачивает за угол, оправляется и опять чинно идет дальше.
   Появление Тёмы перед ватагой произвело надлежащий эффект. Тёма наслаждается впечатлением и рассказывает, с чужих слов, какие в гимназии порядки.
   – Если кто шалит, а придет учитель и спросит, кто шалил, а другой скажет, – тот ябеда. Как только учитель уйдет, его сейчас поведут в переднюю, накроют шинелями и бьют.
   Ватага, поджав свои босые грязные ноги, сидела под забором и с разинутыми ртами слушала Тёму. Когда небольшой запас сведений Тёмы о гимназии был исчерпан, кто-то предложил идти купаться. Поднялся вопрос, можно ли теперь идти и Тёме. Тёма решил, что если принять некоторые меры предосторожности, то можно. Он приказал ватаге идти поодаль, потому что теперь уже неловко ему – гимназисту – идти рядом с ними. Тёма шел впереди, а вся ватага, сбившись в тесную кучу, робко шла сзади, не сводя глаз со своего преобразившегося сочлена. Тёма выбирал самые людные улицы, шел и беспрестанно оглядывался назад. Иногда он забывал и по старой памяти ровнялся с ватагой, но, вспомнив, опять уходил вперед. Так они все дошли до берега моря.
   Ах, какое чудное было море! Все оно точно золотыми кружками отливало и сверкало на солнце и тихо, едва слышно билось о мягкий песчаный берег. А там, на горизонте, оно, уж совсем спокойное и синее-синее, уходило в бесконечную даль. Там, казалось, было еще прохладнее.
   Но и тут хорошо, когда скинешь горячий мундир и останешься в одной рубахе. Тёма оглянулся, где бы уложить новенький мундир?
   – А вот дайте, я подержу, – проговорил вдруг высокий, худой старик.
   Тёма с удовольствием принял предложение.
   – Да вы бы, сударь, немного подальше от этих… неловко вам, – шепнул Тёме на ухо старик, когда Тёма собрался было раздеваться.
   «Это верно!» – подумал Тёма и, обратившись к ватаге, сказал:
   – Нам в гимназии нельзя… нам запрещено вместе… Вы здесь купайтесь, а я пойду подальше…
   Ватага переглянулась, а Тёма со стариком ушли.
   – Ну, вот здесь уж можно, – проговорил старик, когда ватага скрылась из глаз благодаря выступающему камню. Тёма разделся и полез в воду. Пока он купался, старик сидел на берегу и не мог надивиться искусству Тёмы. А Тёма старался.
   – Я могу вон до тех пор доплыть под водой, – кричал он и с размаху бросался в воду. – Я и на спине могу, – кричал опять Тёма. – Я могу и смотреть в воде!
   И Тёма опускался в воду, открывал глаза и видел желтые круги.
   – А я могу… – начал снова Тёма, да так и замер: ни старика, ни платья не было больше на берегу. В первую минуту Тёма и не догадался о печальной истине: ему просто стало жутко от одиночества и пустоты, которые вдруг охватили его с исчезновением старика, и он бросился к берегу. Он думал, что старик просто перешел на другое место. Но старика нигде не было. Тогда он понял, что старик обокрал его. Растерянный, он пришел к ватаге, уже выкупавшейся и одетой, и сообщил ей свое горе. Розыски были бесполезны. Все пространство, какое охватывал глаз, было безлюдно. Старик точно провалился сквозь землю.
   – Может, это нечистый был, – сделал кто-то предположение, и у всех пробежали мурашки по телу.
   – Пойдем, – предложил Яшка, не отличавшийся храбростью, и, быстро вскочив, напялил шапку на мокрые волосы.
   – А я как же? – жалобно проговорил Тёма.
   Была одна комбинация: остаться Тёме на берегу и ждать, пока дадут знать домой. Но одному было страшно, а из ватаги никто не хотел оставаться с ним. Всех напугал нечистый, всем было страшно, все спешили уйти, и Тёма волей-неволей потянулся за всеми.
   – У-ла-ла-а! Голый мальчик!
   – Голый мальчик! Голый мальчик! – и толпа городских ребятишек, припрыгивая и улюлюкая, бежала за Тёмой.
   Голый мальчик не каждый день ходит по улицам, и все спешили посмотреть на голого мальчика. Тёма шел и горько плакал. Почти каждый прохожий желал знать, в чем дело. Но Тёма так плакал, что говорить сам не мог; за него говорили его друзья. Это было очень трогательно. Все останавливались и слушали, слушал и Тёма. Когда рассказ доходил до мундира, Тёма не выдерживал и начинал снова рыдать.
   – Но почему же вы не возьмете извозчика? – спросил Тёму господин в золотых очках.
   «Извозчика?!» – думал Тёма. Разве мало убытков папе и маме от пропавшего платья! Нет, он не возьмет извозчика.
   Два господина остановили процессию и тоже пожелали узнать, в чем дело. Выслушав, один из них спросил Тёму:
   – Как ваша фамилия?
   – Ка-ка-рташев, – ответил, захлебываясь, Тёма.
   – Генерала Карташева? – переспросил удивленно господин и, посмотрев насмешливо на своего спутника, проговорил пренебрежительно: – Венгерский герой!
   – А-га! – протянул небрежно его спутник. И оба прошли, чему-то улыбаясь.
   Сердце Тёмы болезненно сжалось от этих туманных, насмешливых намеков. Ему ясно было одно: над его отцом смеются! И ему стало так больно, что он забыл, что он голый, и весь потонул в мучительной мысли. Теперь, когда спрашивали его, как фамилия, Тёма отвечал уже нерешительно и робко. Съежившись, он снова ждал какого-нибудь обидного намека и пытливо смотрел в глаза спрашивавших.
   – Вы сын генерала?
   – Да, – отвечал почти шепотом Тёма.
   – Бедный мальчик! Возьмите извозчика.
   Слава богу, этот ничего не сказал.
   – Генерала Карташева?! Николая Семеныча?!
   Тёма стоял ни жив ни мертв. Это было на базарной площади, и говорил высокий, здоровый, немного пьяный старик.
   «А вдруг он меня сейчас ударит?!» – подумал Тёма.
   – Батюшки мои! Да ведь это мой генерал! Я ведь с ним, когда он эскадронным еще… Я и жив через него остался. Лизка! Лизка-а!
   Подошла толстая краснощекая торговка.
   – Воз давай! – орал старик.
   – Какой еще воз?
   – Давай воз! Генеральский сын! Того генерала, что жизнь мою… Помнишь, дура, говорил тебе сколько раз… Офицер на войне… Ну, вот из-под лошади… Э, дура!
   «Дура» вспомнила и с любопытством осматривала Тёму.
   – Ну, так вот сын его… Ну, давай, что ли, воз! Сам повезу… С рук на руки сдам. Вот что!
   – А кавуны? С десяток еще осталось.
   – Ну их! Какие тут кавуны! Давай воз! Ах ты, грех какой! Ну, беда! Ах он, окаянный!
   Так причитая, размахивая руками, то наклоняясь к Тёме, то опять выпрямляясь, ораторствовал старик, пока дочь его, сидя на краю телеги, поворачивала лошадь в толпе.
   – Вот какое дело вышло! – продолжал кричать старик, обращаясь к окружающим, – первый генерал, можно сказать, и на~ вот!.. То ись, значит… одно слово! Прямо отец!.. Строг!.. А чтоб обидеть – ни-ни! Тут вот сейчас смерть твоя, а тут отошел, отошел… и нет его: голыми руками бери! И любили ж! Ну, прямо вот скажи: ложись и помирай! Сейчас! Ей-богу!
   – Конечно, ежели, к примеру, хороший господин… – поддержал старика мастеровой.
   – То ись, вот какой господин – что тебе, солдату, полагается, значит, бери, а водку особо. Вот какой господин!
   Этот довод окончательно убедил толпу.
   – Такому господину и послужить можно!
   – Известно, можно!
   – То вже не то що як, а то господын…
   А старик уже сидел на возу и только молча одобрительно кивал головой на сочувственные отзывы толпы. Сидел и Тёма, укутанный в свиту, с наслаждением прислушиваясь к словам старика.
   – Ты хорошо знаешь моего отца? – спрашивал Тёма.
   – Ах ты, мой милый, милый! – говорил старик, – отца твоего я во как знаю. Я двадцать лет его изо дня в день видал. Этакого человека нет и не будет! Он за тебя и душу свою, и себя самого, и рубаху последнюю снимет! Вот он какой!
   Тёма уж так расстроился, что не мог удержаться от слез; слезы радости, слезы счастья за отца текли по его щекам. Ватага не отставала от Тёмы и вся шла тут же возле телеги.
   – Вы тут что? – накинулся было на них старик.
   – Это мои мальчики, они со мной, – вступился Тёма. – Они у нас живут в доме.
   – Вот как! Дружки, значит? Так что ж… айда в телегу и вы!
   Ватага не заставила себя упрашивать и, живо вскарабкавшись, разместилась, кто как мог. Через несколько минут ребятишки веселым шепотом еще раз передавали случившееся, на этот раз передавая все с комическим оттенком. Как ни был опечален Тёма, но и он не мог удержаться и фыркал, когда Яшка передавал, как они утекали от нечистого. Нередко на чью-нибудь меткую остроту раздавался дружный, сдержанный смех остальной компании.
   – Прысь, прысь! – говорил старик, за спиной которого шушукались дети, как котята в мешке.
   И, откинувшись к ним, старик долго любовался своим грузом:
   – Вишь, как они!.. Как мухи к меду… Не брезгуешь…
   И, повернувшись назад, старик убежденно докончил:
   – И господь не побрезгует тобой.
 
   Только через неделю была готова новая форма.
   Когда Тёма появился в первый раз в классе, занятия были уже в полном разгаре.
   Тёму проводили из дому с большим почетом. Приехавший батюшка отслужил молебен. Мать торжественно перекрестила его с надлежащими наставлениями новеньким образком, который и повесила ему на шею. Он перецеловался со всеми, как будто уезжал на несколько лет. Сережику он обещал принести из гимназии лошадку. Мать, стоя на крыльце, в последний раз перекрестила отъезжавших отца и сына. Отец сам вез Тёму, чтобы сдать его с рук на руки гимназическому начальству. На козлах сидел Еремей, больше чем когда-либо торжественный. Сам Гнедко вез Тёму. В воротах стоял Иоська и сиротливо улыбался своему товарищу. Из наемного двора высыпала вся ватага ребятишек, с разинутыми ртами провожавшая глазами своего члена. Тут были все налицо: Гераська, Яшка, Колька, Тимошка, Петька, Васька… В открытые ворота мелькнул наемный двор, всевозможные кучи, вросшие в землю избушки, чуть блеснула стена старого кладбища. Вспомнилось прошлое, мелькнуло сознание, что все уж это назади, как ножом отрезано… Что-то сжало горло Тёмы, но он покосился на отца и удержался. Дорогой отец говорил Тёме о том, что его ждет в гимназии, о товариществе, как в его время преследовали ябед – накрывали шинелями и били.
   Тёма слушал знакомые рассказы и чувствовал, что он будет надежным хранителем товарищеской чести. В его голове рисовались целые картины геройских подвигов.
   У дверей класса Тёма поцеловался в последний раз с отцом и остался один.
   Сердце его немного дрогнуло при виде большого класса, набитого массою детских фигур. Одни на него смотрели с любопытством, другие насмешливо, но все равнодушно и безучастно; их было слишком много, чтобы интересоваться Тёмой.
   Вошел Иван Иванович, высокий черный надзиратель, совсем молодой еще, конфузливый, добрый, и крикнул:
   – Господа, есть еще место?
   На каждой скамейке сидело по четыре человека. Свободное место оказалось на последней скамейке.
   – Ну, вот и садись, – проговорил Иван Иванович и, постояв еще мгновение, вышел из класса.
   Тёма пошел скрепя сердце на последнюю скамейку. Из рассказов отца он знал, что там сидят самые лентяи, но делать было нечего.
   – Сюда! – строго скомандовал высокий, плотный, краснощекий мальчик лет четырнадцати.
   Тёму поразил этот верзила, составлявший резкий контраст со всеми остальными ребятишками.
   – Полезай! – скомандовал Вахнов и довольно бесцеремонно толкнул Тёму между собой и маленьким черным гимназистом, точно шапкой покрытым мохнатыми, нечесаными волосами.
   Из-под этих волос на Тёму сверкнула пара косых черных глаз и снова куда-то скрылась.
   Несколько человек бесцеремонно подошли к соседним скамьям и смотрели на конфузившегося, не знавшего куда девать свои руки и ноги Тёму. Из них особенно впился в Тёму белобрысый некрасивый гимназист Корнев, с заплывшими небольшими глазами, как-то в упор, пренебрежительно и недружелюбно осматривая его. Вахнов, облокотившись локтем о скамейку, подперев щеку рукой, тоже осматривал Тёму сбоку с каким-то бессмысленным любопытством.
   – Как твоя фамилия? – спросил он наконец у Тёмы.
   – Карташев.
   – Как? Рубль нашел? – переспросил Вахнов.
   – Очень остроумно! – едко проговорил белобрысый гимназист и, пренебрежительно отвернувшись, пошел на свое место.
   – Это – сволочь! – шепнул Вахнов на ухо Тёме.
   – Ябеда? – спросил тоже на ухо Тёма.
   Вахнов кивнул головой.
   – Его били под шинелями? – спросил опять Тёма.
   – Нет еще, тебя дожидались, – как-то загадочно проговорил Вахнов.
   Тёма посмотрел на Вахнова.
   Вахнов молча, сосредоточенно поднял вверх палец.
   Вошел учитель географии, желтый, расстроенный. Он как-то устало, небрежно сел и раздраженно начал перекличку. Он то и дело харкал и плевался во все стороны. Когда дошло до фамилии Карташева, Тёма, по примеру других, сказал:
   – Есть.
   Учитель остановился, подумал и спросил:
   – Где?
   – Встань! – толкнул его Вахнов. Тёма встал.
   – Где вы там? – перегнулся учитель и чуть не крикнул: – Да подите сюда! Прячется где-то… ищи его.
   Тёма выбрался, получив от Вахнова пинка, и стал перед учителем.
   Учитель смерил глазами Тёму и сказал:
   – Вы что ж? Ничего не знаете из пройденного?
   – Я был болен, – ответил Тёма.
   – Что ж мне-то прикажете делать? С вами отдельно начинать с начала, а остальные пусть ждут?
   Тёма ничего не ответил. Учитель раздраженно проговорил:
   – Ну, так вот что, как вам угодно: если чрез неделю вы не будете знать всего пройденного, я вам начну ставить единицы до тех пор, пока вы не нагоните. Понятно?
   – Понятно, – ответил Тёма.
   – Ну, и ступайте.
   – Ничего, – прошептал успокоительно Вахнов. – Уж без того не обойдется, все равно, чтоб не застрять на второй год. Ты знаешь, сколько я лет уж высидел?
   – Нет.
   – Угадай!
   – Больше двух лет, кажется, нельзя.
   – Три. Это только для меня, потому что я сын севастопольского героя.
   Следующий урок был рисование. Тёме дали карандаш и бумагу.
   Тёма начал выводить с модели какой-то нос, но у него не было никаких способностей к рисованию. Выходило что-то совсем несообразное.
   – Ты совсем не умеешь рисовать? – спросил Вахнов.
   – Не умею, – ответил Тёма.
   – Сотри! Я тебе нарисую.
   Тёма стер. Вахнов в несколько штрихов красиво нарисовал ему большой, выпуклый, с шишкой нос.
   – Разве он похож на этот нос? – спросил огорченно Тёма, сравнивая его с моделью римского носа.
   – Ну, вот глупости, ты можешь рисовать всякий, какой захочешь… Лишь бы был нос. Ну, скажешь, что у дяди твоего такой нос… вот и все. Это все глупости, а вот хочешь, я покажу тебе фокус, только крепко держи.
   Вахнов сунул в руку Тёмы какой-то продолговатый предмет.
   – Крепко держи!
   – Ты что-нибудь сделаешь?
   – Ну вот… только держи… крепче! – И Вахнов с силой дернул шнурок.
   В то же мгновение Тёма с пронзительным криком, уколотый двумя высунувшимися иголками, хватил со всего размаха Вахнова по лицу.
   Учитель встал со своего места и подошел к Тёме.
   – Только выдай, сегодня же отделаем под шинелями, – прошептал Вахнов.
   Учитель, с каким-то болезненным, прозрачным лицом, с длинными бакенбардами, с стеклянными глазами, подошел и уставился на Тёму.
   – Как фамилия?
   – Карташев.
   – Встаньте!
   Тёма встал.
   – Вы что ж, в кабак сюда пришли?
   Тёма молчал.
   – Ваше рисование?
   Тёма протянул свой нос.
   – Это что ж такое?
   – Это моего дяди нос, – отвечал Тёма.
   – Вашего дяди? – загадочно переспросил учитель. – Хорошо-с, ступайте из класса!
   – Я больше не буду, – прошептал Тёма.
   – Хорошо-с, ступайте из класса. – И учитель ушел на свое место.
   – Иди, это ничего, – прошептал Вахнов. – Постоишь до конца урока и придешь назад. Молодец! Первым товарищем будешь!
   Тёма вышел из класса и стал в темном коридоре у самых дверей. Немного погодя в конце коридора показалась фигура в форменном фраке. Фигура быстро подвигалась к Тёме.
   – Вы зачем здесь? – наклонясь к Тёме, спросил как-то неопределенно мягко господин.
   Тёма увидел перед собой черное, с козлиной бородой лицо, большие черные глаза с массой тонких синих жилок вокруг них.
   – Я… Учитель сказал мне постоять здесь.
   – Вы шалили?
   – Н… нет.
   – Ваша фамилия?
   – Карташев.
   – Вы маленький негодяй, однако! – проговорил господин, совсем близко приближая свое лицо, таким голосом, что Тёме показалось, будто господин этот оскалил зубы. Тёма задрожал от страха. Его охватило такое же чувство ужаса, как в сарае, когда он остался с глазу на глаз с Абрумкой.
   – За что Карташев выслан из класса? – спросил он, распахнув дверь.
   При появлении господина весь класс шумно встал и вытянулся в струнку.
   – Дерется, – проговорил учитель. – Я дал ему модель носа, а он вот что нарисовал и говорит, что это нос его дяди.
   Светлый класс, масса народа успокоили Тёму. Он понял, что сделался жертвой Вахнова, понял, что необходимо объясниться, но, на свое несчастье, он вспомнил и наставление отца о товариществе. Ему показалось особенно удобным именно теперь, пред всем классом, заявить, так сказать, себя сразу, и он заговорил взволнованным, но уверенным и убежденным голосом:
   – Я, конечно, никогда не выдам товарищей, но я все-таки могу сказать, что я ни в чем не виноват, потому что меня очень нехорошо обманули и ска…
   – Молчать!! – заревел благим матом господин в форменном фраке. – Негодный мальчишка!
   Тёме, не привыкшему к гимназической дисциплине, пришла другая несчастная мысль в голову.
   – Позвольте… – заговорил он дрожащим, растерянным голосом, – вы разве смеете на меня так кричать и ругать меня?
   – Вон!! – заревел господин во фраке и, схватив за руку Тёму, потащил за собой по коридору.
   – Постойте… – упирался сбившийся окончательно с толку Тёма. – Я не хочу с вами идти… Постойте…
   Но господин продолжал волочить Тёму. Дотащив его до дежурной, господин обратился к выскочившему надзирателю и проговорил, задыхаясь от бешенства:
   – Везите этого дерзкого сорванца домой и скажите, что он исключен из гимназии.
   Отец, успевший только что возвратиться из города, передавал жене гимназические впечатления.
   Мать сидела в столовой и занималась с Зиной и Наташей. Из отворенных дверей детской доносилась возня Сережика с Аней.
   – Так все-таки испугался?
   – Струсил, – усмехнулся отец. – Глазенки забегали. Привыкнет.
   – Бедный мальчик, – трудно ему будет! – вздохнула мать и, посмотрев на часы, проговорила: – Второй урок кончается. Сегодня надо будет ему торжественную встречу сделать. Надо заказать к обеду все любимые его блюда.
   – Мама, – вмешалась Зина, – он любит больше всего компот.
   – Я подарю ему свою записную книжечку.
   – Какую, мама, – из слоновой кости? – спросила Зина.
   – Да.
   – Мама, а я подарю ему свою коробочку. Знаешь? Голубенькую.
   – А я, мама, что подарю? – спросила Наташа. – Он шоколад любит… я подарю ему шоколаду.
   – Хорошо, милая девочка. Всё положим на серебряный поднос и, когда он войдет в гостиную, торжественно поднесем ему.
   – Ну, и я ему тоже подарю: кинжал в бархатной оправе, – проговорил отец.
   – Ну, уж это будет полный праздник ему…
   Звонок прервал дальнейшие разговоры.
   – Кто б это мог быть? – спросила мать и, войдя в спальню, заглянула на улицу.
   У калитки стоял Тёма с каким-то незнакомым господином в помятой шляпе. Сердце матери тоскливо ёкнуло.
   – Что с тобой?! – окликнула она Тёму, входившего с каким-то взбудораженным, перевернутым лицом.
   На этом лице было в это мгновение всё: стыд, растерянность, какая-то тупая напряженность, раздражение, оскорбленное чувство, – одним словом, такого лица мать не только никогда не видала у своего сына, но даже и представить себе не могла, чтобы оно могло быть таким. Своим материнским сердцем она сейчас же поняла, что с Тёмой случилось какое-то большое горе.
   – Что с тобой, мой мальчик?
   Этот мягкий, нежный вопрос, обдав Тёму привычным теплом и лаской семьи, после всех этих холодных, безучастных лиц гимназии потряс его до самых тончайших фибр его существования.
   – Мама! – мог только закричать он и бросился, судорожно, безумно рыдая, к матери…
   После обеда Карташевы, муж и жена, поехали объясняться к директору.
   Господин во фраке, оказавшийся самим директором, принял их в своей гостиной сухо и сдержанно, но вежливо, с порядочностью воспитанного человека.
   Горячий пыл матери разбился о нервный, но сдержанный и сухой тон директора. Он деликатно, терпеливо слушал ее взгляды на воспитание, какие именно цели она преследовала, слушал, скрывая ощущение какого-то невольного пренебрежения к словам матери, и, когда она кончила, как-то нехотя начал:
   – В моем распоряжении с лишком четыреста детей. Каждая мать, конечно, воспитывает своих детей, как ей кажется лучше, считает, конечно, свою систему идеальной и решительно забывает только об одном: о дальнейшем, общественном уже воспитании своего ребенка, совершенно забывает о том руководителе, на обязанности которого лежит сплотить всю эту разрозненную массу в нечто такое, с чем, говоря о практической стороне дела, можно было бы совладать. Если каждый ребенок начнет рассуждать с своей точки зрения о правах своего начальника, забьет себе в свою легкомысленную, взбалмошную голову правила какого-то товарищества, цель которого прежде всего скрывать шалости, – следовательно, в основе его – уже стремление высвободиться от влияния руководителя, – зачем же тогда эти руководители? Будем последовательны – зачем же вы тогда? Мне кажется: раз вы почему-либо признаете необходимостью для вашего сына общественное воспитание, раз вы почему-либо отказываетесь от его дальнейшего обучения и передаете его нам, вы тем самым обязаны беспрекословно признать все наши правила, созданные не для одного, а для всех. К этому обязывает вас и справедливость; мы не мешались в воспитание вашего сына до поступления его в гимназию…
   – Но ведь он остается же моим сыном?
   – Во всем остальном, кроме гимназии. С момента его поступления ребенок должен понимать и знать, что вся власть над ним в сфере его занятий переходит к его новым руководителям. Если это сознание будет глубоко сидеть в нем – это даст ему возможность благополучно сделать свою карьеру; в противном случае рано или поздно явится необходимость пожертвовать им для поддержания порядка существующего гимназического строя. Это я прошу вас принять, как мой окончательный ультиматум как директора гимназии, а как частный человек – могу только прибавить, что если б даже я желал что-нибудь изменить в этом, то мне ничего другого не оставалось бы сделать, как выйти в отставку. Говорю вам это, чтоб яснее обрисовать положение вещей. Сын ваш, конечно, не будет исключен, и я должен был прибегнуть к такой крутой мере только для того, чтобы прекратить невозможную, говоря откровенно, возмутительную сцену. Безнаказанным его поступка тоже нельзя оставить… для других. Я верю в его невинность и в самом скором времени постараюсь удалить эту язву, Вахнова, которого мы держим из-за раненого отца, оказавшего в севастопольскую кампанию большие услуги городу… Но всякому терпению есть граница. Педагогический совет определит сегодня меру наказания вашему сыну, и сегодня же я уведомлю вас. Больше, к сожалению, я ничего не могу для вас сделать.