Во Францию два гренадера
Из русского плена брели…
 
   С тем только различием, что мы с Костей родились в плену и в этом же плену умрем, потому что Россия находится в плену сама у себя, и брести нам некуда…
   Резкие контрасты настроения и мироощущения ударили по нервам так резко и так неожиданно, что контрасты в архитектуре и в красках отошли на задний план, едва я увидела первый в моей жизни западный аэропорт и за ним — первую же иностранную улицу. В стеклянной будочке таможни сидел улыбающийся жандарм и ставил печати на страницу с шенгенскими визами. После цепных российских таможенников, залезших к нам в чемоданы и в карманы, хмурых и злобных, как немецкие овчарки, я увидела улыбающегося человека, которому было приятно пускать кого-то к себе в Люксембург. Содержимое наших чемоданов его совершенно не волновало. И это был последний полицейский, увиденный мной в Люксембурге. Ни утром, ни вечером, ни ночью я не увидела там ни автоматов, ни бронежилетов, ни патрулей, ни людей в форме. Никто никого не грабил, никто ничего не охранял. Потерянный рай, страна вечных каникул. Добрый мир Шенгенской зоны, где отвыкли бояться и забыли, что такое зло. Ненавязчивая, деликатная доброта мира, где никто не лезет тебе в душу, никто не берется тебя воспитывать, но если тебе понадобиться помощь, вокруг тебя начнется просто давка! Когда мы с Тамарой (а мы вечно отставали от спортивных и прытких Кости и Леночки) потерялись, то есть не могли найти ресторан, где наш Вергилий из европейских политиков ждал нас, в поисках участвовала вся улица, а узнав, что мы — русские (когда говоришь свободно на европейских языках, об этом не скоро догадываются), все страшно умилились. Но тут Лена и Костя нашли нас, тихоходных растяп и увезли на такси, ругаясь шепотом. В этом мире люди привыкли к тому, что им ничто не угрожает. Я вспоминала зловещего Макашова, прущего вперед Зюганова, горластых «патриотов» и зубастых коммунистов, и за этот хрупкий, драгоценный мир становилось прямо-таки страшно. В Люксембурге причудливых двухэтажных коттеджей больше, чем многоэтажных (не более 5 этажей) домов, у домов растут похожие на красную брюссельскую капусту деревья, и почти у всех крылечек и подъездов цветут шикарные розы. И никто их не рвет! В Германии мы успели побывать в Трире, где когда-то родился Карл Маркс (но, к счастью для города, там не задержался). Костя взял напрокат синюю прелестную машину (то ли «седан», то ли мерс, то ли «линкольн»), а сделать это можно прямо в аэропорту. А когда мы выходили из машины, Тамара и Костя шли степенно, с сознанием собственного достоинства, а мы с Леночкой прилипали ко всем витринам и бурно на все реагировали (Леночка, пожалуй, держалась солиднее меня, потому что она-то была за границей много раз). От местных дорог, особенно скоростных (Люксембург — Трир и Люксембург — Париж), хотелось долго и горько плакать и биться о них головой, потому что дороги были шелковые, и если скорость снижалась до 150 км/ч, сзади выстраивался целый хвост и гневно сигналил. Костя Боровой замечательно водит машину: как лихой ковбой в прериях, норовя поставить мировой рекорд и выбраться за отметку «220». По-моему, садясь за руль, он воображает, что машина — это птица-тройка. И какой же русский не любит быстрой езды! Но даже на такой скорости видно, что зеленые откосы по бокам выложены цветными треугольниками, ромбами, овалами, картинками. Очень часто попадаются заправочные станции, и при них обязательно кафешечка, буфетик, туалетик, газеты, журналы. Было начало июня, и не знаю, как в Италии, а в Европе было холодно. Позади мы оставили московское пекло, и угодили из 300 в 190, отчего тут же замерзли. Никто ни разу не спросил наших паспортов, и мы бы чувствовали себя своими среди своих, если бы мы не были так несчастны при виде этих шелковых дорог и этой беспечальной жизни, потому что у нас в тылу осталась жизнь, которая постоянно ожидала смерти то ли от экономического кризиса, то ли от очередных политических выходок коммунистов incorporated. Позади у нас оставалась чудовищная война, и тайная полиция, и ожидание типа окуджавского:
 
Крест деревянный иль чугунный
Назначен нам в грядущей мгле…
Не обещайте деве юной
Любови вечной на земле…
 
   А наши дороги с ямами и ухабами (от Москвы до Владимира, Твери и Нижнего Новгорода), с плохим асфальтом, с избушками на обочинах, где не только кафе, но ни одного туалета нет от Москвы до Нижнего, не то что мотеля! И это еще роскошь по сравнению с Сибирью, где за сутки вообще не встретишь человеческого жилья, и где дороги как при покорителе этих краев Ермаке! Боже мой, за что? Но мы знали, за что. Винить было некого. Или пушки, или масло. Или танки, или мерседесы. Или мотели, или Турксибы. Самое страшное — это видеть чужой рай. В который ты не можешь попроситься, потому что ты обязан вернуться и воссесть, как Иов, на свое гноище. И сидеть на нем до конца жизни. Ни одно правительство, ни одно государство не налагает на человека такие тяжкие оковы, как любовь и долг. Когда ты оказываешься Там, тебе кажется, что уменьшается сила тяжести. Там давно решены все мировые вопросы; так легко и безболезненно разрешается проблема борьбы за существование, что нам, в нашем положении, может показаться, что это уже другая планета, другая, более мудрая и совершенная раса. Люди одеты проще, чем у нас: им уже неинтересно выпендриваться. Вечерние туалеты в ресторан надевали только мы, но не хозяева этой страны. Дети сидят в тележках от продуктов в гигантских универсамах, играют и рисуют прямо там. Никто их не одергивает и не останавливает. Они свободны, гармоничны и знают границы своей свободы. Труд там давно уже не каторга, а удовольствие. Эта раса немного похожа на элоев, но в отличие от них, они знают историю, сами зарабатывают себе на хлеб, сами управляют сложным и мощным кораблем под алыми парусами — судном европейской цивилизации, где тяга — от технотронной эры и ее открытий, но полет и порыв — от древних легенд и воплотившихся сказок человечества; где чистота и гармония — плод веселого, доброго, недогматического христианства, вплетающего бусинки трансцендентности в мягкую ткань человечности. Элои Запада уверены, что морлоки вроде Зюганова и Проханова до них не доберутся. Таких, как Грачев, Коржаков, Трофимов и Примаков (не говоря уже о Бабурине с Лукьяновым) они считают просто заспиртованными диковинами, которым место в банке из кунсткамеры, где-то между двухголовым теленком и сушеным крокодилом. Люксембургская политическая элита и члены Европарламента на каникулах принимали нас в своем политическом клубе. Мы наговорили им много разных страстей; я — по-французски, Костя по-английски. Костя говорил как заправский диссидент, и будь мы еще в Темных Веках, до 1988 г., ему точно дали бы семь в зубы, пять по рогам. В общем, мы открыли им глаза и, кажется, призвали спасать Чечню, Россию и все человечество. Но элита Люксембурга очень хладнокровно отнеслась к нашим несчастьям. Они не полезли на койки спасать Луну, как это сделали бы пылкие соотечественники. И даже за свой апельсиновый сок наша великолепная четверка платила сама, из Костиного кармана. Для нас не закололи упитанного тельца и не признали в нас блудных сыновей. Отнеслись к нам как некоей экзотике. Один холеный джентльмен, то ли третий, то ли четвертый человек в Европе, больше всего был поражен тем, что я, будучи из России, так хорошо говорю по-французски. Я жутко обиделась и ответила (на еще лучшем французском), что Россия — страна хоть и несчастная, но образованная. По-моему, к нам отнеслись, как очень способным аборигенам, которые, несмотря на варварское происхождение, усвоили все достижения цивилизации, и которых уже можно сажать с собой за стол, как равных. Но чувствовалось, что от наших и чеченских страданий сна и аппетита они не лишатся. Еще бы! Люксембург богаче и Германии, и Франции. Я сама видела пшеницу, подстриженную, как газон, за красивой оградой. В Люксембурге ложатся рано, никто не шляется по кабачкам, кафе и театрам. Очень деловое и чопорное место. Дома, улицы и рестораны роскошнее, чем во Франции, но французской душевности нет. И если Германия похожа на сказки братьев Гримм (от пряничной, причудливой, нарядной архитектуры XV-XVI вв., волшебной, как приключения Гензеля и Гретель, с малой толикой мистики, обернутой в золотую фольгу: этакие братья Гримм, переходящие в Гофмана, до мрачной романской архитектуры X-XI вв., подходящей по настроению к мучительным исканиям Фауста и демонической усмешки Мефисто, то Люксембург — совсем иной. Здесь атмосфера и архитектура, скорее, андерсеновские, как в Таллинне, в отличие от немецкой Риги. Изящное, окрыленное средневековое восхождение к боли Русалочки, к несбывшемуся Елки, к верности Герды и ледяному совершенству Снежной королевы. Тонкие шпили церквей Христиании и Люксембурга… Ведь это они, жители маленького слабого княжества, не отдали алчным смершевцам русских беженцев (казаков, офицеров РОА), тогда как Англия, могучая Англия, сдала всех. И ответ этого благородства лежал на древних римских храмах и акведуке, на средневековых рыцарских замках, где теперь рестораны. Кстати, хотя реформы Гайдара позволяют избежать обморока при виде тамошних супермаркетов, но все же они роскошнее и изысканнее наших, как подлинник Снайдерса всегда будет лучше самой старательной его копии.
   "Достаток Запада, его «продовольственная корзина», его изобилие не такие грубые и недавние, как у нас, они не датируются 1992 годом, и поэтому, как старое, выдержанное фалернское, они богаче, тоньше, разнообразней.
   Но впереди у нас было самое главное — Париж. Она была какая-то тургеневская, и после урбанистического Люксембурга произвела сильное впечатление полями, реками, лесами и лугами. Но это была не пастораль. Если немецкий пейзаж слащав, швейцарский — засахарен, российский — печален и щемящ, то французские леса и поля казались светлыми, нежными и мечтательными. Как картины Милле. Вечный «Анжемос», благословение небес, возвышенность без отчаяния, духовность без тоски.
   Даже леса казались не мрачными, а радостными и светлыми. И в каждой чистенькой деревне с домиками XVII-XVIII вв. — своя церквушка века так XV-XVI, трогательная, красивая и ухоженная. А сам Париж оказался точно таким, каким его описали для нас Хемингуэй и Эренбург. Праздник, который всегда с тобой. Вот здесь нас ждали, и даже с упитанным тельцом. Французские либералы, для которых сам Ширак — социалист, излили на нас море любви и сочувствия. Мы увидели французских диссидентов, которых социалисты и социал-демократы всех мастей загнали в клубы, в «Фигаро» и парочку фирменных радиостанций, вещающих для интеллектуалов. Эти лучшие, изысканные умы не представлены в парламенте. Тем хуже для Франции, потому что они-то страстно хотят спасать всех: Россию, Чечню, Францию, человечество. Это они выходили к российскому посольству протестовать против чеченской войны. А до этого они выходили на улицу негодовать по поводу приглашения Миттераном в Елисейский дворец Фиделя Кастро. И это не левые, это правые. Ученые, писатели, публицисты. Наследники красоты, страсти и терзаний импрессионистов, пуантилистов и Ван Гога. Нас пригласила к ним писательница Франсуаз Том, которая полгода живет в России, а потом возвращается к себе и пишет прекрасные книги (начиная с 1988 г.), разоблачая Горби, советские пережитки, российский империализм, Советскую армию и все такое. По-русски она говорит и пишет, как мы. По-французски, естественно, лучше нас. В ее библиотеке 60% всех книг — на русском языке. Франсуаз забрала меня ночевать к себе, а Костя с Леночкой и Тамарой взяли прелестный номер в трехзвездочной гостинице возле Пантеона. Франсуаз, нас разоблачая вместе с нашей перестройкой, подметила две великих закономерности:
   1. «Новое мышление» России — это во многом желание попользоваться на халяву западными благами и кредитами и глубокое убеждение, что Запад обязан нас кормить.
   2. Отчуждение интеллигенции от народа наступило тогда, когда в конце 80-х народ не решил своих проблем, потому что ему хотелось кушать, а интеллигенция свои проблемы решила, потому что ей была нужна ненужная народу гласность. И впервые в русской истории интеллигенция России перестала интересоваться вопросами питания народа. (Замечу от себя: и правильно сделала!).
   Французские диссиденты собираются не на кухнях, а в достаточно роскошных помещениях. Вот здесь нас завалили угощениями (сандвичами, пирожными, соками) и вопросами. Чувствовалось, что единомышленников у французских либералов в Париже немного (они как раз боролись против минимальной зарплаты — smic'a и smicards — тех, кто ее получает, и социальных пособий арабам, которые специально приезжают за этим из Алжира — впрочем, не только арабам, но и югославам, туркам, полякам — всем без обиды, так что здесь не расизм). Ближайшие единомышленники у этих представителей элиты, сподвижников Вольтера и Монтескье, нашлись только в Москве. И это были мы!
   Потом Франсуаза и ее друг, отчаянный либерал, показывали мне Париж с гордостью соавторов. Французские либералы не селятся в небоскребах на De'fense — этот район для интеллектуалов символ безвкусицы. Они живут в центре, в прелестных домах XVII в., на 4-5 этаже без лифта (встроить нельзя: исторический памятник). У друга — вертикальная квартира (4 комнаты друг над другом и винтовая хрупкая лесенка вместо связующего звена, совершенно не рассчитанная на крупных россиян плюс цветник во внутреннем дворике и черный кот, не понимающий по-русски ни фига. У Франсуазы — анфилада комнаток горизонтальна, но вместо дверей — арки, окно — готическое, спала я на коротеньком диване XVII в, а кухонька хотя и меньше 3м2, но зато из окошка, за которым в ящичке цветут левкои — все крыши Парижа. А ее кот Феннек подает лапку и ходит с ней в кафе, где садится на стул и пьет из блюдечка, которое ему ставят на стол, сливки. Париж — место очень уютное и человечное, и даже у химер на Нотр-Дам дружелюбные рожицы, как у болтливых кумушек. По улицам до 4 часов утра шляются молодые музыканты, поэты, туристы и просто влюбленные и читают стихи, поют и танцуют. Улочки в центре — шириной в 2 метра, а кафе столько (по 2 штуки в небольшом доме), что в каждом от силы по 4-5 посетителей, и непонятно, как владельцы сводят концы с концами. А полицейскую машину за все время я видела только одну, и то она не остановилась. Либералы отвели меня в самое крошечное и самое дорогое кафе, где мы заказали ягненка (закуски на блюдах стоят на окне, и каждый берет, сколько хочет) и бутылку дорогого вина Haut'medoc. После чего выяснилось, что никто из нас не пьет ничего, кроме сока: ни я, ни Франсуаза, ни ее друг. Чтобы не пропадало добро, мы выпили эту бутылку (120) и надрались до того, что стали читать стихи по-русски и по-французски. И парижане признали, что лучше всех об их Париже написал наш И.Эренбург, хотя он был сталинист, стукач и вообще гад ползучий. И я ощутила законную национальную гордость. В кафе был жуткий средневековый подвал, и либералы задумчиво и с оттенком гордости сказали, что если к власти во Франции придут коммунисты, их в этом подвале будут расстреливать. Я предложила этого не ждать и разогнать французскую компартию, а заодно и социалистов. (Назавтра я час выступала по французскому радио, и французские левые, надо полагать, до сих пор мой визит вспоминают с ужасом и дрожью).
   Париж, как искусство, принадлежит всем и никому. Франция — это попытка Средневековья взглянуть на себя со стороны даже в соборах XII-XVI вв. Они — как каменное кружево, где творчество и есть молитва. В Париже жизнь — это театр, где Спаситель — первый любовник, Страсти господни — премьера в Grand'Opera, Жанна д' Арк — примадонна, Генрих IV — благородный отец, а Ришелье — отрицательный персонаж, вроде Яго. Есть площади в 20м2, уютные, как веранда. И если Россия — это лаборатория и полигон человечества, место, где испытывают разные жуткие штуки, причем не на морских свинках, а на себе, то Франция, особенно Париж — это подмостки, где играют все сразу, от Мольера до Ануя.
   Супермаркетов не было, но в уютных лавочках продавалось то же самое, что в Люксембурге, плюс знаменитые козьи сыры — сортов за пятьдесят. А булочные были в 10 квадратных метров, и каждая хозяйка сама пекла свои неповторимые оригинальные пирожные — «gateau maison». Никаких фабрик «Красный Октябрь» или «Большевик» не было и в помине. Все было частное: кафе, пирожные, сыры, окорока, хлеб. И все время хотелось плакать, потому что Это нельзя было унести в кармане. Это возможно только в Париже. Нельзя остаться в чужом театре, в крайнем случае можно посмотреть спектакль.
   Ты уедешь домой, а театр останется здесь: огни, рампа, легкость, глубина, огонь, игра.
   Ох, как был прав Эренбург! Только в этом он и был прав:
 
А жил я там, где, стар и сед,
Подобен каменному бору,
И голубой, и в пепле лет
Стоит, шумит великий город.
Здесь даже память нипочем,
От слова так легко и больно,
И там с шарманкой под окном
И плачет, и смеется вольность.
 
   А в квартире Франсуазы не было центрального отопления (исторический памятник!), и горячей воды в ванной комнате (электронагревающийся бак!) хватало на пол-человека, а потом надо было ждать еще 2 часа. Перманентную горячую воду преподаватель Сорбонны позволить себе не могла. И я с нежностью подумала о нашем Лужкове, который дает нам столько горячей воды почти даром. Франсуаза сказала, что это пережитки социализма. Только бы он не спохватился! Франсуаза мне готовила «правильное» французское питание (отбивные из ягненка, сыр, клубника) и ворковала, что русские едят черт знает что, например, картошку и торты, а вот она пирожное съест только заодно со мной, первое за 5 лет. Последние парижские новости были таковы: Франсуаза ходит на занятия по каратэ и уже побила араба, который напал на нее прямо в метро. А ее подругу попытались изнасиловать прямо в лицее, где она преподает, причем ученик — араб. И директор не стал его исключать, сказав, что нельзя поднимать шум, ведь тогда получится, что они расисты. В мэры Парижа баллотируется один член партии Ле Пена, так у него программа, прямо как у Лужкова: Париж для парижан. Сена оказалась светло-зеленой, от нее пахло рыбой и морем. Здесь даже чувствовался соленый и горький Атлантический океан. Для нас Франция мала: от Парижа до Люксембурга доехать можно за полдня. Нашей бесконечности в 1/8 часть суши европеец даже объять не может, ибо он рационален, и его нарядный дом имеет стены, крышу, ставенки и крылечко. Тот самый общеевропейский дом, куда мы так ломимся, срывая с петель дверь и топча сапогами цветы в палисаднике.
   Мы с Костей, Леночкой и Тамарой садились в синий прокатный Линкольн около Пантеона. Мы возвращались в свою камеру предварительного заключения, и в глазах элитарной Франсуазы читалась рязанская тоска солдатки, провожающей эшелон с мужем на фронт.
   По дороге в одном кафе мы успели еще увидеть добрых и улыбающихся солдат НАТО, которые пили кока-колу. И мы подумали о своих солдатах, которые расстреливают женщин и детишек в Чечне.
   «Увидеть Париж — и умереть». Это был как раз мой случай. Клетку распахнули только один раз, по недосмотру. Генерал Трофимов, Барсуков, Коржаков, Скуратов, ФСБ, Прокуратура Москвы шли по моему следу, принюхивались и завывая, как волчья стая.
 
Кто в клетке зачат — тот по клетке плачет.
И с ужасом я понял, что люблю
Ту клетку, где меня за сетку прячут,
И звероферму — Родину мою.
 
   Мы возвращались в клетку, к себе. Когда самолет сел в Шереметьево-2 и мы прошли через «пограничный» турникет, у меня было такое чувство, как будто за мной захлопнулась тюремная дверь. И это предчувствие меня не обмануло: в августе меня остановят у этого турникета и не пустят в Италию по приказу Илюшенко (надеюсь, он вспомнил об этом в Лефортово; Бог воздает сторицей за зло). Венеции, Флоренции, Рима в моей жизни не будет. Это было лето 1995 г. А летом 1996 г. Мосгорсуд не разрешит мне поехать на 8 дней в Испанию. Кордовы, Севильи, Мадрида и Толедо не будет тоже. Они в КГБ привыкли к тому, что диссиденты ездят только в поезде «Воркута-Ленинград». И то на казенный счет. Увидеть Париж и умереть. Так все и случилось. Клетка. Во все посольства дали факс, что я «невыездная». Можно только навсегда в один конец. Как Владимир Буковский. Но этого нельзя. Лучше я сдохну в этой клетке, ее проклиная: проволоку, замок, служителей, сторожей. Я не согласна лишиться этой клетки, кто же будет здесь без меня кусаться и шипеть? Бедные советские кролики? Но они только ушками прядут… Один раз я была в раю. Хорошенького понемножку. Может быть, святой Петр после смерти отпустит меня на недельку в Толедо, в Венецию, в Афины. Он же не Скуратов все-таки. Плохо только по ночам.
 
Но вот умолкают все споры,
И я — или это в бреду? -
Как два усача-гренадера,
На Запад далекий бреду.
И все, что знавал я когда-то,
Встает, будто было вчера,
И красное солнце заката
Не хочет уйти до утра…
 
(И.Эренбург)

ИДЕТ ВОЙНА НАРОДНАЯ, СВЯЩЕННАЯ ВОЙНА

   Литва, Латвия, Эстония, Украина и российские демократы без налета государственной идеологии и посреднического позерства (те, кто не делал вид, что неправы обе стороны) поддержали чеченцев с таким жаром и с такой нежностью, что аналогов ближе республиканской Испании мы не сыщем. И депутаты, и журналисты, и правозащитники (от наших до ОБСЕ-шных), по сути дела, составили интербригады — на современном уровне, без оружия. Тем более что камеры и авторучки стреляли по вражеской федеральной армии почище стингеров. Но чеченцы были куда лучше, чище и благороднее испанцев-комми. Они никого из пленных не прогоняли сквозь строй, не кололи серпами, не сбрасывали с обрыва, как республиканцы из романа «По ком звонит колокол». Среди них не было коммунистов, они не казались дикарями, восставшими против цивилизации, как алисирцы 50-х годов. Они не были чужими, далекими и непонятными, с налетом фанатичного поклонения непонятному Аллаху, как афганские моджахеды, казавшиеся массовому сознанию немного сектантами. Нет, они были из другой оперы — с гораздо более знакомым мотивом, который мы унаследовали от сладостных времен КСП.
   Чеченцы воспринимались интеллигенцией на уровне песни Кукина.
 
Горы далекие, горы туманные, горы,
И улетающий, и умирающий снег,
Если вы знаете, где-то есть город, есть город,
Если вы помните, он не для всех, не для всех.
Странные люди наполнили весь этот город,
Мысли у них поперек и дела поперек,
Из разговоров они признают только споры,
И никуда не уходит оттуда дорог…
 
   Отсюда и поклонение, и сопереживание, и безошибочный выбор той стороны баррикад, где были Они — идеальные обитатели нашего воображаемого города, яростные, непохожие, презревшие грошевый уют, с серым волком вместо Веселого Роджера на мачте. Флибустьерское дальнее синее море заплескалось в Чечне. Война за независимость была как бригантина, и когда она подняла паруса, нас было не удержать. Печать избранничества лежала на вдохновенных лицах чеченских боевиков. Они были даже одеты так, как интеллигенты в турпоходе: в штормовках, на которые так похожи камуфляжи, и при бороде. Прямо-таки форма фрондирующего интеллектуала. Вместо гитары были гранатометы и автоматы. Но для нас и гитара, и автомат символизировали одно: мелодию вызова, свободы, несхожести и борьбы. Там, на Юге, был вечный турпоход, там сидели у костров по ночам под звездами, там сочиняли песни с приветом:
 
Любимую Ичкерию
Ни Ельцину, ни Ерину.
 
   Там думали о вечном о несъедобном полевые командиры, обветренные, как скалы. И мысли, и дела Шамиля Басаева и Джохара Дудаева точно были поперек всего привычного и обыденного.
   Нам никогда не приходилось убивать лично, и мы не могли себе представить, что значит своими руками убить. А петь песни у костров приходилось многим. Поэтому как-то на митинге один художник предложил делегату-чеченцу свои услуги в качестве боевика. Тактичный чеченец оценивающе посмотрел на него и спросил, а умеет ли он стрелять. Художник сказал, что пока нет, но он быстро научится. Чеченец вежливо поблагодарил и предложил дождаться конца военных действий и привезти в Чечню выставку своих картин. В нашем городе, городе нашей мечты мы не могли пригодиться.
 
Вместо домов у людей в этом городе небо…
 
   И так будет еще долго, потому что почти все дома наши разрушены.
   Чеченцы были отголоском идеалов 1991 года. Там и только там совершалась наша несбывшаяся революция. То, что мы не смогли реализовать в России: «…падет произвол и восстанет народ». Там, и только там коммунистов свергали силой, вышвырнули из окошка, изгнали, захватили арсеналы, вооружились. Свободный, вооруженный народ без единого коммуниста — это была почти что Америка. Вашингтон (Джохар Дудаев). Минитмены. Ополчение. Бостонское чаепитие. Декларация прав чеченца, Человека и Гражданина. Билль о правах угнетенных народов.
   Кроме этого, чеченцы сумели отомстить за униженных и оскорбленных чехов, венгров, поляков, диссидентов. Это был реванш за жалкое бессилие 1968 г., за поражение восстания 1956 г., за накрытую ночью полицейскими ищейками Ярузельского (без единого выстрела) польскую Солидарность, за долгие годы коммунистического террора, когда мы покорно шли в Лефортово, не пытаясь даже встретить залпом пришедших за нами гэбульников… Армия, вторгшаяся в Чечню, была все той же — советской. С афганским стажем, после пражских и будапештских мостовых. Это была армия Врага — Империи Зла, тоталитарного государства. В 1993 г. не видели вступившихся за нас танков. Танки были у Белого Дома, мы — у Моссовета. Это была необычная для нас ситуация. Мы привыкли к тому, что надо быть против танков. Декабрь 1994 г. такую возможность нам дал. Мы с наслаждением совали танкам в гусеницы палки. Чечня была нашим городом Солнца. Мы всю жизнь его искали.