Ему трудно было угодить. Кричал он без всякого толка, иногда пуская в ход кулаки. Матросы ненавидели его и ворчали по его адресу:
   — Расчирикался наш Воробейчик.
   — Самая бесполезная птица на свете.
   — Воробью положено в конском навозе копаться, а он при кортике ходит и повелевает.
   Не таков был вахтенный начальник, лейтенант Славинский, и по своему характеру и по внешнему виду. В меру ростом, плотный, он при всяких обстоятельствах не выходил из душевного равновесия, а его лицо, рыжеватое, усыпанное веснушками, всегда сохраняло выражение полного спокойствия.
   Считался понимающим офицером.
   Как полагалось, через три четверти часа уборка на корабле была закончена.
   Ничто не давало повода ни старшему офицеру, ни командиру к чему-либо придраться. Убедившись в этом, Славинский крикнул:
   — Боцман, рапорт!
   Кондуктор Саем, этот прожженный сорокалетний морской волк, находился поблизости. Твердыми шагами он направился к вахтенному начальнику, на ходу подкручивая свои густые усы. Остановился. Резко подкинул правую руку к козырьку, а левой передавая написанную рапортичку, заговорил:
   — Ваше благородие, на эскадренном броненосце «Орел» состоит…
   — Дальше он перечислял сведения из рапортички — сколько на судне команды, сколько больных и арестованных, какое количество тонн угля, на какое время хватит пресной воды и машинных материалов.
   Вахтенный начальник приблизился к старшему офицеру Сидорову и, передавая ему рапортичку, повторил все, что слышал от боцмана.
   За пять минут до восьми часов, когда на мачтах «Суворов» взвился сигнал приготовиться к подъему флага, он громко провозгласил распоряжение:
   — Караул, горнисты и барабанщики наверх! Команда наверх повахтенно во фронт! Дать звонок в кают-компанию!
   Церемониал продолжался дальше.
   На палубе выстроились: караул, горнисты и барабанщики на левых шканцах, офицеры на правых, команда на шкафуте повахтенно.
   В то же время рассыльный побежал доложить командиру, что к подъему флага все готово, и когда капитан 1-го ранга Юнг появился на палубе, вахтенный начальник скомандовал:
   — Смирно!
   Сейчас же подал голос караульный начальник:
   — Слушай! На-кра-а-ул!
   Человек десять матросов привычным движением подбросили вверх винтовки и держали их перед собою, как свечи, до тех пор, пока не поздоровался с ними командир и пока не скомандовал им «к ноге».
   После этого к командиру последовательно начали подходить с рапортом: старший офицер, старший врач и старшие специалисты. Выслушав их всех, он здоровался с офицерами, потом с кондукторами и, наконец, с командой.
   До самого торжественного акта осталась одна только минута. Вахтенный начальник распорядился:
   — На флаг!
   А ровно в восемь часов, стараясь не отстать ни на одну секунду от броненосца «Суворов», громко и протяжно, с дрожью в повышенном голосе, скомандовал:
   — Смирно! Флаг поднять!
   Кормовой флаг с синим андреевским крестом, поднимаемый сигнальщиками, развеваясь, медленно шел вверх, к ноку гафеля. В это время винтовки брались «на краул», все офицеры и команда снимали фуражки, горнисты и барабанщики играли «поход», унтер-офицеры протяжной трелью свистали в дудки, а баковый вахтенный отбивал восемь склянок. С флагманских кораблей доносилась музыка духового оркестра.
   Церемониал кончился.
   — Команде разойтись! Караул вниз.
   Новая смена вступила на вахту. Начались судовые работы и обучение по специальностям. Это продолжалось два с половиной часа, пока с мостика не возвестили:
   — Окончить все работы! В палубах прибраться!
   В камбузе кок готовился подать начальству пробу командного обеда. В блестящую никелированную миску он налил супу, подкрасил его наваром янтарного жира, заправил сметаной, занятой у офицерского повара, и положил в него лучшее мясо, нарезанное ровными кусочками. Хотя такая пища была взята из общего котла, но она очень отличалась от той, что давали матросам. Когда на никелированный поднос были поставлены миска с супом, тарелка с ломтиками хлеба, солоничка с солью, положены ложка и салфетка, кок спешно стал переодеваться в белый фартук и такой же колпак. Ровно через пятнадцать минут в камбуз заглянул старший боцман Саем и спросил:
   — Проба?
   — Готова, господин боцман.
   Здоровенный кок, держа перед собой поднос, вышел из камбуза и, сопровождаемый боцманом, направился на передний мостик. Взволнованный, он шагал медленной поступью, с таким торжественным видом, точно нес священные дары. Боцман, подняв руку к козырьку, доложил вахтенному начальнику, лейтенанту Павлинову:
   — Проба готова, ваше благородие.
   При этом обязательно должен был находиться старший офицер.
   Такой порядок был на всех военных судах. Лейтенант Павлинов, повернувшись к Сидорову, отрапортовал:
   — Господин капитан второго ранга, проба готова.
   Из ходовой рубки вышел сам командир и, выслушав такой же доклад от старшего офицера, принялся за пробу. Ел неторопливо, со вкусом, долго.
   Кок, держа перед ним поднос, застыл в каменной позе. А остальные трое, глядя на главу судна, отдавали ему честь. К этому времени на судне у каждого человека желудок требовал пищи. А в данном случае взбудораженный аппетит давал чувствовать себя еще больше. Сидоров на своем усатом лице выразил один вопрос — останется ли для него суп или нет? Лейтенант Павлинов, этот здоровенный мужчина, стиснул челюсти; вздрагивали ноздри его породистого носа. Кондуктор Саем подался туловищем немного вперед и, выкатив глаза, смотрел на командира, словно удав на свою жертву.
   Капитан 1-го ранга Юнг, положив ложку на поднос, тщательно вытер усы и сказал ласково:
   — Суп хорош. Только в следующий раз прибавь перцу. Чуть-чуть побольше.
   — Есть, ваше высокоблагородие, — ответил кок.
   После командира, соблюдая очередь по чинам, принялись за пробу остальные.
   Хлебали той же ложкой, вытирали усы той же салфеткой.
   Такая процедура повторялась каждый день.
   Сейчас же, по распоряжению с мостика, я и старший баталер Пятовский вынесли из ахтерлюка на верхнюю палубу две ендовы с вином: одна для нечетных номеров, другая для четных. В одиннадцать часов вахтенный начальник распорядился:
   — Свистать к вину и на обед!
   Залились дудки капралов. Среди команды началось оживление. Одни из матросов, гремя железными укреплениями, спускали на палубах подвесные столы, другие, схватив медные баки, мчались к камбузу, третьи, те, что любили выпить, спешили к той или другой ендове, выстраиваясь в очередь. На каждого полагалось полчарки водки, а еще полчарки вечером — перед ужином.
   Пили водку с наслаждением, покрякивали и отпускали шутки:
   — Эх, покатилась, родная, в трюм моего живота!
   — Хорошо обжигает.
   — А за границей ром будут выдавать. Тот еще лучше.
   — Крепись, душа, — залью тебя сорокаградусной.
   — За семь лет службы я этих получарок выпил у царя пропасть — более четырех тысяч.
   Начался обед. В дальнейшем мы, вероятно, перейдем на солонину, но теперь у нас хранился запас свежего мяса. Полагалось его по три четверти фунта на каждого человека в день. Флотский суп с большим количеством капусты, картошки, свеклы, моркови, луку, приправленный подбелкой из пшеничной муки, красным стручковым перцем, был густ и наварист. Тут нельзя было зевать ни одной минуты, если только не хочешь остаться голодным. Жадность к пище одних заражала других. Около каждого бака проворно мелькали десять ложек, совершая воздушные рейсы от супа ко рту и обратно, и одновременно работали, звучно чавкая, десять пар человеческих челюстей. Глаза, загораясь животной страстью разыгравшегося аппетита, напряженно смотрели на середину стола, туда, откуда било в нос приятно раздражающим запахом.
   Молчаливые и только сопящие носом, с потными и багровеющими лицами, люди производили такое впечатление, как будто они выполняли непосильную работу.
   После обеда до половины второго полагался отдых, а потом полчаса давали на чай.
   Но мне было не до этого. Эскадра 29 сентября приближалась к Либаве. Я смотрел вперед, туда, где обозначились песчаные берега. За ними, немного отступив от моря, густо раскинулся лес, покачиваясь от ветра, словно тяжко взбираясь на возвышение. По мере нашего приближения выплывали из туманной мглы здания порта-Александра III, фабричные трубы, огромный элеватор.
   Миновав плавучий маяк, эскадра зашла за каменный волнолом и бросила якорь в довольно просторном аванпорте. Ушедшие вперед миноносцы стояли уже здесь.

Глава 8
ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ У РОДНЫХ БЕРЕГОВ

 
   Трое суток прошли и большой суматохе. Мы догружались углем, разным материалом и свежей провизией. На некоторых судах даже ночью не прекращалась работа, производимая при ярком свете дуговых ламп. Погода стояла холодная и бурная. Море ревело, перебрасывая волны через каменный мол. Водная ширь сузилась, нахлобученная тучами, словно лохматой папахой.
   Военный порт еще не был окончательно оборудован. Он расширялся и достраивался. Со временем он должен будет заменить собою Кронштадт и стать первым портом на Балтийском море и главной базой нашего флота. А пока большое оживление было лишь в Коммерческой гавани. Не замерзая зимою, она работала круглый год. Вот почему со всех концов России катились вагоны в Либаву, подвозя сюда экспортные товары: хлеб, масло, жмыхи. А отсюда сотни пароходов под флагами разных наций, наполнив грузом трюмы, расходились по иностранным портам.
   Как-то вечером, желая скорее ознакомиться с организацией эскадры, я начал просматривать приказы командующего. В одном из них, в N 4, был объявлен список штабных чинов, среди которых я встретил знакомую фамилию. Это был капитан 2-го ранга Курош, зачисленный в штаб в качестве флагманского артиллериста. Какое счастье было и для меня и для других матросов, что ни Рожественский, ни Курош не находятся на нашем судне! С этими лицами я проплавал три кампании на крейсере «Минин», и об этом времени у меня осталось самое безотрадное воспоминание.
   Тогда Курош был только лейтенантом и занимал на крейсере должность старшего офицера. Ростом выше среднего, вытянутый, он был сух и жилист.
   Черная кудрявая бородка подковой огибала эго цыганское лицо, всегда злое, хищное, с глазами настороженной рыси. Полсотни офицеров не могли бы причинить столько горя матросам, сколько причинял им этот один человек.
   Передышка на судне наступала только тогда, когда он перегружал себя водкой. В пьяном состоянии он начинал плакать, распуская слюни, и лез к нижним чинам целоваться. Некоторым давал деньги — от рубля и больше.
   Иногда выкрикивал, мотая головою:
   — Братцы мои! Простите меня! Сердце мое все в ранах, в крови. Оттого я такой подлец. Мне тошно жить на свете. Я не дождусь того дня, когда вы разорвете меня в клочья…
   Совсем по-другому Курош вел себя в трезвом виде. Не проходили одного дня, чтобы он собственноручно не избил пятнадцать — двадцать человек из команды.
   Это было для него своего рода спортом. Провинившегося матроса он долго ругал, постепенно повышая голос, как бы накаляя себя. А потом закидывал руки за спину, и это был верный признак того, что сейчас же начнется расправа.
   Так поступал он всегда. Долгое время я не понимал этого приема. Матросы пояснили мне. Оказалось, на пальце правой руки он носил перстень с драгоценным камнем. Закинув руки назад, Курош поворачивал перстень настолько, чтобы можно было зажать в кулак драгоценный камень: так лучше не потеряешь его. И только после этого обрушивались на матроса удары.
   Иногда Курош применял наказания более утонченные, с некоторой долей фантазии.
   Однажды гальванер Максим Андреевич Косырев обратился к нему после завтрака с просьбой:
   — Ваше высокоблагородие, разрешите мне сегодня на берег?
   — Зачем?
   — В церковь сходить. У меня сегодня день ангела.
   Курош переспросил:
   — День ангела, говоришь?
   — Так точно, ваше высокоблагородие!
   Курош подумал с полминуты, а потом, как бы сочувствуя тому, промолвил:
   — Иди за мною.
   Привел гальванера на рубку и, не повышая голоса, приказал:
   — Стой здесь и смотри на небо. Как только увидишь своего ангела, сейчас же доложишь мне.
   Косырев, не понимая такого распоряжения, удивленно уставился на старшего офицера, а тот сразу заревел:
   — Я тебе приказал на небо смотреть! А ты не слушаешься!
   Ударив кулаком в подбородок, он схватил руками голову гальванера и запрокинул ее назад. Целый час Косырев стоял на рубке и все смотрел на небо.
   Перед подъемом флага к нему поднялся Курош и спросил:
   — Видел своего ангела?
   — Никак нет, ваше высокоблагородие!
   — Ну ладно, отправляйся на берег.
   Многие из матросов на судне старались завести дружбу с коком. От него, когда он резал мясные пайки, можно было получить кость. Счастливец в таких случаях скрывался в «шхерах» — за двойным бортом или в каком-нибудь закоулке судна, чтобы не попасться на глаза начальству. Там в одиночестве он отшлифовывал зубами свою добычу до блеска.
   Так водилось на всех кораблях, так было и на крейсере «Минин».
   И вот как-то наш писарь 2-й статьи Охлобыстин получил от кока здоровенную кость от бычьей ноги — сочную с мохрами мяса, с мозгами. Но не успел он отойти от камбуза, как на него, словно ястреб, налетел Курош. На этот раз обошлось без мордобития. Старший офицер приказал писарю взять кость в зубы, а потом повел его, схватив за ухо, на бак. Два часа виновник простоял с костью в зубах, словно собака, бледный, не знающий, куда спрятать глаза от стыда.
   Нарвался и я однажды на Куроша. Он увидел у меня книжку: «Введение в философию» Паульсена.
   — А, ты вот что читаешь!
   И начал кричать на меня, потрясая кулаками. Не удовлетворившись этим, он произвел в моих чемоданах обыск, и около полусотни моих любимых книг полетело за борт. Но я был неисправим. Только с этих пор мне пришлось добывать знания более осторожно, так же как уголовный преступник добывает чужое добро, — воровским путем.
   Некоторые матросы пытались заявить адмиралу Рожественскому претензии на Куроша, но после они раскаивались в этом.
   Тогда решили о всех безобразиях старшего офицера написать адмиралу анонимное письмо. А чтобы не могли установить, чей почерк, нашли для переписки грамотного матроса с другого корабля. Пакет послали на имя начальника отряда заказной корреспонденцией.
   Вечером, перед молитвой, когда все собрались на верхней палубе, вышел к нам сам адмирал и заорал, потрясая анонимным письмом:
   — Кто писал эту гнусную клевету? Выйди вперед!
   С минуту длилось на судне гробовое молчание. И вдруг разразился ураган брани и рева. Адмирал угрожал повесить автора письма на рее.
   И тогда поняли, что никакими путями не добиться нам правды.
   Трудно сказать, кто из них был более жесток — Курош или Рожественский.
   Болезненно самолюбивый, невероятно самонадеянный, вспыльчивый, не знающий удержа в своем произволе, адмирал наводил страх не только на матросов, но и на офицеров. Он презирал их, убивал в них волю, всякую инициативу. Даже командиров кораблей он всячески третировал и, не стесняясь в выражениях, хлестал их отборной руганью. А те, нарядные, сами в орденах и штаб-офицерских чинах, пожилые и солидные, тянулись перед ним, как школьники. Во время маневров или стрельбы учебно-артиллерийского отряда мне самому нередко приходилось видеть, как на мачтах нашего крейсера взвивались флаги с названием провинившегося корабля и с прибавкой какого-нибудь позорящего слова «гадко», «мерзко», «по-турецки», «по-бабьи». Подобные издевательства выносили командиры без протеста, терпеливо и молча, как наезженные лошади.
   За все время службы я ни разу не видел, чтобы мрачное лицо адмирала когда-либо озарилось улыбкой.
   Среди наших офицеров были и передовые в своих взглядах на жизнь. Они сами возмущались такими типами, как Рожественский и Курош, но они бессильны были остановить их произвол. Значит, весь ужас заключался не только в отдельных плохих начальниках, потерявших человеческий образ, а в той системе бесправия, которая царила во флоте.
   Мне оставалось благодарить судьбу, что я не попал служить на «Суворов».
   Наш броненосец возглавлялся гуманным командиром.
   В сравнении с Курошем наш старший офицер казался добряком. Правда, любил пошуметь на матросов, поругаться, но уж такая была у него собачья должность.
   Во всяком случае, для нашего брата большого вреда от него не было.
   Накануне отхода из Либавы я побывал в городе, куда можно было проехать из порта на трамвае. Здесь основную часть жителей составляло латыши, а к ним примешивались и другие национальности — немцы, поляки, евреи, русские. Это видно было и по церквам, — наряду с готической лютеранской киркой стояла красивая синагога, католический костел. А в порту, на горе, величественно возвышался православный собор, как символ русского владычества над остальными народностями. Бойко торговали магазины, где приказчики разговаривали на всех европейских языках. Посетил я знаменитую кондитерскую, славившуюся производством марципанных пряников, тортов, всевозможных фигур животных, рыб и птиц. Потом вздумал зайти в книжный магазин. Когда я рассматривал, стоя у прилавка, литературные новинки, вдруг около меня раздался голос:
   — Книжки выбираешь?
   Я повернулся и вздрогнул. Передо мной стоял офицер в намокшей от дождя накидке — наш инженер Васильев. Из отзывов матросов, главным образом машинистов, я уже знал о нем как о самом лучшем начальнике. И теперь из-под козырька флотской фуражки с молодого лица тепло смотрели на меня карие умные глаза, а под пушистыми черными усами играла поощрительная улыбка.
   Успокоившись, я ответил:
   — Так точно, ваше благородие, хочу на дорогу кое-что купить себе.
   — Хорошее дело. Значит, любишь книги?
   — Есть такая слабость у меня — увлекаюсь чтением.
   Васильев, расспросив, что меня больше всего интересует из литературы, сказал:
   — Когда будем в пути, приходи ко мне за книгами.
   Такое отношение офицера к матросу удивило меня и вместе с тем насторожило.
   — Благодарю вас. Я с удовольствием воспользуюсь вашей любезностью.
   Я купил последние выпуски сборника «Знание» и, козырнув Васильеву, вышел из магазина.
   Возвращаясь на броненосец, я встретился в порту со своим хорошим приятелем, писарем Устиновым. Годом раньше я плавал с ним на крейсере «Минин», а прошлой зимой служил вместе в экипаже учебно-артиллерийского отряда. Это был плотный парень, молодой моряк, весьма застенчивый.
   Прочитав на его фуражке надпись «Суворов» и пожимая ему руку, я спросил:
   — Как, разве и ты на второй эскадре?
   — Замели.
   — Что делаешь?
   — В штабе Рожественского служу.
   — Ну, брат, я тебе не завидую. Останешься ты без барабанных перепонок, как это случилось со многими его писарями.
   Устинов с грустью признался:
   — Да, трудно служить с ним. Сумасшедший бык. Того и гляди, поднимет на рога. На нашем броненосце всем достается от него. Я сижу на секретной переписке. Почему-то он ко мне благоволит. Только раз закатил в шею так, что я опрокинулся.
   — Какие новости в штабе? Ты ведь все знаешь. Рассказывай скорей.
   — Новости не совсем веселые. Морской технический комитет сообщает, что с броненосцами типа «Бородино» нужно быть особенно осторожными: совсем малую остойчивость имеют. При такой перегруженности они без войны могут перевернуться вверх килем, если маху дашь. Даже жутко было читать бумагу об этом. В ней целый перечень идет, какие меры нужно предпринимать, чтобы избежать катастрофы.
   — Я сказал:
   — У нас впереди длинный путь. Давай, дружище, встречаться почаще. А то очень тоскливо.
   Устинов оглянулся кругом и таинственно сообщил:
   — Как бы нам не сократили этот путь.
   — Кто? Почему?
   — В штабе получены сведения, что японские миноносцы поджидают нас в датских проливах. Адмирал ходит мрачной тучей. Штабные чины тоже в тревоге.
   Мы поговорили еще немного и, распростившись, пошли в разные стороны. Он торопился на почту, а я — на свое судно.
   Аванпорт оказался для наших броненосцев недостаточно глубок, а каменный мол плохо защищал нас от ветра и волн. Некоторые корабли, поворачиваясь на канатах, приткнулись к мели. Поэтому командующий после полудня, несмотря на плохую погоду, начал выводить эскадру на внешний рейд.
   Вечером на «Орле» служили молебен. Офицеры и команда собрались в жилой палубе перед сборной церковью. Рыжебородый священник из монахов о. Паисий надтреснутым голосом подавал возгласы, хор из матросов пел. Молились с коленопреклонением «за боярина Зиновия (Рожественского) и дружину, его».
   Настроение у всех было мрачное. Слух о близости японских миноносцев каким-то образом докатился и до нашего броненосца, проник в команду.
   Многие думали, что, может быть, нас сейчас взорвут здесь же, на рейде. В разговорах чувствовалась подавленность.
   Ночь была темная. Выл ветер в снастях, хрипло били волны в борта, скрежетали якорные канаты. У мелкой артиллерии дежурили комендоры и офицеры.
   Сторожевые суда светили прожекторами, а на мачтах эскадры вспыхивали огни сигналов.
   В эту ночь я долго не мог заснуть, ворочаясь на своей подвесной парусиновой койке. Большинство электрических лампочек было выключено, а те, что горели, мало давали света. Вокруг меня и по всей жилой палубе, на расстоянии друг от друга в каких-нибудь пол-аршина, белели ряды подвесных коек, привязанных к бимсам. На них спали матросы. В полусумраке казалось, что это не койки висят на шкентросах, а держатся на потолке своими щупальцами какие-то длинные существа с выпученными вниз животами, странно молчаливые, кое-где шумно сопящие носом. Броненосец покачивался. В мозгу бессильно бились мысли, стараясь забежать вперед и угадать судьбу эскадры.
   Потом почему-то представлялся Курош, стучащий себя в грудь кулаком и с плачем раскаивающийся в своих преступлениях[1].

Глава 9
ДАЛЕКИЙ ПУТЬ

 
   С утра 2 октября наша эскадра, разбившись на четыре эшелона, начала последовательно сниматься с якоря.
   После обеда с либавского рейда ушел последний эшелон, в котором находился и наш броненосец. Выстроились в две кильватерные колонны: в правой «Суворов», «Александр III» и «Бородино»; в левой — «Орел», транспорт «Корея» и спасательный буксирный пароход «Роланд». Шли неторопливо, делая не больше десяти узлов.
   Вчера, встревоженное ветром, ярилось море, а сегодня оно только зыбилось.
   Низкое и серое небо провожало нас слезами мелкого дождя. Матросы, находившиеся на баке, тоскливо оглядывались назад. За горизонтом исчезал последний русский порт.
   — Не скоро теперь увидим родной берег, — сказал гальванерный старшина Степан Голубев, игрок на гитаре и любитель петь чувствительные романсы, и на его широком лице, словно от удивления, приподнялись брови.
   Другой гальванерный старшина, Николай Романович Козырев, узкогрудый и всегда согнутый, с сухим рябоватым лицом, знаток русской и всеобщей истории, никогда не унывающий человек, весело промолвил:
   — Да, месяцев через пять, не раньше.
   — А может, и совсем не придется походить по русской земле, — недовольно отозвался мрачный гальванер Алференко.
   Все трое были мои друзья. Беседуя с ними, я понял, что они уже знакомы и с нелегальной литературой. Считались хорошими и надежными товарищами.
   Тут же находился и мой прежний знакомый, с которым я плавал на крейсере «Минин», кочегар Бакланов. Человек этот был чрезвычайно ленив и грязен, славился тем, что мог, забравшись куда-нибудь за двойной борт, проспать тридцать часов подряд. При своем низком росте весил около шести пудов, настолько он был широк. Покатый лоб с шишками, густые брови, широкий нос седлом, заплывшие и насмешливые глаза, презрительно вывернутые толстые губы, крупный и тупой, словно колено, подбородок, — все эти черты выделяли его лицо из общей массы. Страдал он, несмотря на свою неповоротливость и малую затрату энергии, обжорством и постоянно жаловался:
   — Казна с голоду не уморит, но и досыта не накормит.
   Я никогда не забуду случая, какой произошел с ним три года назад. На верхней палубе крейсера «Минин» он столкнулся с Рожественским. Бакланов давно сменился с вахты, но, по обыкновению, был грязен. Адмирал рассвирепел и, призвав двух вахтенных унтер-офицеров, приказал им:
   — Вымыть это чучело! Да хорошенько! Не жалеть ни соды, ни мыла! И песком продраить его!
   Кочегара схватили, раздели догола и окатили из шлангов водою. Потом четыре здоровенных матроса взялись смывать с него грязь. Натирали, не жалея силы, песком голову, шею, лицо, уши и все остальные части тела. Кочегар ворочался, кряхтел, морщился. Опять поливали его из двух шлангов, струи которых били настолько сильно, что он едва удерживался на ногах; опять принимались надраивать его песком, как медяшку, стирая на нем кожу почти до крови. После этого мыли еще с мылом и содой. Через полчаса его нельзя было узнать: таким чистым и с такой тонкой и нежной кожей он, вероятно, был только в первый день своего рождения.
   На «Орле» у кочегара был неразлучный земляк, минер, по прозвищу Вася-Дрозд. Так прозвали его за то, что он сочиняя стишки сам распевал их, как песни. Правда, стихи его были слабые, сентиментальные, со слезой, но матросам они нравились. Длинноногий, с большой вихрастой головой, он ходил, немного горбясь, как будто носил на себе тяжелый груз. Характеры у обоих были совершенно различные: один слишком ленив, махнувший на все рукой, другой слишком кипуч, мечтавший завоевать жизнь. Выходили они на бак как будто для того, чтобы обязательно поругаться между собою.