С восторгом смотрели путники на эту фантастическую игру световых эффектов. Одни кенайцы да Федосеев были равнодушны.
   Растянули парусину наискось и развели костер. На снег наложили еловых ветвей и заснули мертвым сном. Огонь поддерживали по очереди. Илья с Коскушем сторожили первые. Илья встал и сделал несколько шагов от костра. Какая тишина и какая мгла! Но, когда он посмотрел вверх, ему показалось, что звезды поднялись куда-то высоко-высоко: над тропиками они висели над самой головой, — здесь же они ушли куда-то вверх. И здесь они были яркие, искрились и переливались всеми цветами радуги.
   И вдруг одна сорвалась и яркой кометой понеслась по небу. Илья почему-то вздрогнул, быстро оглянулся назад и подумал почему-то об Елене. У костра сидел мрачный Коскуш, и огонь костра дрожал на его сумрачном лице. Его глаза горели, отражая огонь костра. Неприятно стало Илье. Он подошел к Елене, закутанной в меха, осторожно поднял мех с ее лица и услышал, как она что-то говорила сквозь сон, а одинокая слеза катилась по ее щеке. Сердце сжалось у Ильи от предчувствия чего-то жуткого и неизбежного. Он стоял тоскливый и неподвижный и смотрел на жену. Какая-то непонятная, смутная тревога вдруг овладела им. Он быстро обернулся и поймал на себе немигающий, неподвижный взгляд мрачного Коскуша.
   От этого взгляда Илью всего передернуло.
   Вадим сменил его, а Коскуша — Клош-Кварт. Но Илья заснуть не мог. Он смотрел на Елену, и его ухо ловило обрывки ее беспокойного бреда. А мысли, одна тревожнее другой, кружились в его утомленном мозгу. Потом он увидел, как Клош-Кварт разбудил Коскуша и показал ему на горный кряж. Вадим тоже посмотрел туда. Илья спросил, в чем дело. Клош-Кварт ответил неохотно:
   — Моя не знай… Огня был… огня не был.
   Илья поднялся и подошел к Вадиму. Но как они оба не смотрели в том направлении, которое указано было кенайцем, никакого признака огня там не увидели.
   Илья прилег и забылся.
   Утром вставали с трудом. У всех тело было совершенно разбито после первого же дня пути. Ноги болели отчаянно, появились раны от лыж.
   Бодрее мужчин была Елена. Хотя она и была измучена, но бодрость духа не покидала ее. Она даже пробовала шутить.
   Видя ее улыбку, веселый кенаец Клош-Кварт решился поддержать ее хорошее настроение, — он подошел к ней, фамильярно похлопал ее по плечу и, лукаво подмигивая, сказал:
   — Урус баба… хорос! Уг-Глок… хорос… урус баба.
   На следующий день шли медленно, бежать никто не мог, кроме кенайцев и Федосеева. Брели, сдерживая стоны, еле передвигая измученные, сбитые ноги.
   Кенайцы озабоченно разговаривали друг с другом и поглядывали на посеревшее небо, на тучи, висевшие над горизонтом. Федосеев тоже на них смотрел что-то мрачно.
   Поднялся встречный ветер. Он шел низом, по снегу, подымая снежную пыль, и она тонкими змейками бежала навстречу путникам. Стало еще труднее идти против ветра, а он все крепчал, и скоро снежная пыль понеслась уже сплошной пеленой, поднялась до пояса идущим. Шли теперь, не видя пути, не видя своих ног, проваливались куда-то, вылезали с трудом, опять валились.
   Пришлось остановиться.

Погребенные под снегом

   По указанию кенайцев, принялись разгребать снег, забивать колья для палатки. Во время метели на ветру это была адская работа. Буран нес с собой сугробы снега. Ветер завывал. Собаки в ужасе визжали и жались к людям. Наконец, колья были вбиты, палатка была поставлена. Внутри развели костер. Измученные путники свалились у костра.
   Между тем буря все усиливалась. Ветер ревел все злее и злее. Через какие-нибудь полчаса вся палатка представляла собой огромный сугроб снега. Путники были заживо погребены в этом сугробе. О том, чтобы выйти на воздух, и думать не приходилось! Между тем костер погасал, дыму не было выхода, и он наполнил собой палатку, глушил огонь и душил людей.
   Они стали задыхаться в дыму. От усталости не могли подняться, не могли пошевелить рукой. Лежали и задыхались.
   Илья первый почувствовал, что его сознание мрачится. Потом ему стало чудиться, что над ним склоняется лицо Елены. Он увидел, что у нее движутся губы, он понял, что она что-то ему говорит, но что? Потом ему стало казаться, что вокруг пляшут манекены Морского музея. Кажется, это тот самый кенаец, который звал его на Аляску. Но что это у него? Какое у него злое лицо! Он держит в руках погасающую головню и смотрит, смотрит на него своими горящими глазами и злобно усмехается. Потом… потом… кто-то, словно и Коскуш, стал наваливаться на него и душить, душить его!
   Уильдеру представлялся пожар на судне. Он задыхается в дыму и пламени… Его слепит огонь! На него падают мачты и душат, душат его!
   Вадиму представлялось, что он падает в бездну. Будто с горы катится, все быстрее, быстрее. А там, в бездне, какое-то чудовище. Кольцами своего склизкого тела оно свивает его руки и ноги, сжимает его голову. Тяжело давит ему череп, плющит его, а он все о чем-то думает. О чем? О ком?
   И вдруг его гаснущее сознание, как яркой молнией, пронизывает мысль… одна мысль: Елена. И потом все обволакивается туманом. И безмолвие, тишина.
   Федосеев долго боролся с угаром. Он в течение своей жизни угорал не раз в избах и в банях. Но когда стал погасать костер, в полусумраке стали затихать и наконец затихли крики его спутников, когда во весь рост встали два кенайца, они показались ему такими огромными, такими страшными… Он вскочил, схватил винтовку, но в этот момент страшный удар в голову сразу свалил его. Он потерял сознание.
   Слабая Елена потеряла мужество раньше всех, но дольше всех сохранила силу жизни. Она упорнее мужчин боролась с ужасом смерти. Она сознавала, что сама гибнет и гибнут они. Но она боролась. Она кидалась то к Илье, то к Вадиму, то к Уильдеру. Она трясла их, она звала их. Она умирала от страха при виде двух кенайцев, которые сидели неподвижно, как восточные боги, и не спускали с нее глаз. Кто был страшнее? Веселый Клош-Кварт, который скалил зубы, или мрачный Коскуш с его каменным лицом? Она умоляла их о помощи, а они сидели и не вставали, — один скалил зубы, лицо другого было бездушно, как маска жестокого божества. Потом… потом… ей стало казаться, что оба кенайца стали расти, расти… Их головы вдруг начали пухнуть, превращались в огромные чудовищные шары. Руки вытягивались, как многосаженные бревна, и потянулись к ней. И ноги их стали вытягиваться. Потолок палатки уходил куда-то вниз, — и она потеряла сознание.

Неожиданное спасение

   Рано утром буря стихла. Спокойное синее небо опять опрокинулось чашей над голубым снегом и «ложные» солнца — три, вместо одного, загорелись на этой чаше. Казалось, что этих солнц было не три, а трижды три!.. тридцатью тридцать! Весь воздух горел и искрился, снег сверкал миллионами алмазов, и белая тишина опять воцарилась над безмолвно-мертвой пустыней.
   Но вот и жизнь! Какие-то точки быстро двигаются. Все ближе, ближе. А! Это два кенайца, Коскуш и Клош-Кварт… С ними собаки, сани. На санях сверток мехов. Они торопятся… Они кричат… Погоняют собак… Они нарушают своим криком белую тишину пустыни. Они пронеслись. А через полчаса показываются вдали еще две точки. Две маленькие живые точки. Но и они вырастают. Близятся. Бегут по снежной пустыне… — гонятся за кенайцами. Кто это? Никак Яшка впереди, сзади, припадая на хромую ногу, Тимошка? Да, это они!
   — Яшка, наддай! Сил нет! — кричит Тимошка, отставая все больше и больше.
   И Яшка наддает… догоняет… Припал на колено… целится. Белый дымок из ружья! Глухой далекий выстрел. Задний кенаец падает, — носом вперед, зарывается в снег. Торчат две ноги и судорожно бьются и замирают.
   Другой… несется, как стрела! Бросил собак. Собаки бегут сами вслед за ним. Ужас человека передался им. Они чуют смерть за собою и с визгом несутся вслед за хозяином. Еще дымок! Еще выстрел! Мимо!
   — Яшка… наддай… уйдет!.. Беда будет! — откуда-то издалека раздается хриплый крик Тимошки.
   И Яшка наддал! Он нагнал кенайца, налетел на него, сбил с ног и на ходу сразу опустил ему за шиворот длинный сверкающий нож…
   Опьяненный победой, еле переводя дух от усталости, Яшка вытягивается во весь свой гигантский рост и испускает звериный вопль:
   — Ого, го-го! Го-го!
   И точно эхо откуда-то издалека отозвался крик Тимошки:
   — Ого, го-го!
   Напуганные собаки встали. Их старый хозяин, веселый Клош-Кварт, лежал в снегу, а новый — гигант Яшка — стоял с окровавленным ножом в руках и ревел каким-то неслыханным звериным ревом.
   Потом он бросился к саням и быстро разрезал ремни, которыми были связаны меха, и изумленный отпрянул назад… Перед ним лежала Елена, бледная, полумертвая от ужаса, бесчувственная и безмолвная…
   Вдали Тимошка склонился над Коскушем, — он для верности индейцу перерезал горло, потом подбежал к Яшке.
   Оба стояли над Еленой и не знали, что делать.
   Стали снегом тереть виски Елене. Пришла в себя, заплакала, и слезы ее покатились по бледным щекам, замерзая чистыми ледяными жемчугами.
   — Эх, ма! — тут Тимошка пустил крепкое ругательство, и столько было тоски и жалости в этих его зазорных словах, что Яшка с изумлением посмотрел на него.
   Хотели уже идти обратно по следам, да Тимошка спохватился:
   — А ту сволочь, он махнул рукой на тело Клош-Кварта, смотрел? Может, жив?.. Так оставлять нельзя. Еще оживет, да к своим доберется.
   Действительно, Кварт еще был жив. Кровь хлестала у него изо рта. Он хрипел и захлебывался. Вскоре он умер.
   Пошли по следам обратно. Добрались до сугроба, около которого возились собаки — рвали провизию. Оказалось, кенайцы перед побегом перерезали всю упряжку и выпустили собак на свободу, в расчете, что те уничтожат всю провизию. Тимошка насилу справился с собаками, спасая то, что можно было еще спасти. С помощью Яшки стал их связывать. Потом оба полезли в сугроб, где была палатка. Под тяжестью снега она провалилась и погребла всех, кто оставался внутри. Когда палатку сняли, оказалось, что все путники лежат, связанные ремнями, без сознания. Прежде всех пришел в себя Федосеев. У него вся голова была в крови — его оглушили прикладом ружья. Он один не был связан и теперь сидел на снегу бледный, злой и снегом тер окровавленный затылок и ругался, — так ругался, что даже Тимошка пришел в изумление.
   Целый день провозились Тимошка и Яшка над приведением в чувства угоревших путников.
   Лишь к вечеру оказались они в состоянии выслушать рассказ Тимошки. Они с Яшкой и не думали возвращаться домой. Они решили ехать горой и издали следили за путешественниками, так как кенайцам они не доверяли. Когда началась метель, они нашли на склоне горы пещеру, где и провели ночь. На рассвете они спустились вниз, беспокоясь о судьбе путешественников. Издали они заподозрили что-то неладное, увидав обоих кенайцев, которые спешно бежали обратно. Догадавшись, в чем дело, охотники погнались за кенайцами — вот и вся история.
   — Теперь уж их семь человек ухлопано, — сказал мрачно Тимошка, — теперь уж не попадайся в ихние лапы!
   С провизией дело обстояло совсем плохо. Только то, что хотели увезти кенайцы, то и сохранилось — остальное все попорчено собаками. Путникам грозил голод.

Последние усилия

   — Ну что ж, придется собачины поесть, — сказал Тимошка, — авось как-нибудь доберемся. Тут, конечно, пути дня три-четыре. Ну, да мы проползем больше недели!
   Действительно, «ползли» еле-еле. Молчали. Не только на остановках, а просто на ходу валились от усталости в снег. Лежали, словно мертвые, и подымались со стонами. Ноги были изранены лыжами… Раны не заживали и с каждым днем делались все болезненнее. Со слезами на глазах, с проклятиями на устах надевали по утрам ненавистные лыжи. Пробовали идти в одних торбасах, но рыхлый снег не держал — проваливались по пояс! Выбираясь из этих ям, теряли последние силы. Тимошка был мрачнее тучи. Яшка больше не шутил. Елена по-прежнему была морально сильнее своих товарищей. Она мужественно скрывала свои страдания и даже старалась ободрить мужчин. Слабее всех оказался Илья. После кошмарной ночи, когда он чуть-чуть не лишился жизни и Елены, он чувствовал какое-то психическое угнетение, — у него начались даже какие-то странные галлюцинации: когда в эти морозные ночи небо дрожало звездами, ему все чудилось, что эти звезды падают одна за другой…
   К тому же он стал кашлять… Морозный сухой воздух сжигал ему верхушки легких… У него появился жар. К Елене и ко всем своим товарищам Илья как-то вдруг охладел, — словно от всех стал отходить. Это испугало Елену. К тому же он ослабел до того, что не мог идти. Пришлось положить его в сани.
   Вадим был измучен до последней степени, но еще имел силы ухаживать и за Ильей и за Еленой. Он верил, что скоро все муки окончатся и все будут благополучно.
   Уильдер был мрачен, — он больше всего был взбешен тем, что какие-то кенайцы-скоты осмелились связать его, Уильдера, и чуть было не отправили его на тот свет. Кенайцы в его лице нажили беспощадного врага.
   Каждый день Тимошка резал по собаке, выбирая самую слабую, и с отвращением жевали путники сухое жилистое собачье мясо. Зато с какой жадностью накидывались собаки на все, что оставалось на их долю… Собаки голодали, худели, слабели на глазах и делались все злее и злее. Еще несколько дней пути, — и они бы стали бросаться друг на друга, а потом набросились и на путников.
   …Наконец, как-то утром западный ветер принес в пустыню дыхание моря. Моряки сразу уловили этот своеобразный, хорошо им знакомый аромат. Все оживились.
   — Морем запахло! Славно! — сказал Илья, вдыхая больными легкими мягкий, влажный воздух.
   — Ну, теперь скоро, — сказал Тимошка.
   На другой день пейзаж изменился: показались рощи, перелески, потом потянулся настоящий хвойный лес, и вдруг, неожиданно для себя, путники очутились у обрыва. Перед их глазами раскрылось необъятное море, черное и мрачное, в рамке снегов и серого, низкого неба.
   — Море! Море! — закричали все.
   Внизу, правее от путников, виднелся какой-то поселок, а на рейде залива на якоре стояла шхуна. Море замерзло только у берегов, а далее плавали отдельные льдины, гонимые ветром.
   — Ну, вот… спутайтесь вниз, а уж мы с Яшкой теперь домой! Торопиться надо, а то кенайцы узнают, что мы семерых укокошили. Плохо и нам будет, — сказал Тимошка.
   Распростились на этот раз окончательно и трогательно. И Тимошку, и Яшку все путники облобызали.
   Спустились вниз. Поселок оказался русским, но был дочиста разграблен кенайцами, очевидно под руководством тех же «американов». Появление экспедиции произвело сенсацию: кенайцы обступили путников, но грозный вид Уильдера и его энергичная английская речь привели к тому, что путников не тронули, а повели в избу, занятую американскими агентами. Во главе их стоял какой-то Чарлз Нойс, для которого пиковый валет Уильдера оказался ключом, отпирающим замки самой хитрой американской конструкции. Кроме того, Уильдер вручил ему письмо от американца из того кенайского поселка, от которого путники ехали на собаках. Нойс прочел письмо, и на его деревянном бритом лице выразилось удивление.
   — Позвольте, мистер Уильдер, — сказал он, вертя в руках письмо, — оказывается, судя по письму, вы — пленник русских? О н и привели в а с? Признаюсь, я думал обратное: я полагал, что в ы их привели, что о н и в плену у в а с? Вот недоразумение! Гм! Не желаете ли, я несколько изменю роли? Давайте будем считать не вас их пленником, а их вашими Гм… Это так просто! — Удивление Нойса не имело пределов, когда Уильдер отказался от такой перемены ролей.
   — Вы отказываетесь? Вот странно! Какой вы… оригинал, мистер Уильдер!.. А то подумайте еще? На днях мы на шхуне отправляем больше сотни этих русских медведей, которые непрошенными залезли к нам в нашу Америку. Пора их всех вымести отсюда.
   — Но куда же вы их отправляете? — спросил Уильдер.
   — Пока на остров Шарлотты. Там концентрационный лагерь, а потом куда — не знаю. Давайте прибавим к их числу и ваших четверых? А?
   Уильдер отказался еще раз, сказав, что отпущен «на честное слово», и что экспедиция прибыла с «особой целью».
   — Ну, как хотите, ваше дело, — сказал недовольно Нойс.
   Через несколько дней легкая шхуна «Стар» скользила по черной воде Кенайского залива, осторожно обходя встречные острова и плавающие льдины, занесенные сюда из Берингова моря.
   На палубе шхуны было больше сотни «русских медведей» с их женами и детьми. Это все были или жители разных русских поселков, или солдаты из редутов и фортов, рассеянных вблизи американских границ. Они сидели мрачные и злые, сбившись в кучу, страдая от холода и голода. Некоторые были ранены.
   Елена ходила к шкиперу шхуны с просьбой накормить пленников, хотя бы детей. Старый морской волк и разговаривать с ней не пожелал. Но стоило с этой же просьбой подойти Уильдеру, как шкипер вдруг переродился. Он выпучил глаза, расставил ноги и некоторое время всматривался в Уильдера, потом вдруг воскликнул:
   — Капитан Уильдер!?. Вы ли это?
   Оказался бывшим подчиненным Уильдера, — плавал когда-то на «Коршуне».
   Просьба Уильдера для него оказалась равносильной приказанию, и пленники были откормлены до отвала. Для защиты от холодного ветра им дали парус, которым и накрыли всю эту кучу полузамерзших, измученных людей.
   Шкипер увел Уильдера к себе в каюту. После нескольких минут разговора каюта его была предоставлена в распоряжение Ильи и Елены.
   На острове Шарлотты дело уладилось как нельзя лучше. Оказывается, здесь уже был получен из Нью-Йорка приказ отправить всех пленных русских в форт Михаила. Конечно, это распоряжение касалось тех пленных, которые были захвачены недавно, в последние две недели, но Уильдер, вероятно не без помощи своего пикового валета, сумел убедить начальство форта, что приказ распространяется на всех русских пленных. Так в число освобождаемых попал и отец Елены.
   Начальник форта, человек новый, даже не знал, за что сидит в каземате этот русский старик, — сидит уже пять лет, мрачный и одичавший. В указанные часы бродит он по двору под надзором часовых и от безделья стареет, угнетаемый какими-то навязчивыми идеями.
   Надо сознаться, что свидание отца с дочерью не было особенно трогательным. Отец попросту не узнал дочери. Еще бы! Оставил ее девчонкой, с детскими расплывчатыми неопределившимися чертами лица, — несуразную и костлявую Ленку, а теперь встретил прекрасную молодую женщину, с лицом строгим и грустным. С трудом вспомнил он и Илью, — гаванского мальчишку; вспомнил, что как-то уши ему надрал, а за что — вспомнить не мог.
   К безделью казематной жизни он за пять лет привык, сдружился с разными капралами и сержантами — выше этого в выборе друзей не пошел, потому огрубел, опустился и состарился. От него пахло плохим табаком и спиртом.
   К свободе отнесся сначала довольно безразлично, но все же понял, что в жизни его начался перелом и потому встряхнулся: постригся, побрился, оделся «по-господски» и постарался стать на «офицерскую ногу».
   Уильдер сердечно распрощался со своими русскими друзьями, — он крепко жал руку Илье, уверял, что уважает его, как настоящего «джентльмена». Елене несколько раз поцеловал руку, «на память» вручил ей перстень с крупным изумрудом и при этом прибавил, что эта вещь не «благоприобретенная», а «родовая». Теплее всего простился Уильдер с Вадимом — долго убеждал его бросить русскую службу и поселиться в Америке навсегда. Но Вадим отказался от всех этих предложений, — теперь он предпочел оставаться матросом, вестовым мичмана Маклецова, потому что он любил Илью, а главное — всем сердцем привязался к Елене, прекрасной и мужественной женщине с чутким кристальным сердцем.
   — Ну, делать нечего, прощайте! — сказал Уильдер. Оба стали жать друг другу руки и обнялись на прощание. Вспомнили последний раз Байрона и продекламировали что-то подходящее случаю: стихи о вечной разлуке двух друзей и о той пустоте, которая навсегда останется в осиротелых сердцах.

Во льдах

   Павел Ефимович на шхуне сошелся особенно с Федосеевым. Они встречались и раньше. К тому же у них оказались общие знакомые в Охотске и в Петропавловске и общие вкусы, — ром и табак.
   На море Илья оживился и ободрился. Но кашель по-прежнему мучил его. Он опять сблизился с Еленой и Вадимом, но все же какой-то холодок остался между ними. Этот холодок пугал Елену, а грусть, которая постоянно светилась в глазах Ильи, переполняла ее сердце тоской. Несколько раз она замечала, как этот грустный взгляд медленно переходил с нее на Вадима и с Вадима на нее. И в такие минуты непонятное ей самой волнение заливало краской ее бледное лицо. Она смутно сознавала, что в голове больного мужа зародилась какая-то мысль, тревожная и его мучащая. И эта мысль растет, пускает корни в его сознание. И с этой мыслью он не борется, — не может или не хочет бороться.
   Однажды за стаканом рома Павел Ефимович рассказал Илье свою историю. В общем она совпадала с тем, что рассказал Илье Тимошка. Оказалось, Павел Ефимович участвовал в нескольких экспедициях в глубь Аляски и нашел речку очень золотоносную.
   — Не по песку течет, анафема, а по чистому золоту! — говорил, оживляясь старик. О находке своей имел глупость рассказать своему командиру, но где речка, это он не сказал — утаил. Командир донес американцам (кажись, у них на службе состоял). Вот его американцы и захватили и все выпытывали, где он нашел золото. А главное, боялись, чтобы он не донес о своей находке высшему русскому начальству. Русские-де дураки, думают, что на Аляске только бобры да соболя, а там вон что! Узнают, что на Аляске есть золото — и не вырвешь у них Аляски, — зацепятся!
   — Да ты, зятек, не бойся, — сказал старик, подмигивая, — хоть ту реку я и позабыл. (Скрали у меня план-то!) Да у меня с пуд золота зарыто в лесу у Михайловского редута. В лесу схоронил. Авось найдем — все вам отдам. Мне к чему? Не к чему!
   — Да мы знаем, где ваша река, — сказал с улыбкой Илья, достал из бумажника конверт, а из него тот план, который он восстановил при помощи Кузьмича.
   — Вот посмотрите, — сказал Илья и протянул тестю записку.
   Тот выхватил бумагу из рук Ильи, быстро пробежал глазами и остолбенел.
   — Откуда… у тебя?.. Как ты узнал?
   Старик от радости словно лишился рассудка. На него было страшно смотреть. Золотая лихорадка трясла его. Выцветшие глаза его горели огнем алчности… Забытая идея вдруг воскресла в его голове с новой силой. Он стал допытываться, каким образом утерянная тайна оказалась в руках Ильи. Илья рассказал ему историю его сундука, рассказал об ежегодном пособии, которое получала его жена от Неведомских.
   Фамилия эта привела старика в бешенство.
   — А! — закричал он, — совесть, подлеца, замучила! Продал меня, Иуда проклятый! Обокрал! Верно и то, что я в лесу зарыл, он выкрал. Дуррак я несчастный! — и старик стал колотить себя кулаками по голове. И слезы градом катились по его щекам. Насилу Илья и Елена успокоили его.
   Он притих и теперь стал мечтать о том, как поедет с Ильей на ту реку, которая одному ему известна.
   — Ладно, — говорил он, — ладно, черт с ним, что тай пуд! Я тебе дам тысячу пудов! Я озолочу тебя!
   С этого несчастного дня характер старика резко изменился, — он вдруг замкнулся в себе, замолчал, даже с Ильей и Еленой о золоте больше не говорил. Смотрел на них волком исподлобья.
   — Обкрадут! Все себе возьмут! А я опять ни с чем — ворчал он. И с Федосеевым дружба его пошла врозь. На шхуне он прятался в уголки, доставал свою записку и, если никого не было вблизи, начинал перечитывать ее, озираясь по сторонам и бормоча что-то про себя.
   Нортоновский залив был забит льдом. Словно все северные льды стремились залезть именно в этот злосчастный уголок материка. Льдины лезли одна на другую, спирались, шли стоймя, вертикально — видно было, что море более чем на версту от берега было завалено льдом.
   — Эти ослы русские, — ворчал шкипер шхуны «Стар» — выбрали для гавани такой залив, который ни к черту не годится. Вон у нашего острова Шарлотты море чистое. Не скоро и замерзнет, а здесь что делается!
   Вдали среди льдов, почти у берега, видно было какое-то судно. Оно было затерто льдами и лежало почти набоку. Не то «Алеут», не то «Камчадал» — разобрать издали было трудно: похожи были обе шхуны одна на другую, как два близнеца.
   — Что-то с «Дианой»? — беспокоились и Илья и Вадим.
   Шкипер «Стара» высадил своих пассажиров на остров Стюарт — дальше идти было невозможно — и немедля снялся с якоря, поднял паруса и ушел в открытое море, подальше от ледяных гор, которые все ползли и ползли с севера в проклятый Нортоновский залив. От острова Стюарта до редута море представляло собою хаос ледяных глыб, застывших в самых причудливых положениях. Вот почему небольшой пролив в несколько верст пришлось идти целые сутки. Измученные люди без топоров, без ломов, чуть не голыми руками прокладывали себе дорогу среди многосаженных ледяных глыб, стоящих на дыбах, висящих над головами путников. Наконец продрались до редута. Явились… не на радость себе, не на радость и тем, кто там в редуте сидел. Там уже начинался голод. А тут прибавилось еще более ста человек.
   Расчет «американов» оказался правильным. Они знали, что в Михайловском редуте должны зимовать до трехсот человек команды «Дианы». Они знали, что обычный гарнизон редута 20 — 30 человек всегда под конец зимы уже чувствует недостаток в провианте. Теперь там будут зимовать не 30, а 330 человек. И к этому числу они подбавили еще более ста.