И еще были люди. Страшные люди, которым и не нужно было ничего вытворять, чтобы казаться страшными, они и так были хороши. Разумеется, обычно они чего-нибудь вытворяли, но нужды в этом не было. Существовала некая миссис Эмили Шоз, вдова покойного Марка А.Шоза, бывшего мэра Гиббсвилла и агента по продаже недвижимости, которому принадлежит честь застройки района Уэст-парка в Гиббсвилле. Миссис Шоз не принимала участия в деятельности клуба, но была его членом. В летние дни она приезжала в клуб и, сидя в одиночестве всегда на одном и том же месте на террасе, смотрела на играющих в гольф и теннис и купающихся в бассейне. Здесь же на террасе она выпивала бутылочку фруктового лимонада, а вторую просила отнести Уолтеру, ее шоферу-негру. Сидела она так с час, а потом уезжала, отправляясь, по-видимому, на загородную прогулку. В Гиббсвилле все были уверены, что с этим Уолтером у нее роман. Никто ни разу не видел, чтобы она разговаривала с Уолтером, не слышал даже «Доброе утро, Уолтер!», «Доброе утро, миссис Шоз!», но выглядело все явно подозрительно. В распоряжении Уолтера в любой час дня и ночи был закрытый «студебеккер». У него всегда водились деньги, он играл на скачках и считался хорошим клиентом в «Капле росы», где польским и литовским девицам был чужд дух расизма. Джулиан гордился тем, что не позволил миссис Шоз купить «кадиллак». Ей хотелось «кадиллак», или, по крайней мере, она готова была купить его в обмен на некоторое внимание — все очень мило — со стороны Джулиана. Из-за нее одно время Джулиану пришлось туго. Он не мог открыто заявить, что не хочет продать ей машину. И в конце концов решил эту проблему, сказав, что дает всего сто пятьдесят долларов за ее «студебеккер», который она отдавала ему в обмен на «кадиллак», а затем оплачивала разницу в цене между старой и новой машинами. «Студебеккер» в это время стоил в шесть раз дороже, но когда ее и это не смутило, он не поехал к ней демонстрировать автомобиль сам, а послал Луиса, прыщавого кривоногого мойщика машин. Миссис Шоз не стала менять свой «студебеккер» на «кадиллак». Еще был родной племянник Гарри Райли Фрэнк Горман, наглец каких мало. Фрэнк напивался на каждом вечере в ту же минуту, когда его мать отбывала домой. Из-за него она и ездила в клуб на танцы. Он учился в Джорджтауне, ибо его выставили из Форэма и Виллановы, не говоря уж о Лоренсвилле, нью-йоркской военной академии, колледже в Аллентауне и гиббсвиллской средней школе. Долговязый молодой человек, он был одет по последней студенческой моде, дававшей пищу газетным обсуждениям, ездил на спортивном «крайслере», владел енотовой шубой, аденоидами и средним умением играть в баскетбол. Был он крикун, неплохо дрался и принимал приглашения на вечера с таким видом, будто делал одолжение. Он был из тех молодых людей, кто знает свои права. Его дядя втайне ненавидел его и, говоря о нем с чувством, которое по ошибке принимали за горделивое смущение, всегда называл его сумасшедшим. Был еще преподобный мистер Уилк, из-за которого в клубе была облава на основании закона Волстеда[2]. Был Дейв Хартман, который вытирал свою обувь полотенцем для рук, в течение семи лет, по слухам, ни разу не нарушил правила, рекомендующего не давать на чай служащим клуба, и, будучи членом клуба сам, не позволял своей жене и дочерям вступить в него. Дейв был владельцем обувной фабрики, и клуб, по его словам, был ему нужен для деловых связей. А что проку от клуба для Айви и девочек, когда наш дом в Такве? Если бы мы жили в Гиббсвилле, тогда бы я рассуждал по-другому. Джулиан выпил стакан виски с содовой.
   Ему хотелось еще и еще вспоминать про страшных людей — все они были членами клуба — и про людей нестрашных, но совершавших страшные поступки, ужасные поступки. Правда, теперь от этих воспоминаний легче не становилось, уверенность в себе не возвращалась. Сначала да, потому что многое из того, что пришло на память, выглядело куда хуже его собственного поступка. Взять, к примеру, Эда Клича. Его шутка могла бы иметь серьезные последствия для такой скромной женщины, как миссис Лош, а мистер Лош решил бы, что его жена сама поощряла Клича. И так далее. Но от перечисления всего, что натворили другие, легче не становится, ибо помнишь об этом только ты. Ведешь счет чужим грехам, сам будучи героем ужасной истории, занимающей твоих друзей и знакомых. Ты же им не скажешь: «А посмотрите на Эда Клича. А как насчет Картера и Китти? Или Китти и Мэри Лу? Чем я хуже миссис Шоз?» Ни Эд Клич, ни Картер, ни Китти, ни Мэри Лу, ни миссис Шоз не имеют никакого отношения к твоему делу. Еще двое молодых людей поздоровались с Джулианом, но эти даже не остановились в надежде, что он пригласит их выпить. И снова ему пришла на ум мысль, которая будоражила его в течение последних полутора лет. Ему уже тридцать лет. Тридцать! Этим ребятам лет по восемнадцать — двадцать. А ему тридцать. «Они и на вечеринку меня не пригласили бы, — размышлял Джулиан, — ибо считают, что раз мне тридцать лет, я слишком стар для них. А если бы я начал танцевать с одной из их девиц, они бы не возмутились, не вмешались, как если бы я был их сверстником, полагая, что я уже старый». Он убеждал себя, ни на минуту не веря собственным словам. Он считал себя таким же молодым, как они, только более возмужалым, ибо у него уже был опыт за плечами, определенное положение. Кому было тридцать, когда он был двадцатилетним юнцом? Когда ему было двадцать, тем, на кого он глядел снизу вверх, теперь сорок. Нет, это не совсем верно. Он выпил еще, говоря себе, что пьет последний стакан. Постой, о чем он думал? А, да. Когда мне было сорок… Чепуха какая-то! Хорошо бы, монсеньор Кридон внял зову естества. Он встал и вышел на террасу.
   Стояла славная ночь. (Слово «славный» появилось в его лексиконе после чтения «Прощай, оружие!», но на этот раз возвышенность показалась ему к месту.) И, насколько мог видеть глаз, славный снег окутал почти всю землю. Славный снег лежал кругом, пока он был в доме, ужинал, танцевал с Констанс и Джин и сидел в одиночестве, опустошая один стакан за другим. Он вздохнул, но не слишком глубоко, зная по опыту, что этого делать нельзя. Вот что было настоящее — погода. Снег и то, во что он превратил все вокруг. Пахотные земли, которые когда-то, немногим более ста лет назад, а то и меньше, были пустыней, где обитали лишь кристально честные индейцы, пантеры и барсы. И сейчас еще уцелело кое-что из экзотики. Глубоко под снегом спали гремучие змеи, гадюки и медянки. Прогремел винтовочный выстрел, за ним второй, значит, показались олени, а в немецкой части Пенсильвании жили семьи, которые не говорили по-английски. Он вспомнил, что во время войны, когда была объявлена мобилизация, ему рассказывали про семьи, что жили на границе их округа с округом Беркс: они не только не слышали ничего про войну, но и в Гиббсвилле-то многие из них никогда не бывали. Из этого одного можно было сочинить целый рассказ. Жаль, что он не порасспросил о них поподробнее. И тут же принял решение разузнать побольше про родную землю, разведать про ее особенности. Почему это кентуккийцы считают, что только они истинные хранители старины? «Я люблю наш край», — заключил он.
   — Добрый вечер, сын мой, — сказал чей-то голос.
   Джулиан обернулся. Это был отец Кридон.
   — Добрый вечер, сэр. Хотите сигарету?
   — Нет, спасибо. Я курю сигары. — Из старого портсигара черной кожи священник вынул сигару и серебряным ножичком отрезал ее конец. — Как дела?
   — Превосходно, — ответил Джулиан. — Нет, по правде говоря, далеко не превосходно. Вы, наверное, слышали о том, что я натворил вчера с вашим приятелем?
   — Слышал. Вы говорите про Гарри Райли?
   — Ага.
   — Не мое это дело, конечно, — продолжал монсеньор Кридон, — но на вашем месте я не стал бы особенно беспокоиться. Не думаю, чтоб Гарри случайно не пришел на танцы, но человек он разумный. Идите к нему, извинитесь, покажите ему, что действительно считаете себя виноватым. Он позволит себя убедить.
   — Я уже ходил. Миссис Горман не рассказывала? Я сегодня ходил к нему, но он не пожелал меня принять.
   — Вот как? Что ж, в следующий раз, когда встретитесь, пошлите его ко всем чертям, — усмехнулся монсеньор Кридон. — Нет, не надо. А то это будет на моей совести. Служитель бога и разжигает вражду и так далее и тому подобное. Не знаю. Да вы, собственно, и не искали моего совета. Однако, если вы способны на минуту забыть о том, что я священник, то, строго между нами, Гарри Райли — хорошее дерьмо.
   Оба расхохотались.
   — Правда? — спросил Джулиан.
   — Правда. Но если вы кому-нибудь проболтаетесь, молодой человек, я переломаю вам кости. Тем не менее таково мое мнение.
   — И мое тоже, — сказал Джулиан.
   — И мы оба правы, сын мой, — сказал монсеньор Кридон. — Гарри честолюбив. Что ж, Цезарь тоже был честолюбив. Честолюбивы многие. Я сам когда-то был честолюбив и за это хорошо получил в зубы. Честолюбие — неплохая штука, если знаешь, когда остановиться. Как утверждает «Уорлд», либо держи свое честолюбие при себе, либо наплюй на него. Да, честолюбие — неплохая штука, коли не становишься чересчур честолюбив.
   — Вы читаете «Уорлд»?
   — Разумеется. Я ее ежедневно получаю. Я, правда, республиканец, но вместе с «Леджером» мне доставляют и «Уорлд». Жаль, что Браун ушел из «Уорлд». А вы читаете «Уорлд»? Я, признаться, и не ведал, что торговцы «кадиллаками» умеют читать. Я думал, они только и заняты тем, что приходуют чеки.
   — Из меня не готовили ни торговца «кадиллаками», ни чем-либо другим, отец мой, — сказал Джулиан.
   — Вы говорите так, будто… Вы случайно не из неудавшихся писателей, а? Упаси бог.
   — Нет, — заверил его Джулиан, — я вообще никто. Мне, наверное, следовало стать врачом.
   — Видите ли… — Священник замолк, но его тон возбудил любопытство Джулиана.
   — Что, отец мой?
   — Надеюсь, вы не сочтете мои слова богохульством? Нет, конечно, не сочтете. Вы же протестант. Так вот что я вам скажу. У меня тоже бывают минуты, когда я жалею, что я священник. Вам это не кажется богохульством, ибо вас не учили верить, что призвание человека определяется свыше. Пойду-ка я, пожалуй, обратно в дом. Все забываю, что я уже старик.
   — Не хотите ли выпить? — спросил Джулиан.
   — С удовольствием, если еще не поздно. Наступает пост. — Он посмотрел на свои большие серебряные часы. — Все в порядке, время есть. Один стаканчик вместе с вами.
   Удивительно, но никто не утащил бутылку виски, оставленную Джулианом на столе. Воры, а ворами могли здесь быть все без исключения, по-видимому, решили, что хозяин бутылки зашел в туалет и может застать их врасплох за кражей спиртного, что считалось большим преступлением.
   — Шотландское виски? Превосходно, — оживился священник. — А ирландское виски вам нравится?
   — Еще бы, — заверил его Джулиан.
   — Я пришлю вам бутылку «бушмиля». Это не лучшее из ирландских виски, но и неплохое. А главное, чистое. Эд Чарни подарил мне на рождество целый ящик, одному богу известно почему. Мне нечем отплатить ему за этот подарок. Что ж, за ваше здоровье, и пусть этот год будет для вас счастливым. Обождите. Завтра день святого Стефана. Он был первым великомучеником. Нет, лучше выпьем за счастливый новый год.
   — За ваше здоровье, — отозвался Джулиан.
   Старый священник — интересно, сколько ему лет, подумал Джулиан — осушил свой стакан почти залпом.
   — Хорошее виски, — заметил он.
   — Тоже от Эда Чарни, — объяснил Джулиан.
   — Бывает и он полезен, — сказал священник. — Спасибо и до свиданья. Завтра или послезавтра я пришлю вам «бушмиль».
   Он пошел к выходу, немного сутулый, но крепкий на вид и хорошего сложения. Разговор с ним подбодрил Джулиана, а на воздухе он немного протрезвел. Фалды его фрака, рукава и штанины брюк все еще были холодными от пребывания на террасе, но чувствовал он себя отлично. И поспешил обратно в зал потанцевать с Кэролайн и другими.
   Оркестр играл «Три словечка». Он отыскал взглядом Кэролайн, которая танцевала — подумать только — с Фрэнком Горманом. Джулиан без излишних церемоний перехватил ее.
   — Мы с вами знакомы? — спросила Кэролайн.
   — А как же! Неужто не помните? Удивительно.
   — Где ты был? Я тебя везде искала, когда вышла из туалета. Куда ты делся? Почему не подождал меня у лестницы? Почему не пригласил на первый танец? Почему? Тебя целый час не было.
   — Я очень мило беседовал с отцом Кридоном.
   — С отцом Кридоном? Ничего подобного. Во всяком случае, недолго. Он почти весь вечер сидел с миссис Горман и ее гостями. Ты пил и угостил его, чтобы потом можно было, не солгав, сказать, что ты был с ним. Я тебя знаю, Инглиш.
   — Ты очень ошибаешься. Он долго разговаривал со мной. И я узнал кое-что интересное.
   — Что именно?
   — Он считает Гарри Райли хорошим дерьмом, — сказал Джулиан.
   Она промолчала.
   — В чем дело? Я тоже так считаю. В этом вопросе у нас с Римом полное единодушие.
   — К чему он это сказал? Что ты такое наболтал, что заставило его это сказать?
   — Ничего я не наболтал. Я сказал только… Не помню, с чего началось. А, да. Он спросил меня, как у меня дела, я ответил — превосходно, а потом поправился, — нет, далеко не превосходно. Я стоял на террасе, а он вышел подышать свежим воздухом. Мы разговорились, и я сказал, что он, наверное, слышал про мою ссору с Гарри. Я рассказал ему, что заходил извиниться, но Гарри, мол, отказался меня принять. Тут-то Кридон и сказал, что, по его мнению, Гарри — хорошее дерьмо.
   — Что-то не очень похоже на монсеньора.
   — Я тоже так подумал, но он мне все объяснил. Он сказал, что разговаривает со мной не как священник, а просто как мужчина с мужчиной. В конце концов, моя дорогая, ведь он не обязан горячо любить всех своих прихожан, не так ли?
   — Так. Что ж, остается только сожалеть, что ты все ему разболтал! Если даже он не пошел сразу к ним и не рассказал…
   — О господи, сроду ты так не ошибалась! Отец Кридон — отличный мужик.
   — Да, но он католик, а они поддерживают друг друга.
   — Глупости. Ты из всего делаешь событие.
   — Вот как? А что делаешь ты? Притворяешься, будто ваша ссора ничего не значит. Так, маленький обмен любезностями — и все. Ты очень ошибаешься, Джулиан.
   — Понятно. Мы дошли до той стадии, когда я становлюсь Джулианом. Все ясно.
   — Можешь ты меня выслушать? Ссора ваша не выветрится, как дым, и не забудется, и пора бы тебе перестать на это надеяться. Я стараюсь втолковать тебе то, «что ты сам должен понимать: Гарри Райли в качестве врага страшен.
   — Откуда ты знаешь? Откуда тебе столько известно о характере Гарри Райли, его мстительности и прочем? Извини меня, но ты мне порядком надоела с этим дерьмом.
   — Как угодно, — сказала Кэролайн.
   — Прости. Поверь, я не хотел тебя обидеть. Пожалуйста, прости меня. — Он обнял ее. — Свидание в полночь остается в силе?
   — Не знаю.
   — Не знаешь? Из-за того, что я так сказал?
   — Ты ведешь нечестную игру, Джулиан. Впрочем, ты всегда так поступаешь. Сначала злишь меня, а потом отказываешься продолжать разговор и как ни в чем не бывало вспоминаешь про любовь и постель. Это — нечестно, потому что, как только я перестаю говорить, что люблю тебя, ты строишь из себя обиженного. Ты поступаешь гадко и делаешь так каждый раз.
   Музыка смолкла, но почти тотчас же оркестр грянул «Может, это была любовь?». У музыкантов что-то не ладилось с темпом, и Джулиан с его превосходным слухом сразу же это уловил.
   — Вот видишь? — спросила Кэролайн.
   — Что?
   — Я была права. Ты надулся.
   — Ничего я не надулся. Хочешь знать, о чем я сейчас думал?
   — Ну?
   — Ты, конечно, разозлишься, но я думал о том, какой у нас отвратительный оркестр. Ну что, обиделась?
   — Немного, — ответила Кэролайн.
   — Я думал, как глупо экономить деньги на оркестре. Ведь для танцев самое важное — это музыка, правда?
   — Больше нам не о чем говорить?
   — Без музыки нет танцев. Это все равно, что играть в гольф дешевыми битами или в теннис долларовыми ракетками. Все дешевое никуда не годится, например, дешевая еда. — Он отстранился, чтобы насладиться впечатлением, которое произвели на нее его слова. — Или возьмем, к примеру, «кадиллак»…
   — Хватит, Джу. Прошу тебя.
   — Почему?
   — Потому что я так хочу. Потому что нужно знать меру.
   — В чем дело? Господи боже мой, до чего же ты сегодня кислая. Просишь меня не пить, я не пью. Ты…
   — Что я?
   — Ты просила меня не напиваться, и я ни в одном глазу. Хотя ты говорила, что пить вообще-то можно. Давай выйдем из зала. Я хочу с тобой кое-что обсудить.
   — Не хочу я никуда выходить.
   — Почему?
   — Во-первых, холодно. А потом, просто не хочу.
   — Вот это ты правду сказала. Означает ли это также, что наше свидание отменяется?
   — Не знаю. Пока не знаю, — тихо сказала она.
   Он молчал. Тогда вдруг она сказала:
   — Ладно. Пойдем.
   Они, танцуя, добрались до холла и, выбежав, бросились к ближайшему от террасы неизвестно кому принадлежащему автомобилю. Влезли в него, она села, плотно обхватив себя руками. Он зажег для нее сигарету.
   — В чем дело, дорогая? — спросил он.
   — Холодно.
   — Ты намерена поговорить или будешь рассказывать, как тебе холодно?
   — О чем ты хочешь говорить?
   — О тебе. О твоем отношении. Я хочу понять, что тебя грызет. Я сегодня ничего такого не натворил, на что ты могла бы рассердиться.
   — Только обозвал меня дерьмом.
   — С ума сошла! Вовсе я тебя не обзывал. Это старик назвал Гарри дерьмом. Я же сказал, что ты мне порядком надоела с этим дерьмом, что вовсе не одно и то же.
   — Ладно.
   — И я извинился, причем совершенно искренне. Но дело не в этом. Мы уклоняемся от главного.
   — Ты хочешь сказать, я уклоняюсь.
   — Если угодно, да, именно это я имел в виду. О господи, в чем дело? Объясни, пожалуйста. Скажи, что произошло. Накричи на меня, сделай что-нибудь, но не сиди с видом великомученицы. Как святой Стефан.
   — Кто?
   — Святой Стефан был первым великомучеником, сказал мне отец Кридон.
   — Вы, значит, беседовали на серьезные темы?
   — В последний раз прошу тебя сказать, на что ты дуешься… В чем дело?
   — Я замерзаю, Джулиан. Давай вернемся в дом. Надо было надеть пальто.
   — Я поищу шубу в других машинах.
   — Не надо. Пойдем в дом, — сказала она. — И зачем мы только вышли?
   — Ты и не собиралась беседовать со мной, когда вышла.
   — Да, не собиралась, но боялась, что ты устроишь сцену прямо в зале.
   — Сцену прямо в зале! Ладно, можешь идти. Я тебя не задерживаю. Один вопрос только. Что я сделал? На что ты разозлилась?
   — Ничего. Ни на что.
   — Еще вопрос. Правда, может, лучше его не задавать?
   — Задавай, — сказала она, положив руку на дверцу машины.
   — Может, ты что-нибудь натворила? Влюбилась в кого-нибудь?
   — Обнималась с кем-нибудь? — продолжила она. — Или переспала с кем-нибудь, пока ты тайком пил в раздевалке? Нет. Мое отношение, как ты выражаешься, — вещь гораздо более сложная, Джулиан, но об этом мы сейчас говорить не будем.
   Он обнял ее.
   — Я так люблю тебя. И всегда буду любить. Всегда любил и буду любить. Не делай этого.
   Она подняла голову, пока он целовал ее шею и прижимался лицом к ее груди, но как только он положил руку ей на грудь, сказала:
   — Нет, нет. Не надо. Пусти меня.
   — Ты что, нездорова?
   — Перестань об этом говорить. Ты отлично знаешь, что я здорова.
   — Знаю. Я просто подумал, может, началось не в срок.
   — Ты считаешь, что только этим и можно объяснить мое поведение?
   — По крайней мере, это хоть какое-то объяснение… Может, все-таки скажешь, что с тобой?
   — Слишком долго объяснять. Я ухожу. Как ты можешь держать меня здесь, когда на улице ниже нуля?
   — Даешь мне отставку? Ладно, пойдем.
   Он вылез из машины, в последний раз попытался обнять ее и, взяв на руки, донести до террасы, но она очутилась на ступеньках, словно не поняв его намерения. Она вошла в дом и тотчас поднялась наверх в дамскую комнату. Он знал, что может не ждать ее, она на это и не рассчитывает, а потому пошел в зал и присоединился к другим кавалерам. Он заметил Милл Эммерман и принялся дожидаться, когда можно будет пригласить ее или когда она очутится достаточно близко, чтобы перехватить ее у ее партнера, как вдруг с ним случилось что-то похожее на внезапный приступ мигрени: он перестал видеть людей и вещи, и тем не менее свет и все в зале жгли ему глаза. А причина этому заключалась в том, что в одно и то же мгновенье он вспомнил, что так и не добился у Кэролайн ответа по поводу свидания, и понял, что добиваться его незачем.
   Затем он обрел если не зрение, то какое-то другое чувство, которое помогло ему добраться до раздевалки, где кому угодно на свете хватило бы спиртного, чтобы упиться.

5

   Когда Кэролайн Уокер влюбилась в Джулиана Инглиша, он ей уже немного надоел. Случилось это летом 1926 года, года одного из самых незначительных в истории Соединенных Штатов Америки, в течение которого Кэролайн Уокер убедилась, что жизнь ее достигла предела бессмысленности. Прошло уже четыре года, как она окончила колледж, ей исполнилось двадцать семь лет, что считалось — ею, по крайней мере, — уже далеко не первой молодостью. Она заметила, что все больше и больше и в то же время все меньше и меньше думает о мужчинах. Такова была ее собственная оценка, как она знала, абсолютно верная и справедливая по существу. (Она не заботилась о том, чтобы выразить ее яснее.) «Я думаю о них чаще и думаю о них менее часто». Она прошла через различные стадии любви, взаимной и безответной, причем второй реже, чем первой. Мужчины, и притом интересные мужчины, постоянно влюблялись в нее, что не могло не доставлять ей удовольствия, и у нее хватало с этим всякого рода забот, чтобы не считать себя, положа руку на сердце, непривлекательной. Она жалела, что некрасива, но лишь до той поры, пока один милый пожилой филадельфиец, который писал портреты дам из общества, не сказал ей, что ему никогда не доводилось видеть красивой женщины.
   В то лето у нее были три различных мнения по поводу собственной жизни после окончания колледжа. Она жила как одноклеточное существо, но вовсе не как амеба. Дни были похожи один на другой и все вместе составляли жизнь. И еще она думала об этих четырех годах как о листочках из календаря с праздниками на Новый год, День независимости, пасху, 31 октября, День труда. Взятые вместе, они насчитывали четыре года, то есть столько же, сколько она провела в Брин-Море, и, как и годы в колледже, они одновременно и тянулись и бежали, но тем не менее вовсе не были похожи на годы в колледже, потому что, как она чувствовала, колледж ей кое-что дал. Последние же четыре года казались пустыми и потраченными зря.
   Они действительно ушли ни на что. Как и другие девицы, она начала учительствовать в гиббсвиллской миссии, помогать итальянским и негритянским детям овладевать знаниями, которые им давала начальная школа. Но работа эта ей не нравилась. У нее не было ни уравновешенности, ни уверенности в общении с этими детьми и вообще с детьми, и она чувствовала, что не способна быть учительницей. Она почти полюбила двух-трех учеников, но в глубине души сознавала, в чем кроется причина этой привязанности: дети, которые ей нравились, были больше похожи на детей с Лантененго-стрит, детей ее друзей, чем на других учеников этой школы. Было, правда, одно исключение: рыжий мальчишка-ирландец, который, она не сомневалась, проколол шины в ее машине и спрятал ее шляпу. Он никогда не называл ее мисс Уокер или мисс Кэролайн, как делали другие маленькие подхалимы. Ему было лет одиннадцать — миссия оказывала помощь только детям до двенадцати лет, — а физиономия у него была такая, какой ей предстояло быть, когда ему исполнится самое меньшее двадцать лет. Она его любила и в то же время ненавидела. Она боялась его, боялась его взгляда, который он не сводил с нее, когда не был занят какими-нибудь проказами. Дома, задумываясь о нем, она убеждала себя в том, что он ребенок, огромную энергию которого можно и должно направить на пользу общества. Он просто шалун, и его следует «исправить». В этом практически заключались все ее знания по социологии. Ей предстояло узнать кое-что новое.