Бранислав Нушич
Из «Записок»

   Печально я гляжу на наше поколенье!
   Его грядущее – иль пусто, иль темно,
   Меж тем, под бременем познанья и сомненья,
   В бездействии состарится оно. [1]
Лермонтов

   Новая жизнь вырастает на развалинах прошлого; погасли очаги, огонь которых так ревностно охраняли деды, погасли лампады, ежедневно мерцавшие возле икон во время молитв наших матерей. Раздвинулись стены наших домов, и то, что когда-то украшало их: мир, вера и любовь – проданы с аукциона, как подержанная мебель.
   Мы стоим на пороге, на границе двух эпох, на стыке двух различных образов жизни: цивилизация идет на смену патриархальности.
   Из нашего пепла родятся другие люди, с другими привычками, другими запросами и другими мыслями. Мы их чувствуем уже в себе, но мы еще далеко не то, чем будут они. Мы – дети своего времени – метисы, гибриды, а породим мы Гамлетов!..
   Люди считают счастливыми тех, кто проспал это время, а я считаю глупыми тех, кто оплакивает его.
   До нас было поколение, одухотворенное, идеями, решительное в поступках, самозабвенное в работе; за нами придет поколение, ни во что не верящее, во всем сомневающееся. И не кажется ли вам, что именно мы – то поколение, которое должно смеяться.
   Так посмеемся же – ведь это единственное удовольствие, ведь и так мало на свете довольных. Вы спрашиваете, над кем смеяться? Прежде всего давайте посмеемся над собой; потом над теми, кто рядом с нами, потом над теми, кто выше нас, над теми, кто был перед нами и, наконец, над теми, кто явится после нас.
* * *
   Дорогая, последний раз вы от души смеялись в тот день, когда я объяснился вам в любви. Но ведь с тех пор прошло так много времени. Ах, если бы вы знали, как я изменился с тех пор! В основном, конечно, мои стремления остались прежними, я и сейчас люблю обеспеченный доход и жизнь без больших потрясений. Принципы мои тоже не изменились: я и сейчас люблю пиво без пены, жену без истории, о которой узнают обычно после свадьбы, и славу, за которую не надо расплачиваться жизнью. И все же, уверяю вас, госпожа, я очень изменился! Ведь прежде я объяснялся в любви только вам, а теперь послушайте, как я воркую.
   Тебя, чудесная блондинка, и тебя, черноокий дьяволенок, и тебя, рыжая красотка, – всех вас, всех я люблю, но заявляю об этом открыто только потому, что давно уже решил остаться старым холостяком.
   Когда-то, в древние времена, Калигула [2]воскликнул: «О, если бы все люди на земле имели только одну голову, чтоб я мог отсечь ее одним взмахом своего меча!» А я, я, как Гейне, восклицаю: «О, если бы все женщины на земле имели только одни губы, чтоб я мог поцеловать их всех сразу одним поцелуем!»
   О, это весьма приятное начало, и из него видно, что я не хочу причинить вам никакого вреда. А именно это я и хотел констатировать. И теперь, когда мы окончательно выяснили, что я не желаю вам зла и что начало разговора у нас приятное, я могу, наконец, высказать вам то, что давно накипело у меня на душе.
   Вероятно, вы уже заметили, что в своих записках я очень часто говорю о женщинах и, признаюсь, иногда говорю о них весьма ядовито. Конечно, я очень легко мог бы найти этому оправдание, если бы захотел быть неискренним с вами. Заметив малейшее неудовольствие в ваших прекрасных глазах (а это для меня хуже инквизиции), я приложил бы руку к сердцу, глубоко вздохнул, закатил глаза и сказал:
   «Ах, дорогая, я так несчастлив в любви; а несчастье, как известно, порождает озлобление. И поверьте, все, в чем я обвинял женщин, только результат разлившейся желчи и оскорбленного самолюбия!»
   Но, дорогая, хоть я и действительно несчастлив в любви, однако то, что я сказал, вовсе не продиктовано злостью. Нехорошо, конечно, говорить грубую правду в глаза, но пусть это вас не смущает. Сколько бы я ни старался очернить вас, ведь все равно вы останетесь такими прекрасными и очаровательными созданиями, что я в любой момент готов шептать вам на ухо слова искреннего раскаяния в своих прегрешениях.
   Довольны ли еы, услышав от меня извинение за мой первый грех? Вспомните, ведь царям, писателям и женщинам прощаются все грехи, если они совершат хоть одно доброе дело. А мое доброе дело – это моя искренность. И в этом вы сейчас убедитесь.
   Только уж разрешите мне до конца исчерпать представившуюся мне возможность и обратиться к вам с единственной просьбой: когда вы прочтете эти записки, прошу вас, пощадите меня и, оказавшись в обществе наших молодых критиков, не высказывайте своего мнения об этих листочках. Я потому умоляю вас об этом, что критик, как вы сами убедитесь впоследствии, непременно украдет ваши мысли. Да, да – украдет! Я уверен, что наши критики воруют мысли у знакомых женщин, и именно потому наша критика очень часто похожа на сплетни…
   А теперь, дорогая, мне больше нечего вам сказать. Я снимаю перчатки и открываю первую страницу.
   Das ist geschikter Kutscher,
   der in einem engen Zimmer
   gut umkehren kann. [3]
Lamb

   Volens-nolens, [4]не принимая во внимание ни день св. Дмитрия, ни день св. Георгия, я оставил свою прежнюю квартиру, которая отвечала всем требованиям санитарии и гигиены, ибо в ней не было ни хозяйки, которая надоедала бы вам своим ворчанием, ни соседки, которая бы надоедала вам своим расстроенным роялем и своей штампованной любовью, – квартиру, возле которой было столько грязи, что я не раз с отчаяньем восклицал: «О грязь сербской столицы, когда же твоя судьба будет решена отцами города!» Одним словом, я оставил свою квартиру и переехал в скромную обитель Пожаревацкой тюрьмы, в саду которой природа щедро рассыпала все своп богатства: соловьев, шулеров, стражников, убийц, журналистов, полицейских комиссаров, собак и т. д.
   «Alea jacta est!» [5]– воскликнул Цезарь, переходя Рубикон, а я, переступая порог тюремной камеры № 7, сдержался и не произнес ни этой, ни какой-либо другой исторической фразы.
   Сопровождавший меня булюбаша [6]пробормотал что-то, и кто знает, может быть он и произнес что-нибудь историческое, но я не расслышал.
   Боже, что за человек этот булюбаша! Я бы очень охотно описал его вам, но такое описание составило бы целую книгу в десять печатных листов, а, к несчастью, у нас очень трудно распространить книгу, в которой более пяти печатных листов (я не говорю здесь о трудах, авторами которых являются начальствующие лица различных министерств). Пожалуй, будет достаточно сказать, что булюбаша был похож на огромный тюремный ключ. Как только я переступил порог камеры, этот огромный тюремный ключ запер за мной дверь ключом поменьше и пробормотал те самые исторические слова, которых я не расслышал.
   Какому-то, должно быть, очень известному писателю принадлежит не очень известная фраза: «Человек – царь зверей». Меня, правда, никогда не прельщало положение царя зверей, но в тот момент, когда за мной захлопнулась дверь тюремной камеры, я совершенно ясно почувствовал, сколь безосновательны претензии человека на такое положение. О, как ничтожно это животное, имя которому – человек! Все то, что облагораживает человека как человека, люди давно уже обнаружили и у животных: и трудолюбие. и разум, и красоту, и честность, и искренность – все, все. А вот из того, что унижает и опошляет человека как человека, не все еще найдено у животных. И человек – такое слабое существо – претендует на звание царя зверей!
   Я, не составляющий на этом свете и сотой доли той пылинки, которая, попав в часы, заставляет нести их в починку, я, слабенькое существо, когда первый раз за мной закрылась тюремная дверь, думал, что теперь там, на воле, все пропадет без меня: земной шар не сможет вращаться, солнце опоздает выйти на небо, часы не будут показывать время, и, представьте себе, думал даже, что все пойдет настолько необычно, что в конце концов отцы города решат вопрос об освещении и водопроводе. Все это давило и угнетало меня.
   Я был почти готов запеть псалмы, как Давид, [7]перебирая вместо струн арфы прутья тюремной решетки: «Неужто уподобился я тем, кого в могилу кладут, и неужто иссякли силы мои!»
   Но меня быстро утешил один заключенный, который, может быть, за то и был осужден, что умет так хорошо утешать. «Не убивайтесь понапрасну, сударь, – начал он, – я тоже думал, что без меня все остановится, но я вот уже два года сижу в тюрьме, а недавно получил письмо, в котором мне сообщают, что моя жена родила. Все в божьей власти. Бог даст, сударь, и без вас обойдутся!» Эти слова упали на мою взволнованную душу как капли благотворного дождя, и я почувствовал успокоение и склонил голову, как Клавдий Гюго. [8]Со всех сторон меня окружили мысли, они навалились – противоречивые, перепутанные, – и я сразу вспомнил о вас, о всех тех, кто сейчас читает эти строки, и заполнил первый листок своей записной книжки.
   Ох, как тяжело размышлять, будучи втиснутым между четырех узких стен. Что-то давит тебя, лишает способности думать, не дает размахнуться. Там, на широком раздолье, покрытом снегом или цветами, где кипит жизнь или царит спокойствие смерти, там твой дух не ограничен никакими рамками, твои мысли взлетают над землей, как кольца дыма, поднимаются, клубятся и тают или устремляются к далекому горизонту, перелетая с предмета на предмет с такой быстротой, с такой неимоверной быстротой, что даже самые современные фотоаппараты не в состоянии запечатлеть их контуры. Мысли мои как круги на воде от брошенного камня: ширятся, расходятся и расходятся, пока не добегут до берега и, с размаху ударясь о преграду, не разобьются и не исчезнут… На воле тот берег где-то далеко, далеко на горизонте.
   А мой горизонт – четыре стены!
   Приходилось ли вам когда-нибудь чувствовать, что вашим мыслям не хватает простора? Конечно, человек и в маленькой комнате с чистым воздухом дышит так же свободно, как и в просторном зале с высокими потолками, но все же – как вам кажется, где легче дышится, здесь или там?
   Но, может быть, вы думаете, что в таких условиях я не мог ни о чем размышлять? Ошибаетесь. Мысли, которыми я был занят, не нуждались в широких горизонтах. Я думал о своей любви.
   А о любви можно думать даже в самой крохотной комнатушке.
   Вы, которые не любили, вы не знаете, что такое любовь! Вы, которые не видели ее улыбки, вы никогда не сможете полюбить! Не осуждайте же меня, что в своих стихах я воспеваю рай и блаженство, ведь вы не видели ее улыбки! Ее улыбка привела к тому, что я начал писать стихи, а стихи привели меня в тюрьму.
   Помню, жандарм подвел меня к столу смотрителя тюрьмы, чтобы заполнить листок с данными обо мне, как это обычно делают со всеми заключенными. И как только он называл их, в памяти моей всплывали ее личные приметы.
   – Веры православной?
   – Да, конечно! (Ведь и она той же веры).
   – Вам двадцать три года?
   – Ах, а ей всего только шестнадцать, ее лицо еще покрыто той сладкой дымкой, которую с яблока сдувает первый ветерок, а с девичьего лица первый поцелуй. Шестнадцать лет! Мюссе, [9]вспоминая об этом возрасте, вероятно, воскликнул бы: «О Ромео! Это же возраст Джульетты!.. В этом возрасте девушка является во всей красе невинности и во всем великолепии красоты!»
   – Глаза карие.
   – Нет, нет, господин смотритель, у нее черные глаза. Они усыпляют, они возбуждают, они обжигают, они сами лечат нанесенные ими раны и обещают…
   Но… не буду больше думать о ней. Ведь, может быть, как раз в эту минуту она положила свою очаровательную головку на пуховую подушку и размышляет, в кого бы ей влюбиться, пока меня нет.
   А поцелуй, которым она при расставании подтвердила свою любовь?
   Ох, поцелуй! – это первое из самых искренних и последнее из самых лживых слов женщины.
   Спроси скотину, она научит тебя!
Книга Иова, глава 12.

 
   Сегодня меня перевели в камеру № II. Отсюда больше не будут переводить. Камера просторная, и вы можете не опасаться, что я все время буду писать вам о любви.
   И все же!
   О святые воспоминания моей самой чистой любви, простите меня! Я падаю на колени, простите меня!
   Вы знаете, как забилось мое сердце, когда вы дали мне букетик в память о нашей любви; оно забилось так, что в ту минуту я поверил Гейне, утверждавшему! будто в сердце у него сидит капельмейстер и отбивает такт; поверил Шапчанину, [10]твердившему, что в сердце у него колокола. Ох, в тот момент мне показалось еще больше, мне показалось, что в сердце моем целая колокольня, на которой звонят во все четыре колокола, и сидит там не капельмейстер, а настоящий тамбурмажор.
   Да вы и сами помните, как задрожали мои руки от волнения, когда вы передали мне букет, в котором были собраны цветы, поразившие меня богатством красок. Красные. Прежде всего красные, а красный цвет, который одинаково не нравится быкам, монахам и индюкам, это же цвет республиканского знамени и жандармского мундира. А затем белые: в мирное время этот цвет означает невинность, в военное время – сдачу в плен. Невинность и сдача в плен! В таком случае белый цвет должен также означать и любовь, поскольку именно любовь содержит в себе оба эти понятия: невинность и сдачу в плен, тем более что пеленки тоже белые, – не так ли, госпожа?
   Но букет был прекрасен не только богатством красок, но и тем, что в нем были собраны цветы, символизирующие «веру, надежду, любовь», то есть те три принципа любви, которые вырезают на перстнях, малюют на ярмарочных пряниках, выписывают на пасхальных яйцах и которые, кроме всего прочего, глубоко запечатлелись в моем сердце.
   Но, дорогая, на моей душе нет греха в том, что ваш букет пропал, – грех этот падает на весь воловий род.
   Я укрепил ваш букетик на окне между прутьями решетки, желая слить воедино мою любовь и тоску, – этого в тот момент требовала моя душа! В самом деле, если крест – символ веры, якорь – символ надежды, а сердце – символ любви, то вряд ли что-нибудь лучше может служить символом тоски, чем тюремная решетка. И представьте: утром к моему окну подошел вол. Поверьте мне, что это был необыкновенный вол, своим серьезным видом он сразу же снискал мое доверие, которого он, однако, не оправдал.
   Подойдя к окну, он с жадностью завладел букетом, который вы мне подарили в память о нашей вечной любви, и я собственными глазами вынужден был наблюдать, как он пережевывал мою веру, любовь и надежду. Оно, конечно, и веру, и любовь, и надежду часто пережевывают, но все же – да будет проклят весь воловий род!
   Я клянусь вам, что никогда не притронусь к воловьему мясу; моя ненависть простирается и дальше, проклятие переходит с отцов на детей, и я клянусь вам, что не буду есть и телятины, даже если это будет холодная телятина с майонезом.
   Но это еще не все. Я пойду еще дальше. Я привлеку его к ответственности, – почему бы и нет? Я, правда, не помню ни одного параграфа, который запрещал бы есть букеты, но ведь он съел залог, съел вексель нашей любви, то есть уничтожил обязательство!
   И вот я составляю протокол допроса: «Начато в Пожаревацкой тюрьме, в камере № 11».
   – Кто вы и как вас зовут?
   Вол молчит. Он молчит, и это молчание приводит меня в бешенство. Кто знает, не было ли здесь настоящего заговора волов?
   – Говори же, вол, твое молчание приводит меня в отчаяние, говори! Ты будешь не первая скотина, которая заговорила; ты будешь не первая скотина, которая кое-что поняла. Ведь ослица из Ветхого завета поняла взгляд ангела – посланца божьего и притиснула к стене ногу ехавшего на ней Валаама; ничтожный червь понял глас господний и прогрыз тыкву, выросшую над головой Иона; [11]так пойми же и ты, вол, пойми, речь идет о моей любви, о моей самой святой любви, а точнее говоря, о букете, который в настоящее время находится у тебя в желудке, а когда-то благоухал на ее груди.
   Такие убедительные доводы вынудили сивого вола замычать, и я понял, что он согласен отвечать на вопросы.
   Итак:
   – Кто вы?
   – Вол.
   – Этого недостаточно; говорите более определенно, кто вы?
   – Государственный вол.
   – Ваша специальность?
   – Вол.
   – Этого тоже недостаточно. У нас есть волы есяких специальностей. Говорите точнее?
   – Я вожу воду.
   – Чем занимаются ваши родители?
   – Мать мою постигло несчастье. Кожу ее натянули на барабан, вероятно за неуплату налогов, а с отцом было еще хуже. Не знаю, вмешивался ли он в политику, но три или четыре года назад при смене правительства ему разукрасили рога, вымазали всего красной краской, опутали гирляндами цветов, и он веселился до десяти часов утра с приверженцами нового правительства, а потом его закололи, зажарили, и те же приверженцы с удовольствием слопали.
   – Постойте, сначала нужно записать приметы: рост – средний, шерсть – черная. Особые приметы: рога, напоминающие букву j.
   – Ошибаетесь, сударь, рога – это не особые приметы. Рога для нас все равно что для вас усы. Рога много значат, если мы хотим понравиться какой-нибудь госпоже корове. Разница только в том, что это стремление у нас совершенно бескорыстно, так как ведь коровы не составляют нам протекции, как это делают ваши дамы.
   – Как вы смеете делать замечания; вы что, не знаете делопроизводства?
   – Эту науку в Сербии никто не знает!
   – Вы грамотный?
   – Да, и даже сочиняю любовные стихи!
   – Хорошо! Но ближе к делу. Вы обвиняетесь в том, что совершили преступление, уничтожили обязательство, съели букет, который висел вот здесь, на окне, в память о моей любви.
   – Вам бы следовало за это поблагодарить меня.
   – Не понимаю?
   – Сейчас поймете. Воспоминание о вашей любви доставляло удовольствие только вашему сердцу, это было неразумно, а теперь, как видите, воспоминание о вашей любви доставило удовольствие и моему желудку. Так и должно быть. Не забывайте оглядываться вокруг себя. То, что вы прожили, вы прожили, не оглядываясь. Не вводите себя в заблуждение, что согласно хронологии вы живете в XIX веке; человечество неправильно считает, оно уменьшает свой возраст так же, как девушка, мечтающая о замужестве. Вы живете в тот век, когда совет вола полезнее, чем сто томов, написанных самыми выдающимися философами.
   – Но…
   – Сначала выслушайте, а потом будете возражать. Как только я набрался силенок, меня заставили пахать землю хозяина. На пропитание я получал только трухлявую солому: огромное ярмо, которое надели на меня, до крови натерло мне шею, так что еще немножко, и я бы получил чахотку. Пытался я брыкаться – меня избили. Пытался бодаться – мне укоротили рога. Что мне оставалось делать? Разве я мог что-нибудь требовать? Я пожал плечами и решил ничему не противиться. С тех пор каков бы ни был груз, каково бы ни было ярмо, я покорно совал в него голову и равнодушно тащил, и тогда, подумайте, они начали отмечать мои заслуги! Сняли с меня ярмо и перевели сюда, а здесь мне приносят душистое чистое сено, так что я даже начал жиреть. Целыми днями пасусь, пишу любовные стихи, и только раз в день приходится съездить за водой, но это пустяк, который совсем не отражается на здоровье.
   – А разве вас не мучает совесть, что тысячи ваших рогатых братьев все еще ходят в ярме и питаются объедками?
   – Нет, моя совесть заплыла жиром.
   – Хм!
   – Не удивляйтесь, а лучше послушайтесь моего совета! Будьте лояльным гражданином, снимайте шапку перед каждым, даже если он только рогами выше вас, научитесь низко кланяться и даже сгибать колени, если же заболит спина, не жалуйтесь, а говорите всем, что это от простуды. Великим людям никогда не смейте говорить правду в глаза, и упаси вас бог допустить такую ошибку по отношению к королю или женщине. Никогда не оскорбляйте власть и тещу и не забывайте почаще делать подарки жене и тем, кто старше вас по службе; если вас кто-нибудь одарит кулаком – засмейтесь, а почешетесь тогда, когда придете домой; если с вашей женой развлекается большой начальник, делайте вид, что вы этого не замечаете; научитесь молчать именно тогда, когда совесть заставляет вас говорить, и вы очень скоро убедитесь, что молчание – золото; если с вас захотят снять пальто в счет налога, скажите, что у вас дома есть еще одно пальто; если вас похвалят, говорите, что вы этого не заслужили, а если ругают – улыбайтесь; будьте всегда готовы сказать правителю, что он благороден, женщине, что она красива, жандарму, что он умен, писателю, что он гениален. В газетах читайте только объявления, а для развлечения иногда просматривайте объявления общин, расклеенные на углах. Вот вам и все мои советы. Выполняйте их, и вы не раскаетесь, вам будет спокойно и на небе и на земле – и вы растолстеете!
   – А не совершу ли я этим ошибку по отношению к самому себе?
   – О, этот грех меньше, чем совершить ошибку по отношению к обстоятельствам. Сам себя человек может и простить, а обстоятельства ошибок не прощают!
   – Хм!
   В это время нашему разговору помешали. Пришел стражник и пихнул моего советника ногой в живот. Вол обернулся, спокойно посмотрел на стражника, а потом подмигнул мне левым глазом.
   – Вам ведь, наверное, больно? – прошептал я.
   – Разумеется, мне больно, – ответил он тоже шепотом, – но ведь они хотят, чтобы я шел в стойло, где для меня приготовлено, душистое чистое сено, а не какие-нибудь объедки.
   И он еще раз мигнул мне левым глазом, махнул хвостом, повернулся и отправился в стойло.
   Нет… нет… нет! [12]
Змай

   Я бы изложил вам и свою программу, но я забыл ее дома.
Из речи одного депутата

   Благословенна земля испанская, где в одной только Валенсии ежегодно изготовляется 1 690 000 вееров и где, несмотря на это, жители не могут найти защиты от палящих лучей бурбонского солнца; благословенна земля немецкая, где каждый год вырабатывают 42 миллиона гектолитров пива и один закон о социалистах; благословенна земля венгерская, в которой ежегодно заключается 130 840 браков и которая сама замужем, но, несмотря на плохую семейную жизнь, не имеет смелости обратиться в консисторию и потребовать развода; благословенна земля французская, где строится башня, [13]с которой, хоть она будет самой высокой в мире, все равно не увидишь Эльзас и Лотарингию; благословенна земля австрийская, где ползает 13 710 монахов, но никакой закон и никакая сила не способны сформировать из них и тринадцати батальонов; благословенна земля турецкая, где из-за плохой политики и избытка женщин властители убивают себя ножницами; благословенна земля русская. где есть станции, с которых легче всего наблюдать затмение солнца; благословенна и ты, земля итальянская, – у тебя в одном только Неаполе 4 500 адвокатов, но все же ты не смеешь начать тяжбы с Ватиканом; благословенна земля болгарская, где так дешевы правители, но тем не менее нельзя купить ни одного; благословенна земля сербская, где редко встретишь человека, который хоть раз в жизни не был министром [14]или журналистом, и где, несмотря на это, хороших министров и журналистов гораздо меньше, чем в любой другой стране.
   Неужели и мне суждено быть министром?
   Вчера, когда булюбаша обходил камеры, он с многозначительным видом сказал мне:
   – Обрати внимание, все, кто сидел, в этой камере, стали потом министрами.
   И вот сегодня я весь день только об этом и думаю… Бог мой, как я буду выглядеть, если стану министром?! Пожалуй, пришлось бы от многого отвыкнуть и ко многому привыкнуть; у меня бы, конечно, появилось множество друзей, и вскоре я бы узнал, что у меня очень много родственников, так как довольно часто получал бы письма, начинавшиеся так:
   «Мой милый племянник, с каких пор я все собираюсь написать тебе, да все как-то…» – и т. д. Ко мне приходили бы многие, и я бы каждому приятно улыбался; постепенно я бы привык верить в то, что говорю, так как мне очень часто приходилось бы говорить то, чему трудно поверить. Обо мне много бы писали, оппозиционные газеты называли бы меня «человеком, погубившим государство», «расточителем государственных богатств», «убийцей„, «вором“ и разными другими именами, необходимыми для того, чтобы сделать передовицы как можно более цветистыми; в юмористических газетах меня бы рисовали с огромным носом и большими ушами на тонких и длинных ногах или изображали бы, как я подобно рыбе попал на удочку, как я запутался в паутине и тому подобное, а кроме того, копаясь в моей биографии, нашли бы, что из-за меня отравилась одна девушка, что по моей вине мой дальний родственник бросился в Саву [15]и утонул, что я втерся в число опекунов, унаследовавших чье-то недвижимое имущество, и уж бог знает, в каком только свете я не был бы представлен! И все это терпеть ради сомнительного удовольствия построить себе дом или два после отставки кабинета? Нет, нет, упаси бог, не хочу! Да и зачем мне? Я люблю спокойную жизнь, свою прекрасную спокойную жизнь гораздо больше, чем шумиху, которой сопровождается вступление в правительство, и кошачьи концерты после того, как получишь отставку с поста министра. В конце концов, как говорят женщины, я предпочитаю ругать других, чем допустить, чтобы ругали меня.
   Но, к несчастью, скоро наступит такое время, когда нельзя будет сказать: «Не хочу быть министром!» Я абсолютно уверен, что наступит время, когда и вам придется стать министром, и, пожалуйста, не удивляйтесь, если в один прекрасный день в законе о гражданских чиновниках появится новый параграф, который, вероятно, будет гласить: «Право на получение службы имеет в Сербии только тот, кто пробыл министром в течение двух месяцев».