Нилин Павел
Через кладбище

   Павел Нилин
   Через кладбище
   Милым моим товарищам в Белоруссии
   1
   - Не пойду я, - сказал Михась и снова потянул на себя рваное серенькое одеяло. - Не пойду и не пойду. Вот и все.
   - Как это ты вдруг не пойдешь? - удивился Мамлота, протянул руку, чтобы снова сдернуть с Михася одеяло, и на мгновение мучительно зажмурился от резкой боли. - Тебе же, это подумать только, все документы уже заготовлены.
   - Документы, - потер кулаком глаза Михась. - Что я, не знаю, кто их писал? Она же вовсе неграмотная по-немецки, эта Клавка Прищемилина. И этот Бумбер как лопух. Такие печати ставит, что Ворожейкова прошлый раз чуть не повесили. Еле убежал. И все из-за печати. Можешь его самого спросить. Я его вчера видел в Богатове. Говорит: "Они меня уже в сарай заперли и двух полицаев поставили". Ворожейков же врать не будет...
   Мамлота поправил повязку на ноге, осторожно погладил ногу.
   - Так что же ты хочешь, Михась? Может, ты хочешь, чтобы тебе сам Гитлер документы писал и печати ставил?
   - Не Гитлер, но хотя бы Наташа Гилевич. Я с ее документами везде ходил. И без звука.
   - Тебе же известно, где сейчас Наташа. Смешной ты, ей-богу...
   - Пусть смешной. Но не пойду. Пусть хотя бы Петьку Замковича посылают. Ему, тем более, выдали сапоги.
   - Что это я, что ли, выдал ему сапоги? Это же Казаков приказал...
   - Пусть Казаков его и посылает.
   Мамлота медленно и грузно поднимается, встает, почти касаясь черной седеющей головой потолка землянки, берет костыль. Может, собирается пойти доложить Казакову.
   Михась чуть встревоженно смотрит на него, смотрит, как он прилаживает костыль под мышкой.
   Но Мамлота не уходит:
   - Глупый ты все-таки, Михась. Я даже никогда не думал, что ты до такой степени глупый. Даже смешно и печально. Бугреев же никого, кроме тебя, не примет. Поскольку ты уже был у него. И он твой, ты сам говорил, хороший знакомый. Неужели ты правда женщины испугался?
   - Не испугался, но мне обидно, - отбрасывает одеяло Михась. - Ты знаешь, кто это такой был - Ирод?
   - Ирод?
   - Вот видишь. Даже ты не знаешь, - нехотя надевает штаны Михась. - А я как только подхожу к калитке, она сейчас же начинает: "Ну что, говорит. Ирод, опять явился?" И делает вот такое лицо...
   Мамлота наклоняет голову и, закрываясь шапкой, смеется.
   - Тебе, конечно, смешно.
   - Да не смешно мне, - как бы утирается шапкой Мамлота. - С чего ты взял, что мне смешно? Ничего смешного нету. Ты только забавно показываешь, какое у нее лицо.
   - А ты бы сам посмотрел. В такой момент я все бы бросил и никогда бы туда не ходил. Идешь по улице и потом еще по еврейскому кладбищу. Казаков же не велит в таких случаях даже пистолет с собой брать. Чтобы я был похож вроде как на деревенского. А тут вдруг, как прошлый раз, висят прямо у бывшего горсовета два повешенных. И на них вот такой плакат: "Мы партизаны. Мы стреляли в немецких солдат". У меня прямо вся душа в этот момент переворачивается. А они сами лезут мне в глаза. И один как будто очень хорошо знакомый...
   - Правда - знакомый?
   - Нет. Я говорю: как будто знакомый. Но это, наверно, и не партизаны. Это, наверно, они просто жителей, как обыкновенно, за какое-нибудь дело повесили. Но все равно, ты же сам знаешь: пока идешь, весь перетрясешься. А потом приходишь, и она сразу такое тебе говорит: "Ну, Ирод, опять явился?" И все из-за того, что я в прошлом году проводил в отряд ее парней - Виктора, а второго как зовут, я забыл. Я же не из-за своего удовольствия их провожал. И не только их, а еще двенадцать человек из Жухаловичей. Я их даже вовсе сейчас не помню. Они и не в нашем отряде были. Их направили, кажется, к Лазученкову, когда делали рейд. А она меня все время теперь спрашивает: "Где мои мальчики, куда ты их увел?" И опять добавляет: "Ирод". Ну тебе бы это, Кастусь, понравилось, если б тебя называли, допустим, Гитлером?
   Мамлота задумывается. Потом говорит:
   - Ты, Михась, тоже должен войти в ее положение. Она ведь все-таки ихняя мамаша...
   - Ну и что? У меня тоже была мамаша...
   Михась долго и, кажется, пристально смотрит в забрызганное оконце, за которым уже начинается сизый и зябкий туманный рассвет.
   Не ярко, не пламенно горят в белесом тумане костры. В огне сипят и потрескивают ветки. И чадный дым, смешиваясь с туманом, ползет по холодной, жухлой траве, окутывая толстые стволы дубов и ясеней, повидавших уже не одну войну на этой многострадальной земле.
   Невидимый кто-то ущипнул, должно быть, девушку-повариху у костра, и она, взвизгнув, ударила кого-то половником и захохотала.
   - Девки нигде никогда не теряются. Жизнь идет, - вглядывается в оконце и Мамлота. Потом поглаживает Михася по косматой голове, будто хочет причесать. - А что касается сапогов, так я могу тебе свои отдать. Хотя они и не новые. Я все равно, ты видишь, только один сапог сейчас ношу. Когда еще заживет моя нога. А там зима будет. Я, наверно, валенки надену.
   - Не надо мне, ничего не надо, - вытаскивает из-под топчана мешок Михась. В мешке у него - еще мешочек и полотенце. Он с вдруг вспыхнувшим ожесточением хлопает себя полотенцем по плечу. - Когда кончится война и если мы правда взойдем в Берлин, как обещает Казаков, я у самого Гитлера сапоги отыму. Пусть, зараза, босый ходит.
   - Значит, ты что, в живых его предполагаешь оставить?
   - Кого это?
   - Ну, Гитлера.
   - А-а... Там будет видно, - достает из мешочка, похожего на кисет, зубную щетку Михась. - До конца войны далеко. Может, он еще и нас в живых не оставит.
   - Настроение, я гляжу, у тебя зыбкое, Михасик.
   Плащ-палатка, заменяющая дверь, шевелится, отодвигается.
   В землянку впрыгивает тоненькая, рыженькая, с косичками девушка.
   - Михась, ты где? Ах, вот ты!.. Доброе утречко, Константин Савельич, кивает девушка Мамлоте. - Так вот, Михась, твои документы. Это, смотри, даже с твоей фотокарточкой - постоянное удостоверение. А это тебе пропуск: аус... аусвайс.
   - Сама как следует не можешь выговорить, - наклонившись над тазом, чистит зубы Михась под жестяным умывальником. - А писала их, конечно, тоже ты, Клавка?
   - А кто же, - смеется девушка. - Но бланки эти настоящие, немецкие. Из немецкой типографии. Вот тут маленькими буковками, смотри, напечатано: город Лейпциг. Мы их в Мальцеве взяли, когда громили комендатуру. Это подлинные бланки.
   - Подлинные, - хмурится Михась. - Немцы, наверно, после того их уже десять раз переменили, эти бланки. А печать кто ставил? Конечно, Гришка Бумбер?
   - А кто же?
   Мамлота осматривает документы.
   - Печать... дерьмовая. Но это ничего. Ты, Михасик, ее вот так большим пальцем прикрывай, если в случае чего придется показывать. А бланки, она правильно говорит, настоящие. Я сам по таким еще неделю назад ходил. И немцам показывал. А печать прикрывал. Правда, мне аусвайс Наташа писала.
   - Вот в том-то и дело, что Наташа, - прячет документы за пазуху Михась. - По Наташиным аусвайсам я без разговора хоть в Берлин пойду. Она же немецкий язык преподавала.
   - А я не преподавала, но, может, еще буду преподавать, - смеется Клавка. И заверяет: - Я их в точности с Наташиных переписываю. Буква в букву. И где немецкий текст и где русский. Никто покамест не жаловался. На печать, верно, кое-кто обижается. Но это от меня не зависит... Ой, какое у тебя грязное полотенце! Как не стыдно! Кавалер! Дай постираю.
   - Ладно. Обойдемся. Ты документы получше пиши.
   Из-за плащ-палатки в землянку просовывается бородатая голова:
   - Ну, где у вас этот хлопец, которого надо отвезть? Готовый он или нет? Ждать больше не могу.
   - Сейчас выйдет, - отвечает Мамлота. И говорит Михасю: - Вон тебя уже экипаж ожидает. Очень надежный мужик. У немцев служит. Я его знаю. Ездил с ним.
   Михась садится на корточки, укладывает в мешок полотенце, хлеб, кусок сала, несколько вареных картофелин, приготовленных, видимо, еще с вечера, и смотрит на Мамлоту:
   - Как считаешь, взять с собой гранаты?
   - Не стоит. Лишняя и вроде как бы опасная обуза.
   - А пистолет?
   - Ну это тем более. Казаков вообще-то, ты знаешь, не запрещает, но, как говорится, не рекомендует в таких случаях. Вдруг тебя остановят, начнут обыскивать. Не советую.
   - Нет, нет, пусть он возьмет с собой хотя бы гранату, - вмешивается в разговор Клавка. Все еще она почему-то не ушла, хотя и Мамлота и Михась больше не замечают ее. Но она уселась на топчан и, минуту назад веселая, теперь, по-старушечьи пригорюнившись, неотрывно смотрит, как Михась собирается в дорогу. Вот он надевает ворсистую теплую кепку. - Я тебе говорю, возьми с собой хотя бы гранату, - осторожно трогает она его сзади за рукав стеганки. - Там у Жухаловичей на каждом шагу немцы. Возьми или гранату, или пистолет.
   - А ты-то еще чего? - наконец оглядывается на нее Михась.
   - Похоже как жена, - смеется Мамлота. - Или у вас, между вами что-нибудь такое?
   - Я сам не знаю, чего она, - пожимает плечом Михась. - Пришла, принесла документы - и вдруг, пожалуйста, уселась.
   - Я могу и уйти, - вспыхивает Клавка.
   И уходит.
   - Все-таки, я замечаю, Михась, ты не в духе, - морщится Мамлота, когда они поднимаются из землянки. - Может, тебе правда сегодня не ходить? Знаешь, как Казаков говорит. Если коммунист или вот, как ты, комсомолец идет на задание, у него всегда должно быть хорошее настроение. Чтобы все люди это видели и верили, что победа обязательно будет за нами. А ты сегодня какой-то вялый. Я тебя не узнаю.
   - Нисколько я не вялый, - слабо протестует Михась. - Я просто позавчера не выспался и вчера тоже. И сегодня, как опять вспомню ту женщину, Софью Казимировну, у меня прямо все внутри...
   - А ты ее пока не вспоминай. Забудь, - опирается всем грузным телом на костыль Мамлота. - Вспоминай что-нибудь интересное, веселое. Было же у тебя что-нибудь очень веселое. Вот это и вспоминай.
   2
   На широкой полукруглой поляне среди шалашей и землянок, укрытых дубовыми ветками, уже жарко пылают костры. И над каждым свисают с толстых треног огромные котлы, в которых варится - можно угадать по запаху баранина с картошкой.
   И тут же, чуть подальше, в еще густом предутреннем тумане, пасутся, щиплют мокрую, тронутую первым морозцем траву короткохвостые мохнатые овцы. На них начальственно по-немецки - "цурюк!", "во вильст ду хин?" покрикивает немолодой пленный австриец в засаленном, мышиного цвета мундире.
   Еще издали разглядев Михася и Мамлоту, австриец берет под козырек и старается по-военному щелкнуть каблуками.
   - А-а, - кивает Михась. - Гутен морген.
   - Гутен морген, - опять берет под козырек австриец. И с трудом выговаривает: - Добрая будра.
   - Не будра, а - утро. Понятно - утро?
   - Бутра, - охотно напрягается австриец.
   - Ведь сколько воюешь у нас, - смеется Мамлота, - а запомнить не можешь - утро. Я говорю - дубист шон ланге. Давно, говорю, воюешь у нас. Понял? Геген унз, против нас. Ин унзер ланд, на нашей земле...
   Мамлота показывает, как берут на изготовку автомат и веером, прижимая к животу, стреляют.
   - Ой, найн, их бин найн, нет военный, - смеется и австриец. - Их бин каин зольдат мер. - И показывает на овец: - Их бин дизен шафен шеф.
   - Ты слышишь, Михась, чего он говорит? Понимаешь? Он говорит: я теперь не военный, не солдат. Я только начальник над этими овцами. Овечий начальник, шафен шеф.
   - Так-то лучше. Не так чтобы опасно, - улыбается Михась.
   А австриец показывает куда-то вдаль, прикладывает ладони рупором ко рту и трубит, подражая ходу поезда: "Ту-ту-ту". Потом делает испуганные глаза и произносит, как бы что-то отрубая: "Бам, бам, бам! Шреклих!"
   - Чего это он показывает?
   - Неужели не понимаешь? Он думает, предполагает, что ты сейчас идешь подрывать железную дорогу. Представь, какой сообразительный. Он уже угадал, что ты - подрывник. Или это ты ему объяснил?
   - Зачем это я буду ему объяснять? - пожимает плечами Михась. И кричит австрийцу: - Найн, их шпацире. Я просто гуляю.
   - Филь фернюген, - почтительно кланяется австриец. И улыбается хитро.
   - И как вы его тогда не зашибли, в такой свалке? - удивляется Мамлота.
   - Случайно. Он же был безоружный.
   - Как безоружный? Его автомат сейчас у Митьки...
   - Ну да, у Митьки Стынина. Ох, Митька - это сумасшедший сибирячок! Он прямо с ходу тогда столкнул австрийца в овраг. А я у него вырвал автомат. И вот такой нож! Правда, Митька хотел его еще камнем по башке. Но я не дал. Я вижу - овцы. И он, правильно, и тогда был ихний шафен шеф. Если б мы его зашибли, мы бы ни за что всех овец оттуда не вывели. Он сам их погнал в нашу сторону. Правда, ему Лида Савичева помогала. Это ведь его баранина варится, - кивает Михась на котлы. - А у меня вот такое цыганское счастье. Как у нас ничего нету или одна картошка и конина, я все время здесь нахожусь. Как начнут готовить хорошую еду, вроде баранины, мне опять надо уходить...
   - Ты и сегодня мог бы хорошо позавтракать, если б не разлеживался да не устраивал дискуссию. Ведь я тебя еще когда разбудил. А сейчас - некогда. Человек ждет.
   - Ничего, он подождет, - неожиданно говорит Клавка. И откуда она опять появляется? - Подождет он. Подождет. Ничего ему не сделается. А ты покушай, Михась. Это, можно сказать, твоя баранина. И австриец твой.
   - Это уж, если на то пошло, наш общий с Митькой австриец, - веселеет Михась. - Даже больше Митькин, чем мой...
   - Митька Стынин уже загорает, - хохочет Клавка. - Ему вчера здорово попало от самого Казакова.
   - За что? Митька же отчаянный парень.
   - Вот за это и попало, - втыкает палец в незримую точку Клавка. - Он что сделал? Он отнял у этого австрийца не только автомат, но еще часы, письма, записную книжку и разные открытки. Потом вы, Константин Савельич, помните, ему приказали все, кроме автомата, отдать австрийцу обратно. И он отдал. Даже открытки. Но только однографические. А порнографические себе оставил. И стал всем показывать. Мне тоже показывал.
   - И ты пошла пожаловалась? - презрительно смотрит на нее Михась.
   - Зачем? - встряхивает рыжими косичками Клавка. - Что я, кляузница? Нашлись люди, сообщили Казакову. И Казаков вчера вечером дал ему такую прочуханку...
   - А открытки куда?
   - Казаков их тут же велел уничтожить. А Митька будет теперь, ему приказано, две недели копать котлованы под землянки и всякое такое.
   - Все равно Митька бы сейчас скучал, - говорит Мамлота. - Нету тола, нету мин. Нету, значит, для него горячей работы. И мы сидим как цуцики. Ох, Михась, иди. Ты сейчас можешь всех выручить.
   - Так я же и так иду. За мной дело не станет.
   - Нет, ты минуточку погоди, - просит Клавка. И кричит девушке у костра: - Лида, давай! Он согласен.
   Повариха подносит алюминиевую миску, полную картошки и баранины.
   Клавка отрезает ломоть хлеба.
   - Не могу я, - страдальчески глотает сладкую слюну Михась. - Меня же человек ждет.
   - А ты знаешь, где этот человек? - Клавка оглядывается вокруг и показывает в туман: - Вот он под кустом сидит, твой человек. Лида ему тоже положила баранины.
   Михась садится на бревно, ест. И Клавка присаживается подле него.
   - Ну просто как супруга, - смотрит на них Мамлота. И, уже отойдя, смеется: - Вернешься, Михась, женим тебя на ней. Попрошу, чтобы Казаков отдал в приказе: так, мол, и так, вступили в законный брак. А после войны сами распишетесь в загсе.
   Михась ест и, косясь на Клавку, как бы оправдывается перед Мамлотой:
   - Я даже сам не знаю и удивляюсь - чего она ко мне вдруг...
   - Но она-то знает, - смеется Мамлота. И уходит, тяжело опираясь на костыль.
   А Клавка почему-то уже шепчет, хотя поблизости никого нет:
   - Ты не слушай глупости, Михась. Вот мой "вальтер". Я даю тебе его на счастье. Я сама, честное комсомольское, очень счастливая. - Она кладет ему в карман стеганки небольшой трофейный немецкий пистолет.
   - Да это же не "вальтер", - вынимает из кармана и разглядывает пистолет Михась. - "Вальтер" должен быть большой, почти как тэтэ...
   - А я тебе говорю - это "вальтер". Только маленький. Вроде как дамский, - настаивает Клавка. И удивленно поднимает брови: - Неужели ты еще не видал маленькие "вальтеры"?
   - Да видел я всякие... Дамский... Для чего это будет на войне дамский?
   Клавка привстает с бревна, оправляет юбку, улыбается:
   - Но дамы же тоже бывают на войне. И пистолеты, понятно, могут быть дамские...
   Михась искоса и насмешливо взглядывает на Клавку:
   - Ты, выходит, тоже - дама?
   - Ну, не дама, - смеется Клавка, - но все-таки. А ты не разговаривай, Михась. Бери этот "вальтер". У меня другой есть. Бери. Я даю его тебе на счастье. У него полная обойма. Он как перышко легкий. И вообще - удобный во всяком случае. Ты его в любую минуту везде спрячешь. Если, понятно, тебя вдруг будут обыскивать. Там же, в Жухаловичах, на каждом шагу немцы.
   - Да нету там никаких немцев. - Михась снова вынимает из кармана Клавкин пистолет и кладет его рядом с нею на бревно. - Что я там, разве никогда не был, в Жухаловичах?
   - Там на каждом шагу немцы, - жарко шепчет Клавка. - Я там летом была. И меня там тоже на базаре вдруг начали обыскивать. Но я так спрятала этот "вальтер"...
   - Куда же ты его спрятала?
   - Не важно, - краснеет Клавка, краснеет, как вспыхивает. - Возьми, возьми, Михась.
   Михась ставит пустую миску на траву:
   - Не надо мне ничего, Клавка. И никакого пистолета...
   - Ну скажи: Клавочка. Все Клавка и Клавка. Скажи: Клавочка. Хочешь, я тебя поцелую?
   - Да иди ты, - теряется Михась. - Для чего это вдруг?
   - Грубый ты какой. А я почему-то всегда тебя жалею. И всегда тебя жду, когда ты на операции. И даже боюсь иногда, что ты не вернешься. Когда вы на той неделе ходили на Блатин подрывать эшелон, ставили какую-то новую мину, без шнурка, я, ты знаешь, три ночи не спала. Я еще тогда хотела тебя поцеловать, когда ты вернулся. Но ты... помнишь, я подошла к тебе, а ты даже не обратил никакого внимания.
   - А для чего я должен обращать?
   - Ну неужели ты ничего не понимаешь, не осознаешь? Неужели ты не чувствуешь, что где-то есть человек, который тебя... жалеет?
   - А для чего меня жалеть? Что я - инвалид какой-нибудь?
   - А разве только инвалидов жалеют? Но все равно я тебя поцелую...
   Клавка вдруг так сильно обняла, так крепко сдавила его шею, что ему стало душно и он не смог бы ее оторвать от себя.
   Она поцеловала его не в губы, а сперва в один глаз, потом в другой.
   - Это я целую тебя на память. Чтобы ты вспомнил меня, если тебе будет плохо. И если ты вспомнишь меня, ты не пропадешь нигде и никогда. Ни при каких обстоятельствах.
   - Ты что, ворожея? - спросил Михась. - Или просто - суеверная?
   - Я счастливая, - облизала пухлые губы Клавка. - Усваиваешь, я счастливая? И я люблю тебя. И ты никогда нигде не пропадешь. Я ручаюсь...
   - А документы ты мне выдала, ты считаешь, хорошие?
   - Печать плохая, - вздохнула Клавка. - Но Константин Савельич правильно сказал - зажми ее вот так пальцем.
   Бородатый мужик, сидевший под кустом в отдалении, наелся.
   Михась видел, как он корочкой протер внутри миски и дожевывал эту корочку, солидно оглаживая бороду.
   Вот наконец мужик встал и пошел к костру, - должно быть, сдавать пустую миску Лиде.
   Михась слушал торопливую, взволнованную речь Клавки, не вникая во все слова. Напряженно ждал, когда бородатый направится от костра к лошади, белевшей за кустарником.
   Там за орешником, за липами, между дубов и ясеней, пролегла неширокая длинная просека, по которой и поедет сейчас Михась.
   Мужик сдал свою миску, попрощался с Лидой за руку и зашагал в сторону просеки.
   И Михась, застегнув ворот рубашки, вскинув на одно плечо лямку мешка, пошел за мужиком, стесненным голосом говоря Клавке на ходу:
   - Ты уж, пожалуйста, я тебя прошу, больше не иди за мной. Мне, понимаешь, просто неудобно. Все увидят. Нехорошо...
   - Ну и пусть увидят.
   - Нет, мне, знаешь, Клава, все-таки неудобно...
   И прибавил шагу, стараясь поскорее уйти от Клавки и освободиться от внезапного волнения, сообщенного этой рыженькой, с виду невзрачной девушкой, которую и в самом деле он раньше не очень замечал.
   На какое-то мгновение ему вдруг стало неясно, куда и зачем он сейчас идет. Только знал и чувствовал, что ему надо спешить.
   - Пашкевич, погоди! Погоди, Пашкевич!
   Михась оглянулся и с удивлением и даже с испугом увидел мелькавшую среди кустов - с той стороны, где землянки медсанбата, - белую, свежевыбритую и блестящую голову Казакова.
   Михась хотел было выпрямиться, взять руки по швам, но мешок соскользнул с плеча и упал.
   Михась наклонился, чтобы поднять его. А когда выпрямился, Казаков уже стоял рядом.
   Низкорослый живоглазый Казаков смотрел так пронзительно и строго, будто ему уже известно, чем только что занимался партизан Пашкевич Михась вон на той поляне. И усы Казакова, черные, неожиданные на бледном лице, казалось, недовольно топорщились.
   - Я сейчас еду в Жухаловичи, - в легком замешательстве произнес Михась.
   - Я знаю, - кивнул Казаков и расстегнул воротник кожаного пальто. Видимо, быстро шел и ему стало жарко. - Мне уже докладывал Мамлота. Это полезное дело. Но только вот что. Надо как-то уломать старика, чтобы он допустил еще двух-трех наших парней. Дело бы, разумеется, пошло быстрее. И насчет транспорта надо подумать. Ну сколько ты можешь один унести? Килограмм десять, от силы пятнадцать.
   - Нет, может, и двадцать, двадцать пять унесу.
   - Ну, это едва ли. Да и, разумеется, не надо попусту рисковать. Сколько всего он может выплавить?
   - Не знаю, врать не хочу. Думаю, если никто не помешает, полтонны сделает. Прошлый раз я насчитал у него пять могил. Но у него их, наверное, больше.
   - Огромное дело, - погладил себя Казаков по голому черепу. - Если он даже сделает двести - триста килограмм, мы ему пару овец подарим. И еще чего-нибудь из еды. Если он нуждается.
   - Он гордый. Он ничего не возьмет.
   - Все мы гордые, но кормиться надо, - пошевелил усами Казаков, будто изобразив улыбку. И чуть склонил голову, прислушиваясь. - Чуешь, как он опять пошел?
   И Михась услышал отдаленный стук колес по рельсам.
   - Осень, далеко слышно.
   - Душа болит, - неожиданно вздохнул постоянно суровый Казаков. - Почти неделю бездействуем. А его надо опять на рельсах бить. Разумеется, за тол мы ничего сейчас не пожалеем. Если надо, этот мужик, - кивнул Казаков в сторону просеки, - может прямо сюда все доставить. Попробуем, разумеется, в крайнем случае здесь выплавлять. Это золотой мужик, вполне надежный. Ты с ним сговорись. Он все, что хочешь, сделает. Смекалистый... Но, разумеется, без толку там куда не надо не лезь. Главное - разведай. Условься. Поставим дело. Пошлем людей, транспорт. Наладим ему питание, охрану, чтобы было, разумеется, с размахом. Иди. Желаю тебе.
   Казаков не пожал Михасю руку, не похлопал его по плечу. Все это не положено и ни к чему. Но когда Михась повернулся, пошел, Казаков вдруг сдернул с него теплую, ворсистую кепку и спросил почти сердито:
   - А этот гречневый блин зачем на голове носишь? Ведь не холодно. Неужели хочешь лысым стать?
   Многие знали, что не старый еще Казаков сильно переживает из-за своей лысины. Он убежден, что, если не носить кепку или шапку, если все время подставлять лысину дождю и ветру, холоду и солнцу, она в конце концов, сама защищая себя, покроется волосами.
   Так это или не так, но Казаков в это верил. И никто не смеялся. Если человек в этакой кутерьме заботится о волосах, стало быть, надеется сохранить голову.
   Михась спрятал кепку за пазуху.
   3
   Бородатый мужик долго и как-то напряженно молчал, пока они проезжали узкую, длинную, изгибистую просеку.
   И Михась молчал, сидя спиной к вознице и свесив ноги, как в воду, в сырой и мозглый туман, ползущий с ближайших болот. Он забыл, казалось, обо всем - и о Клавке, и о Мамлоте, и даже о разговоре с Казаковым. Думал только о том, что его ожидает впереди, в этих Жухаловичах, знакомых с детства и таких загадочно тревожных теперь.
   О Клавке неожиданно напомнил бородатый:
   - Девчонка рыженькая хорошая. Шустрая, как белка. Уцепилась - беда, нет спасения: "Дядечка, покушайте, пожалуйста". - "Да нет, говорю, не хочу. Дома покушаю. Не желаю, мол, объедать партизанов". А она одно что: "Покушайте да покушайте, хоть попробуйте маленько, какая баранина, отбитая у немцев". Ну, сел. Правильно, еда царская. Оторваться нельзя. Наелся, как дурак на именинах. Теперь можно доехать хоть до самого-самого. Хотя бы даже и до Берлина...
   Михасю были приятны слова о Клавке. Но задело упоминание о Берлине. Вернее, подозрительным показался оттенок и спокойствие, с каким мужик произнес "можно доехать". И Красная Армия и партизаны стремятся в Берлин, хотят дойти до Берлина, но именно дойти с боями, с грохотом, а не доехать. Доехать до Берлина могут те, кого сейчас насильно туда везут, или те, кто связал судьбу свою с Гитлером и кто считает теперь Берлин центром земли. И мечтает побывать там, в Берлине, где будто бы идет, невзирая на войну, веселая, сытая жизнь, если верить немецким газетам на русском языке.
   Михась не верит этим газетам. И никогда не поверит. И чтобы, как говорится, прощупать на всякий случай настроение мужика, спросил:
   - А может, нам, гражданин, лучше уж до Москвы доехать?
   - Нет, молодой человек, до Москвы нам сейчас далеко, - замотал головой возница. - Не прорваться. А Берлин - вон он. Все поезда туда идут...
   И эти слова не понравились Михасю.
   Телегу потряхивало на невидимых выбоинах и буераках.
   Наконец выехали на хорошо укатанный большак, глянцевито поблескивавший сквозь туман под нежарким осенним солнцем.
   - Да, партизаны, - опять заговорил бородатый, оглядываясь на предзимне потемневший лес. - Пятачок в лесу. Землянки. Костры. Вот тебе и все партизаны. Пятачок. Истинное слово - пятачок. А сшибить, изничтожить вас он все-таки почему-то не может, не смеет. Или занят очень на фронтах. Фронта-то какие. От моря и, можно сказать, до моря...