Стауниц метнул взгляд в сторону Якушева. Тот молчал.
   — Эсеровщиной я сам сыт по горло. Я ведь из-за них попался и имел удовольствие отсидеть в одиночке в ожидании… — И Стауниц слегка щёлкнул себя в висок. — Меня спасла отмена смертной казни в двадцатом году, и я получил всего-навсего лагерь до окончания гражданской войны. И вот, как видите, я на свободе, занимаюсь коммерцией и ещё кое-чем. А ведь я брал уроки конспирации у самого Бориса Викторовича…
   — У кого?
   — У Савинкова.
   — Вы, значит, из этих… из эсеров?
   — Нет, я не из «этих»… В той буре, которую мы переживали, людей вроде меня бросало как щепку. Я все испытал, после того как четверо суток блевал на поганом греческом пароходишке по пути из Севастополя в Стамбул. Испытал и турецкий клоповник — каракол[8], и румынскую тюрягу. В конце концов в Берлине меня подобрал Савинков, я оказался для него подходящим субъектом.
   Якушев поморщился:
   — Этот человек возбуждает во мне отвращение. Убивал министров, губернаторов, а вешали за это других, простых исполнителей.
   — Видите ли, он не трус. При этом может быть обаятельным, пленительным, может вас очаровать, пока вы ему нужны. А когда вас зацапают, он и не чихнёт. Будет читать декадентские стишки, он ведь мнит себя литератором. Широкая натура, игрок, швыряет деньги, когда есть. До революции, говорят, проиграл пятнадцать тысяч золотом партийных денег в Монте-Карло. В Париже — всегда скачки, женщины…
   — Вы с ним коротко знакомы?
   — Как сказать… Жил с ним месяц в Берлине, в отеле «Адлон». Роскошная жизнь. При нем секретарь, жена секретаря для интимных услуг. Каждый вечер — дансинг, шампанское, марафет, если угодно. А утром — штаб: полковники, ротмистры, бандиты со светскими замашками и французским языком и эти долгогривые эсеры… все цвета радуги — от монархистов до эсеров-максималистов. А вечером опять шампанское и дамы… Марка летит вниз, а Борису Викторовичу хоть бы что, у него фунты стерлингов. А потом для меня кончилось вот чем: грязная изба в Полесье, спишь на полу с бандитами, палец на курке маузера; ползёшь по грязи через границу, ждёшь пулю в лоб, не то пограничники прикончат, не то бандиты, чтобы поживиться…
   — Дальше?
   — Дальше, если повезёт, заберёшься в трущобу под Минском… Холод, грязь, кровь… В конце концов вышло так: все хорошо, пришёл на явку, все знаки на месте, милости просим, стучишь, тебе открывают — и ты испёкся. Везут в Москву, там допрос, пойман с оружием, был в банде, савинковец, расстрел обеспечен… Сидишь во «внутренней» и представляешь себе: в этот самый час в Париже Борис Викторович с донной Пепитой сидят себе в «Табарэне», попивают «Кордон руж», а вместо меня другой дурак ползёт на брюхе по грязи через границу. И для чего? Чтобы поджечь хату сельсовета или подстрелить секретаря комячейки. А крестьяне обложат его и выловят в лесу, как волка…
   — Значит, разочарование?..
   — Да, в методах.
   — Перспектива не из приятных. А дальше?
   — Дальше — вы знаете. Чудом выкарабкался. А тут нэп. Я кое-что понимаю в коммерции. Увлёкся делами, нашёл компаньонов. Женился на хорошенькой девице. Но, знаете, не по моему характеру. Богатства не наживу — я не Кушаков, у меня капитала нет. И вот стал размышлять. И пришёл к выводу: надо делать ставку на внутренний переворот.
   — Интересно. И что же?
   — Нащупал людей. Из бывших. Один чиновник департамента полиции, затем ещё подходящие экземпляры, и, в общем, есть группа, семь человек, нет только денег. Я за этим и в Петроград ездил. У них есть некоторые виды. Иностранцы через Коковцова обещали. У меня большая надежда на вас, Александр Александрович.
   — Если в смысле денег, то я вас должен разочаровать. А потом, самое главное: цель. Какая у вашей группы цель? Неужели… что-то вроде «Союза защиты родины и свободы»?
   — К чёртовой матери! Никакой савинковщины! Его императорское величество, законный император. Только на это ещё можно ставить.
   — Все разделяют эти верноподданнические чувства?
   — Могу сказать — все. Даже, пусть вам не покажется странным, один краском. Настоящий.
   Якушев удивился:
   — Что вы такое говорите?
   — Я вас понимаю. Но не все же среди большевиков — кремень и железо. Чекистам, например, ничего не нужно для себя: ест хлеб с соломой, запивает морковным чаем, не спит по ночам, главное для него — идея, революция. Но есть такие «товарищи», которых нэп, так сказать, расшатал. Вот такие нам нужны. Я вам покажу: красавец, герой, конник, командовал полком. Из простых. Учится на каких-то военных курсах.
   — И вошёл в вашу группу?
   — Отца-старосту расстреляли на Тамбовщине. Хату сожгли. Жить хочется. Все это шито-крыто. Я к нему со всех сторон подходил. Вы представляете себе: кончит курс — дадут ему бригаду, дивизию…
   — Все это очень интересно. Очень. Надо будет приглядеться к вашим людям. Только без всяких собраний, надеюсь.
   — Да что вы… Какие собрания. Я снял на Болоте склад, под товары. Вы увидите, как удобно… Там кого и что хочешь спрячешь. И сторож у меня… Кто бы вы думали? Чиновник департамента полиции. Коллежский асессор.
   — Это так неожиданно, так чудесно, просто не верится…
   — Все доложено штабу МОЦР, извините за большевистское сокращение, — штабу Монархической организации центральной России. Угодно вашему превосходительству познакомиться с людьми?
   — Разве только с этим… краскомом. Этот, как вы понимаете, представляет особый интерес.
   — Отлично. Разрешите на днях сообщить, где и когда…
   Стауниц открыл дверь и крикнул:
   — Шалико! Счёт!
   Ему подали счёт. Якушев полюбопытствовал и увидел семизначную цифру.
   — С чаевыми около шести миллионов. Вернее, ровно шесть. Все мы нынче миллионеры, ваше превосходительство.
   Они вышли на улицу. Уже стемнело. Стауниц кивнул и пропал в темноте. Улицы почти не освещались.
   Якушев шёл не торопясь, в тяжёлом раздумье. «Нет, они не угомонились». Представил себе лицо Стауница, его злую усмешку, его злые глаза и крепкие белые зубы, которыми он разрывал розовое мясо барашка. «Волк, — подумал Якушев, — настоящий волк. Они не оставят меня в покое».


12


   Якушев решил написать Артузову, просил принять его по важному делу и отдал письмо в окошко бюро пропусков. В тот же день вечером позвонил Артузов и сказал, что ждёт его к одиннадцати часам вечера. Пропуск будет заказан.
   Без четверти одиннадцать Якушев был у Артузова. Тот сказал:
   — Через пять минут вас примет Дзержинский.
   Нетрудно догадаться, что переживал в эти пять минут Якушев.
   Дзержинского он видел тогда, после очной ставки с Варварой Страшкевич, несколько минут. Якушев в тот момент был так ошеломлён, так потрясён, что появление Дзержинского помнил смутно. А теперь ему предстоял разговор с этим человеком, имя которого внушало панический страх белым. Говорили о нем как о безжалостном, жестоком и неумолимом противнике, называли «красный Торквемада», и сам Якушев ужаснулся, думая о том, чем может кончиться его встреча с Дзержинским. Может быть, пересмотром его дела и гибелью? Якушев страшился этого свидания, хотя он ничего не утаил на последнем допросе. Вместе с тем пробуждалось странное чувство любопытства. До революции Якушев никогда не встречался с революционерами, после революции ему приходилось беседовать с Красиным, Керженцевым, но это были чисто деловые беседы, в особенности с Красиным. Якушев не мог не признать, что эти люди меньше всего думали о своём личном положении, о карьере, как прежние сановники. Дзержинский теперь народный комиссар путей сообщения и по-прежнему борется с контрреволюцией. Он остался тем же страшным противником белого движения, как и в первые дни революции…
   Пять минут прошли. Якушев не помнил, как они миновали коридор третьего этажа, прошли комнату, где сидели за столами какие-то люди, перед ним открылась дверь в другую комнату, и в нескольких шагах от него, у стола, стоял человек, перелистывая бумаги в папке. Он положил папку, поднял голову — это был Дзержинский.
   — Садитесь… Не удивляйтесь, что я вас принял в такой поздний час. К сожалению, не мог найти другого времени.
   — Очень признателен… Поверьте, я не ожидал встречи с вами. Я полагал, что мне уделит время ваш сотрудник. Положение складывается так, что выпутаться из него собственными силами я не могу…
   — Попробуем вам помочь, — сказал Дзержинский, подвинул стул к Якушеву и сел. — Что же с вами произошло?
   — Ещё не произошло, но может произойти.
   Якушев всегда говорил ясно и не искал слов, но теперь он, запинаясь и волнуясь, рассказал о встрече на бульваре с Ртищевым и о своём свидании с Стауницем.
   — Мне казалось, что я смогу дать им понять, что ухожу из их организации навсегда.
   — Это оказалось невозможным?
   — Да. Я немедленно вызвал бы подозрения, я слишком много знал, и эти, особенно Стауниц, не остановились бы перед убийством.
   — Это — волки. Они вас в покое не оставят.
   Дзержинский задумался.
   — Конечно, наша обязанность вас защитить. Но как? Есть два пути: первый — дать вам возможность уехать далеко, куда-нибудь в провинцию. Но вы для них фигура, и они будут встревожены. А тревожить их сейчас не время. Ликвидация МОЦР дело будущего. Второй путь…
   Дзержинский снова умолк, встал, отошёл в сторону, и на этот раз его молчание было довольно долгим.
   — Вы решили стать добросовестным советским служащим? Вас это вполне удовлетворяет? Вас, человека, который любит свою родину, человека острого ума, твёрдого характера и решимости. Такие работники нам нужны, я уважаю их, они отдают свои силы восстановлению народного хозяйства.
   — Я знаю, мне говорили сотрудники Наркомпути.
   — Но вы обладаете способностями и некоторыми данными, которые могут принести пользу государству в ещё более важной области. Не будет ли правильнее дать вам трудиться в области укрепления безопасности нашего государства, в защите его от покушений со стороны злейших врагов? Подумайте, о чем я говорю.
   Теперь Якушев молчал. Он был поражён; неужели это Дзержинский, тот, о котором рассказывали ужасы? Он говорил убедительно и выражался точно, но тон его разговора был мягкий, деликатный, в его вдумчивой речи была простота и вместе с тем задушевность.
   — Я понимаю, — продолжал Дзержинский, — вы родились и росли в той среде, которая твёрдо верила в незыблемость монархического строя, вам внушали с детства, что вы будете управлять покорным народом, а вами будет управлять монарх. Только наиболее разумные из вашей среды понимали, что этот строй обречён. И когда он рухнул, они не без раздумья перешли на сторону народа… Кстати, вы в одном вашем показании упомянули бывшего генерала Николая Михайловича Потапова. Он был начальником одного из главных управлений генерального штаба царской армии, близок ко двору и хорошо известен царю. Но именно потому, что он был близок к этим людям, он видел их ничтожество и низость.
   — Я не был в его положении и был далёк от двора.
   — Я заговорил о Николае Михайловиче Потапове потому, что он сыграл некоторую роль в вашей жизни. Он посоветовал вам бросить саботажничать и идти честно работать, честно, как должен работать советский специалист. Хорошо же вы отплатили ему за добрый совет! Вы пошли к нам работать, но это была маскировка, вам под маской советского работника легче было творить контрреволюционное, чёрное дело… Но все это в прошлом. Мы верим, что вы теперь думаете по-другому и поняли смысл истинного патриотизма.
   Дзержинский, видимо, устал. Он вытер платком лоб и говорил, уже не глядя на Якушева:
   — Патриотизм… Ради чего десятки, сотни тысяч людей отдают свою жизнь, переносят тяжкие испытания, голод, болезни? Ради счастья, грядущего счастья своей родины. Но не только ради своей родины — ради счастья человечества. Я поляк, сын польского народа, но я интернационалист, я сражаюсь на баррикадах той страны, где развевается красное знамя единственной на нашей планете страны социализма. Наши враги называют меня фанатиком. Вы тоже считаете меня фанатиком?
   Якушев вздрогнул. Именно об этом он подумал сейчас.
   — Нет, мы не фанатики. Мы убеждены в том, что правы основоположники нашего учения: социалистическая революция победит. Мы боролись с сильным и хитрым, имеющим полицейский опыт врагом. Департамент полиции, отдельный корпус жандармов, эти наследники третьего отделения — бенкендорфов и Дубельтов, — были опасными врагами. Среди них были такие мастера провокаций, как Климович, Белецкий и другие. Кстати, первый ещё жив и состоит шефом разведки у Врангеля. Да, эти господа многое знали, но не всё. Они действовали очень тонко. Я это знаю по собственному опыту. Не сосчитать, сколько раз меня допрашивали. Царской полиции помогала германская, французская и английская тайная полиция, весь ещё не расшатанный государственный аппарат царизма. Годами держали революционеров в каторжных тюрьмах. Я говорю не о себе, хотя знаю, что такое царская каторга и что значит ходить, работать и спать в кандалах. Я знаю, глупцы говорят, будто бы я хочу мстить за мои прежние страдания. Это ложь. Мы вынуждены были карать смертью врагов революции. После разгрома Деникина отменили смертную казнь. Как ответили на это белые? Заговорами и убийствами. Мы принуждены были восстановить высшую меру наказания. Борется с врагами советской власти не только Чека. Борется с ними народ, весь народ. В этом наша сила.
   Дзержинский продолжал со всей страстностью:
   — Мы победили белогвардейцев и интервентов. Мы, революционный народ! Неужели после всех жертв, после всех страданий, испытаний этот народ отдаст власть, завоёванную с такими жертвами? Нет и нет!
   Он подошёл к столу, взял папку, которую держал в начале разговора, и положил перед Якушевым:
   — Здесь вы найдёте письма… Их очень много, я выбрал только те, что мы получили недавно. Люди нам пишут. Одни выражают сердечную благодарность за то, что мы по мере наших сил защищаем советский строй от притаившихся врагов, другие стремятся помочь нам в работе, предостеречь от ошибок, направить на верный путь… Это письма тружеников, рабочих, бедняков крестьян, учителей, пишут вдовы и матери красноармейцев, потерявшие родных на фронтах гражданской войны. Есть люди, которые своими глазами видели, как мучили, пытали, били шомполами, выжигали звезды на теле живых пленных красноармейцев… И кто это делал? Образованные господа офицеры, цвет, так сказать, царской гвардии… И вот об этих зверствах рассказывают в своих письмах свидетели, они понимают, что несёт с собой новый поход белых, новая интервенция или контрреволюционный мятеж.
   Якушев молча брал письмо за письмом, на коричневой обёрточной бумаге, на обороте обоев, на клочках. Это были волнующие человеческие документы. Писали малограмотные люди, но в кривых строчках, в больших, старательно выписанных буквах, в каждом слове были искренность и выстраданная правда, сокровенные чувства народа.
   Дзержинский сидел откинувшись, полузакрыв глаза. Потом протянул руку и взял часть писем.
   — Слушайте, Александр Александрович! В своих показаниях вы откровенно рассказали о деятельности контрреволюционной организации, которой руководил ваш штаб, или Политический совет МОЦР, как вы его называли. В Петрограде, Киеве, Ростове-на-Дону, на Северном Кавказе этот совет организовывал террористов, диверсантов, шпионов, сторонников Врангеля, Николая Николаевича. Лично вам я не могу отказать в смелости и решительности, вы проявляли мужество отчаяния. Но никто не может быть героем, когда идёт против своего народа. Помнится, это сказал Виктор Гюго. Мужество, истинный героизм в том, чтобы идти с народом, с теми, кто защищает государство рабочих и крестьян… Вы в своих показаниях откровенно назвали тех, кого завербовали, сделали членами преступной монархической организации. Среди них есть люди, не окончательно погибшие для своей родины, люди, которые колеблются, сомневаются, задают себе вопрос: зачем мы связали свою судьбу с судьбой врагов революции? И что же, вы, Якушев, не чувствуете своей вины перед теми, кого вели на гибель, бросите их и вас не будет мучить совесть? Подумайте об этом. Вы должны помочь нам разобраться в том, кто из этих людей окончательно погиб и кто может ещё стать честным гражданином своей страны. Вот ваш долг. Не поздно ещё повлиять на тех, кого можно спасти, открыть им глаза, чтобы нам не пришлось их карать. Подумайте вот о чем: мы хотим не только карать, но и перевоспитывать тех, в ком есть крупица совести. Если вы сумеете убедить хоть одного из них стать честным советским гражданином, мы будем вам благодарны. Если вы поможете нам обезвредить неисправимого врага — это будет большой вашей заслугой. Вы писали в своих показаниях, что навсегда отказываетесь от политической деятельности. А я призываю вас к тому, чтобы вы вернулись к политической деятельности. Но не по ту, а по эту сторону баррикады. Вы сделали один шаг, надо сделать следующий. Я думаю, что вы поняли — нельзя оставаться нейтральным, между двух лагерей. Вы должны встать на защиту родины, активно оберегать её от злейших врагов, от интервентов, контрреволюционеров, террористов и шпионов. Вы должны бороться не на жизнь, а на смерть с вашими бывшими единомышленниками. Это значит, надо играть роль прежнего Якушева — монархиста, контрреволюционера, заговорщика — и в то же время вместе с нами обсуждать меры, как вскрыть заграничные связи монархистов, парализовать попытки МОЦР вредить народу, взять под контроль действия этих озверелых врагов родины. Вы понимаете, о чем я говорю?.. Знаю, вам трудно ответить сейчас, сию минуту. Было бы странным, если бы вы не обдумали это моё предложение. Мы ждём ответа… Это и есть тот второй путь, о котором я вам говорил в начале нашего разговора. Это выход из положения, в котором вы очутились.
   На этом кончился разговор с Дзержинским. Он продолжался почти три часа. Якушев видел, чего стоил Дзержинскому этот разговор. Усталость проступала на его лице.
   «На плечах этого человека лежит сверхчеловеческий труд», — подумал Якушев. Он знал, что Дзержинский совмещал работу в ОГПУ с деятельностью на транспорте. Недавно он вернулся из Сибири. Дзержинский возглавил комиссию по восстановлению сибирского транспорта. И это было особенно важно в 1922 году. «Железный Феликс» доложил Центральному Комитету партии о политическом положении в Сибири и о состоянии сибирского транспорта. Готовилась важная реформа управления путями сообщения. В то же время руководитель органов государственной безопасности нашёл возможным уделить три часа ему, Якушеву, надеясь превратить бывшего контрреволюционера в сторонника советской власти и активного борца с контрреволюцией. «Я нужен родине. И я должен служить ей честно, не так, как служил ей в прошлом», — решил Якушев.


13


   В ту весну, в апреле 1922 года, кажется, не было дома в Москве, где не говорили бы о конференции в Генуе. Думается, так было во всей России. Одни надеялись на успех конференции и думали, что жить станет легче, исчезнет опасность новой интервенции, другие, враги, злобно ругали Антанту, которая вздумала разговаривать «на равных» с большевиками, вместо того чтобы напасть на Советскую Россию.
   Дзержинский в своём кабинете, в доме на Лубянской площади, перечитывал речь Чичерина на первом пленарном заседании конференции. Он узнавал мысли Ленина, руку Ленина. В те дни, когда на Политбюро обсуждали, какой политической линии держаться в Генуе, Дзержинский был ещё в Сибири и писал: «Сибирский хлеб и семена для весеннего сева — это наше спасение и наша опора в Генуе».
   Теперь он читал, вникая в каждое слово речи Чичерина: «Установление всеобщего мира должно быть проведено, по нашему мнению, всемирным конгрессом, созванным на основе полного равенства всех народов и признания за всеми права распоряжаться своей собственной судьбой».
   Дзержинский понимал: много воды утечёт, пока западные державы признают право Советской республики распоряжаться своей судьбой. Разговаривая в Генуе, они в то же время поддерживают заговоры внутри Советской страны, поддерживают и белоэмигрантские организации. Это было хорошо известно Дзержинскому, и все-таки он считал полезным, что Чичерин полным голосом заговорил об установлении всеобщего мира на основе полного равенства всех народов.
   Позвонил телефон из Кремля. Дзержинский взял трубку и услышал:
   — Ну, с весной вас… Признаться, надоела зима? А?
   Он узнал голос Ленина, который отличил бы от тысячи других голосов.
   — Теперь поговорим о политической погоде. Чичерин хорошо сделал, когда повторил слова итальянца: «Здесь нет ни победителей, ни побеждённых…»[9] Но я не убеждён в том, что наши делегаты в полной безопасности в Генуе, как вы полагаете?
   — Вы правы, Владимир Ильич. Покушение возможно. Меры предосторожности и охраны со стороны хозяев страны очень сомнительны. Наши рабочие знали это, когда не хотели отпускать вас в Геную. По нашим сведениям, наблюдается оживление деятельности белой эмиграции, в особенности монархических группировок…
   — Это понятно, они думали, что нэп — признак нашей слабости, и разочарованы.
   — Мы следуем вашим советам, Владимир Ильич; и пока стараемся глубже проникнуть в их планы. У меня, например, была долгая беседа с одним бывшим монархистом Якушевым. Он теперь полностью на стороне советской власти и может принести нам пользу. В прошлом занимал довольно видное положение… Говорит, что сейчас эти господа в поисках денег. Иностранцы после всех разочарований не слишком щедры, хотя очень старается Коковцов…
   — Коковцов? Финансист? Ученик Витте… Кстати, о курсе, какой сегодня курс? В январе золотой рубль стоил двести восемьдесят восемь тысяч бумажных рублей, а сегодня перешёл за миллион… Эту проблему надо решать… И конечно, не как Витте и Коковцов… Я позвонил вам вот почему: товарищ Серго поставил вопрос о грузинских меньшевиках. Вы их держите в тюрьме?
   — Да. В Тифлисе и в Поти.
   — Серго бомбардируют письмами родственники. А что, если мы господ меньшевиков вышлем за границу?
   — За границу? Меньшевиков?
   — Да. Они будут там нас ругать, но, пока мы их держим в тюрьме, их коллеги из Второго Интернационала на этом спекулируют в своих странах. А когда меньшевики появятся на Западе и начнут ругать нас, они ещё больше скомпрометируют себя в глазах рабочих. Пусть едут.
   — А дадут ли им визы французы? У нас с Францией нет дипломатических отношений. Впрочем, может быть… через Красный Крест.
   — Как? Мы ещё будем заботиться о меньшевиках? Пусть сами достают себе визы!
   — Для этого их надо доставить в Москву.
   — Доставим. Пусть хлопочут через польскую миссию.
   — Пустить их гулять по Москве?
   — Пусть гуляют! Вот они потолкаются в прихожей у польского посла, поводят их за нос французы — они понюхают их свободу…
   Ленин засмеялся так весело, что Дзержинский тоже не мог сдержать улыбку.
   На этом кончился разговор. Дзержинский положил трубку и задумался: какую жизнь прожил Ленин — кампания за кампанией, вечная борьба, основание партии большевиков, революция 1905 года, борьба против империалистической войны, против оборонцев, апрель 1917 года — «Апрельские тезисы» и первые слова на вокзале: «Да здравствует социалистическая революция!», борьба с колеблющимися, а далее — Октябрь и провозглашение советской власти. Брестский мир и снова борьба с противниками мира, гражданская война и поворот к нэпу… Это все легко пересказать, но какие силы, какую волю и решимость надо иметь, чтобы все это вынести на своих плечах… И что ещё впереди?
   А в эти минуты Ленин думал о Дзержинском и велел позвонить Обуху, спросить, что говорят врачи по поводу здоровья Дзержинского, нельзя ли дать ему две недели отдыха. Одиннадцать лет тюрьмы, каторга и такая адовая работа. Надо настаивать на отдыхе, хотя бы двухнедельном.


14


   О чем бы ни думал Якушев, он возвращался к разговору, который произошёл в кабинете Дзержинского. Сослуживцы, жена и дети заметили, что, всегда внимательный, очень точный во всем, что делал и говорил, он отвечает невпопад, а то и оставляет вопросы без ответа. Дома он запирался в своей комнате, часами неподвижно сидел, устремив взгляд в одну точку: Якушев спорил с собой.
   «Если я люблю свой народ, то как я мог быть заодно с этими зубрами, которые о народе говорят не иначе как „хамьё“, „быдло“, серьёзно обсуждают, сколько десятков, сотен тысяч крестьян, рабочих придётся скосить пулемётами. И все для того, чтобы вновь вступил на престол „всепресветлейший“, „вседержавнейший“ государь император Николай Третий или Кирилл Первый. Правда, были исключения. Вот, например, старый князь Тверской: не хотел нового царя, принял утрату своего титула и поместья как должное, отказался уехать за границу и умер на родине. Впрочем, много ли таких было?..» Политический совет МОЦР иногда называл себя «звёздной палатой». Он вспомнил тайное совещание бывших воспитанников лицея в 1919 году. Это было празднование лицейской годовщины. Лицей! Но разве они гордились Пушкиным, великим поэтом России, воспитанником лицея? Они гордились канцлером Горчаковым, сановниками и придворными, которые тоже вышли из стен лицея. И никто никогда не назвал имён декабристов Пущина и Кюхельбекера, товарищей Пушкина по лицею.