В этой роще мы простояли дней пять. Большие тополя давали тень, корм и топливо были в избытке, а осадочная свита, слагавшая берега долины р. Дям и расчлененная на ее восточном берегу южнее гряды Хара-арат на странные формы, похожие на развалины, требовала изучения. Гайса называл эту местность Урхо, или Орху, а я наименовал ее "эоловый город", то есть город, созданный эолом. Красивые или оригинальные формы выветриванья я встречал уже не раз во время своих путешествий, но такое обилие их на ограниченной площади и разнообразие форм я видел впервые и не жалел затратить несколько дней, чтобы изучить и описать их подробнее.
   В течение этих дней мы налегке выезжали с утра со стоянки втроем с кем-нибудь из рабочих. Я фотографировал и описывал формы города, Усов и Сережа вели маршрутную съемку; в два или три часа пополудни мы возвращались, чтобы написать дневник, рассмотреть и определить образцы, вычертить съемку.
   Отложения, из которых состоял этот эоловый город, представляли глинистые мелкозернистые песчаники и песчанистые глины более однообразных цветов - розоватого, серо-желтого и зеленоватого - и более мягкие, чем юрские породы, почему они легче подвергались выветриванью. Они содержали большое количество конкреций, то есть стяжений, богатых известью и потому более твердых, чем остальная масса. Эти конкреции, то шарообразные, похожие на крупные ядра для стрельбы из пушек, то неправильной формы и различной величины, а также более твердые прослои мергеля обусловливали появление карнизов, выступов и вообще разнообразных форм выветриванья. Отложения эти покрывали площадь в несколько квадратных километров, поднимаясь на востоке и юге очень плоской возвышенностью над остальной частью. Вся эта площадь была рассечена долинами и логами, похожими на улицы, переулки и площади разной величины, ограниченные массивами зданий, квадратных и круглых башен, длинных стен. Попадались формы, живо напоминавшие египетские сфинксы, обелиски, столбы, иглы, часовни, памятники. Кое-где в стенах торчали круглые конкреции, похожие на ядра, а на улицах часто блестели пластинки прозрачного бесцветного гипса, похожие на осколки оконного стекла, что еще увеличивало сходство с развалинами.
   Улицы и переулки большей частью были совершенно лишены растительности и покрыты слоем рыхлой глинисто-песчаной почвы в несколько сантиметров толщины, в которой ноги оставляли глубокие следы. Эта почва представляла материал, сдутый ветрами и смытый дождями с похожих на здания выступов коренных пород; с поверхности она была покрыта тоненькой, более твердой корочкой, результатом смачивания ее дождями и снегом. Некоторые более широкие улицы и некоторые площади представляли солончак с рыхлой соленой почвой в промежутках между бугорками, с кустиками солянок и других растений, растущих на соленой почве. Попадались также песчаные бугры с кустами тамариска, изредка деревья саксаула, кусты кандыма (...).
   В улицах, лишенных растительности, никакой жизни не было, но при наличии растений попадались ящерицы, насекомые, мелкие птички, впрочем, в очень небольшом количестве.
   Объезжая эоловый город, мы каждый день находили новые формы и новые сочетания форм улиц и зданий, но поражались мертвой тишиной, скудостью жизни. Это была пустыня, но ее нельзя было отнести ни к одной из известных категорий пустынь - песчаных, глинистых, каменистых, гористых, так как она соединяла особенности всех этих категорий (...).
   Возвышенность восточной части города обрывалась к центральной равнине откосом, разрезанным многочисленными ложбинами и напоминавшим большой замок, получивший название Замка хана. У его подножия совершенно отдельно возвышалась огромная квадратная башня, названная Бастилией. Эти здания выходили к западу на обширную площадь, совершенно голую и усыпанную щебнем и галькой, среди которых можно было собрать красивые образчики, отшлифованные песком.
   Перед возвышенностью южной части мы увидели холмы, усыпанные черным щебнем и имевшие черные гребни. Я подумал сначала, что это выходят пласты угля, но осмотр показал, что это жилы своеобразного асфальта, получившегося при затвердевании нефти в трещинах, пересекающих свиту тех же отложений. Мы насчитали 11 или 12 жил мощностью от 2 - 3 см до 0,75 - 1 м и длиной до нескольких сот метров. Асфальт этот легко растрескивался на мелкие кусочки, которые и усыпали склоны холмов. Но вдоль жил песчаники этой свиты были пропитаны нефтью, то есть закированы, и гораздо лучше сопротивлялись выветриванью, чем незакированные. Поэтому холмы, содержавшие жилы, выделялись среди остальных и местами выдвигали целые плиты и грубые балки этих закированных пород. Эти жилы асфальта, круто пересекавшие осадочную свиту, лежавшую горизонтально, позволяли думать, что в глубине имеется залежь нефти. Мы увезли много проб этого асфальта. На стоянке пробовали жечь его на костре; он загорался хорошо, горел сильно коптящим пламенем и при этом расплавлялся. Его изучение позже показало, что это новый вид асфальта - он совершенно черный, сильно блестящий, с зернистым изломом и нехрупкий. Специалист, изучавший жильный асфальт, назвал его обручевитом - по имени открывателя месторождения. Асфальт холмов был известен (...). Асфальта жил никто не знал до нашего путешествия; он является прекрасным материалом для изготовления особых лаков.
   В другом месте среди площади с кустами разного рода возвышался изолированный холм, очень похожий на небольшую часовню, а вокруг него расположились остатки холмов, похожих на намогильные памятники и саркофаги.
   В самой долине р. Дям, недалеко от рощи с нашей стоянкой, была другая роща, возле которой возвышался уединенный холм столовой формы, похожий на китайское сооружение - глинобитную стену, окружающую небольшое селение или хутор. Сходство усиливалось еще тем, что наверху в одном месте имелось возвышение, похожее на дымовую трубу, а в другом - монгольское "обо" из хвороста. На карте к описанию путешествия в Тибет М. В. Певцова, экспедиция которого (...) при возвращении прошла вдоль р. Манас, мимо оз. Телли-нор и затем вдоль р. Дям, в этой местности (Орху) показан "форт". Но мы не видели здесь никакого форта, то есть крепости, и постройка укрепления вдали от границы и городов, в оазисе, населенном только немногими (...), и на окраине пустыни в стороне от реки как будто не имела смысла. И можно думать, что экспедиция приняла этот уединенный естественный холм, не осмотрев его ближе, за форт. Замечу, что эта экспедиция прошла по р. Дям очень близко от эолового города, некоторые башни и иглы которого хорошо видны из долины этой реки, и не обратила на него никакого внимания, даже не упомянула о нем. Это можно объяснить только тем, что экспедиция, в составе которой был молодой геолог, очень торопилась домой после полутора лет трудных работ на окраине Тибета и проходила здесь в декабре, когда снег мог скрывать многое.
   Итогом работ стал монументальный трехтомный труд "Пограничная
   Джунгария", который, по мнению современных исследователей, "и в наше
   время остается самым полным физико-географическим и геологическим
   описанием этой обширной области Центральной Азии".
   Вопрос, который поставил Зюсс, был окончательно решен.
   "Я пришел к выводу, - писал Обручев, - что к системе Алтая ни один из хребтов Пограничной Джунгарии отнести нельзя. Дело в том, что Восточный Тарбагатай продолжается далеко на запад в виде Западного Тарбагатая, который далее (...) тянется в глубь Киргизской степи и явно принадлежит к системе киргизских, а не алтайских складчатых гор. Расположенная к северу от него цепь Манрак-Саур имеет то же направление, отделена от Алтая широкой долиной Черного Иртыша и Зайсанского озера и также скорее принадлежит к системе киргизских гор (...). Остальные же цепи Пограничной Джунгарии бесспорно принадлежат к системе Тянь-Шаня..."
   Томский технологический институт чуть ли не с момента его
   создания приобрел репутацию "крамольного".
   "Гнездо местных революционных деятелей", "высшее
   неучебно-забастовочное заведение", - доносил попечитель
   Западно-Сибирского учебного округа.
   Студенческие забастовки следовали одна за другой, явным
   вольнодумством отличались и профессора института.
   "Кровавое воскресение" в Петербурге всколыхнуло всю Россию, 18
   января 1905 года на улицы Томска вышли сотни и тысячи демонстрантов:
   "Время настало. Своей борьбой, своей кровью должны мы разбудить
   тех, кто еще спит. На улицу, товарищи, во вторник 18. На улицу под
   красное знамя социал-демократии. Все, как один. Кровь петербургских
   рабочих лилась не напрасно. Долой царскую монархию. Долой войну. Да
   здравствует всеобщая стачка по линии Сибирской железной дороги. Да
   здравствует революция во всей России".
   Как и в Петербурге, демонстрация томских рабочих и студентов
   была жестоко подавлена. Как и в Петербурге, лилась на улицах Томска
   кровь.
   "Мы, нижеподписавшиеся, члены педагогического персонала Томского
   технологического института, собрались восемнадцатого января сего года
   для обсуждения возмутительнейшего происшествия, бывшего сегодня, и,
   выслушав свидетелей происшедшего, единогласно постановили просить
   совет института ходатайствовать через Господина Министра Народного
   Просвещения перед Господином Министром Юстиции, о гласном,
   всестороннем и беспристрастном расследовании недопустимого ни при
   каком способе правления страной зверского усмирения демонстрации
   полицией и казаками. Уже после окончания активных действий со стороны
   демонстрантов, полиция и казаки производили избиение холодным и
   огнестрельным оружием, нагайками, кулаками и сапогами - арестуемых
   демонстрантов и посторонней беззащитной публики во всей окрестной
   местности: на улицах, дворах, не разбирая ни возраста, ни пола;
   безжалостно избиты и изранены женщины и дети; нападали на спокойно
   стоящих на месте, на лежавших и убегавших. Все это в такой степени
   идет вразрез с нравственным чувством современного общества, до такой
   степени далеко до хотя бы слабого представления о законности, что ни
   один уважающий себя человек не может оставить без протеста такого
   вопиющего произвола. Помимо этих соображений, мы не считаем возможным
   оставаться безучастными к этому прискорбному происшествию и ввиду
   того обстоятельства, что среди пострадавших имеется много наших
   студентов, которые вправе ожидать, чтобы институт выступил в защиту
   их законных интересов".
   Среди подписей под этим письмом первой стоит подпись профессора
   Обручева. Кажется, и в самом стиле письма явственно чувствуется рука
   Владимира Афанасьевича. Естественно, протест профессоров и
   преподавателей ни к чему не привел. А Томский технологический
   институт был вскоре закрыт до начала следующего учебного года.
   Из воспоминаний В. А. Обручева:
   "В 1906 году в Томске начала выходить либеральная газета "Сибирская жизнь", в которой принимали участие некоторые профессора университета и Технологического института, в том числе и я, в качестве фельетониста... Я писал фельетоны на политические темы в сатирической форме - конечно, под псевдонимом. Но в провинциальных условиях скрыть это было невозможно, и автор, конечно, был известен попечителю.
   Мероприятия министерства Кассо в отношении высшей школы вызвали в конце 1910 года большие забастовки студентов и прекращение занятий на целые недели. Попечитель приходил в Технологический институт и заставлял профессоров читать лекции в аудиториях перед несколькими штрейкбрехерами из организовавшегося в это время союза аполитичных и реакционных студентов - "академиков". На этой почве возникли столкновения. Вслед за тем последовало увольнение около 370 студентов по распоряжению министерства. Я протестовал в Совете института против этого огульного увольнения и сообщил о нем томскому депутату в Государственной думе".
   Депутат, хорошо знавший Обручева по Томску, помочь, однако,
   ничем не мог.
   Летом 1911 года был исключен из института старший сын Володя
   "ввиду вредного направления и опасной для общественного порядка
   деятельности в сфере забастовочного движения в среде учащейся
   молодежи". А осенью и Владимиру Афанасьевичу предложили подать в
   отставку. Ему припомнили все - и протесты его, и фельетоны...
   Пришлось всей семьей перебираться в Москву. Сергей уже учился на
   естественном отделении физико-математического факультета Московского
   университета, Владимира приняли в Коммерческий институт, младший
   Дмитрий - поступил в частную гимназию. Поселились на Арбате, в
   Калошном переулке. Путь на университетскую кафедру для Владимира
   Афанасьевича был закрыт, поскольку он по-прежнему не имел ученой
   степени. Горное ведомство выплачивало только небольшую 250-рублевую
   пенсию за выслугу в 25 лет, но хороший заработок давали различные
   экспертизы - особенно для Российского золотопромышленного общества,
   так что семья не нуждалась.
   Обручев вошел в состав Геологического отделения Московского
   общества любителей естествознания, антропологии и этнографии, в
   редколлегию журнала "Природа". Много писал, занимался обработкой
   материалов по геологии Азии, готовил обзоры по геологии Сибири. Как
   всегда, десять часов в день за письменным столом...
   А Россия шла к семнадцатому году. Кровавая бойня мировой войны
   окончательно расшатала царский престол. Поражения русских войск,
   смятение двора, Распутин, министерская чехарда, полный хозяйственный
   развал... Потом - Февраль. Потом - Октябрь! Как встретил Обручев
   революционный семнадцатый год?
   В общем-то Владимир Афанасьевич был далек от политики, но о
   своих политических симпатиях и антипатиях - если уж приходилось
   высказываться - говорил всегда честно. И в воспоминаниях он не счел
   нужным ничего приукрашивать, не счел нужным умалчивать о своих
   тогдашних сомнениях. В них, в воспоминаниях - Время.
   "Вспоминаю свой разговор с инженером Н. В. Некрасовым (тем самым думским депутатом. - А. Ш.), ставшим министром путей сообщения Временного правительства. Я спросил его, скоро ли будут объявлены выборы в учредительное собрание, почему все еще тянется неизвестность, вызывающая всеобщее беспокойство.
   - Потерпите еще немного, - сказал он. - У нас положение тяжелое, нелады между Керенским и командующим армией. С одной стороны, реакция начинает набирать силы и шевелиться, а с другой - приехал из-за границы Ленин и призывает ко второй, уже пролетарской, революции.
   - Каковы же ваши перспективы? - спросил я.
   - Если не возьмут верх Ленин и большевики, все, может быть, уладится...
   Мое впечатление было таково, что и сам министр не знает, чем все кончится... Россия бурлила, как котел, от столкновения противоречивых высказываний и требований (...).
   В сентябре движение отряда генерала Корнилова к Петербургу показало, что реакция в государстве собирает силы, чтобы захватить власть в свои руки и не допустить слишком радикальных преобразований. Тучи на политическом горизонте сгущались, предвещая грозу, которая и разразилась в октябре восстанием большевиков под руководством Ленина. Что мог думать о нем мирный гражданин - ученый-геолог, не знакомый ни с силами и намерениями Временного правительства, ни с планами революционного пролетариата?
   ...И вот мы сидели дома, слышали грохот орудий, трескотню пулеметов, видели на небе облачка дыма при разрыве гранат и шрапнелей. В стену нашего дома попала граната, некоторые стекла были разбиты залетавшими пулями... Газеты, конечно, не выходили, радио еще не было...
   Утром, 2 ноября, мы узнали, что белые войска сдались... Дворник нашего дома принес известие, что буржуев будут резать, но не мог объяснить, кого подразумевают под термином "буржуй" - всех ли состоятельных людей, или только определенную часть их.
   Тревожно прошла зима... Материальное положение становилось трудным, цены на съестные продукты повышались, а размер моей пенсии за выслугу лет по горному ведомству не увеличился. Выдачи с текущего счета в банке, в котором у меня еще оставались средства, полученные при экспертизах, были приостановлены. Но я все-таки колебался..."
   Летом 1918 года Обручев принял предложение начальника горного
   отдела, созданного незадолго перед этим Высшего совета народного
   хозяйства и, получив удостоверение ВСНХ, выехал 1 сентября на юг.
   Планы Владимира Афанасьевича по-прежнему оставались
   неопределенными. Он согласился провести разведку огнеупорных глин и
   мергелей для некоего цементного завода в Донбассе, который еще
   оставался в частном владении. Он подумывал о кафедре геологии в
   Таврическом (Симферопольском) университете и послал туда заявление.
   Хотелось одного - работать! Но где?
   Семью разбросало. Сергей, блестяще окончивший университет,
   работал в Москве, в Геологическом комитете. Старший сын уехал в Ялту,
   к своей невесте, младший - в Харьков, чтобы поступать в университет.
   Харьков, куда с трудом, кружным путем, добрались Владимир
   Афанасьевич и его жена, был уже занят немцами, которые оккупировали
   большую часть Украины. До ноября Обручев успел провести разведку в
   Донбассе, но путь в Москву был к этому времени уже отрезан. В декабре
   пришла недобрая весть из Ялты - умерла молодая жена Володи, давно
   болевшая туберкулезом. Немцы уже уходили с Украины, и Обручевы в
   конце декабря сумели добраться до Ялты. В Симферополе была Советская
   власть, в Ялте - Временное правительство. В конце зимы Советская
   власть установилась и в Ялте, но весной девятнадцатого года весь Крым
   был занят армией Врангеля. Два года Владимир Афанасьевич преподавал в
   Таврическом университете, а вернуться в Москву удалось уже после
   окончательного освобождения Крыма - весной двадцать первого.
   "Мы все были рады тому, что гражданская война и все связанное с
   ней кончилось и начинается новая жизнь, гражданский порядок в
   условиях победившего в таких трудных обстоятельствах
   социалистического строя. Теперь нужно было включиться в работу,
   честно поддерживать этот строй".
   Обручев становится членом вновь организованного Московского
   отделения Геологического комитета, начинает читать лекции в Горной
   академии. По заданию ВСНХ составляет очерк угольных месторождений
   Крыма и обзор месторождений нефти и газов Керченского полуострова,
   выступает на годичном собрании Горной академии с обзорным докладом об
   ископаемых богатствах России...
   "Мне пятьдесят восьмой год. А как много еще нужно сделать. Мне
   дорог каждый день..."
   С полным основанием можно сказать, что только при Советской
   власти работа, труды и заслуги Владимира Афанасьевича были оценены по
   достоинству. В 1918 году он получает звание доктора геологических
   наук - honoris causa без защиты диссертации. В 1921 году - избран
   членом-корреспондентом Академии наук; в 1926-м - удостоен премии
   имени В. И. Ленина за книгу по геологии Сибири, в 1929 году избран
   академиком. В эти же годы происходит еще одно знаменательное событие
   - издан научно-фантастический роман "Плутония. Необычайное
   путешествие в недра Земли".
   Владимиру Афанасьевичу уже за шестьдесят, но он фактически
   только начинает свою литературную деятельность.
   Литературная слава академика Обручева еще впереди.
   СТРАНИЦЫ КНИГ
   Вы помните, в студенческие годы Владимир Афанасьевич чуть было
   не бросил горное отделение. Начал писать стихи, маленькие рассказы,
   задумал роман...
   Литературные его наклонности можно считать фамильными.
   Неопубликованные воспоминания оставили бабушка Владимира Афанасьевича
   - Эмилия Францевна, его отец. Дядя, Владимир Александрович, в годы
   ссылки подрабатывал литературным трудом, опубликовал повесть, а на
   склоне лет - интересные воспоминания - "Из пережитого". Тетушка Мария
   Александровна, оставив врачебную практику, зарабатывала на жизнь
   переводами исторических романов и научной литературы - она впервые
   познакомила русского читателя с трудами Дарвина, Брема, Спенсера.
   Несомненным литературным талантом обладала и Полина Карловна. "Я
   думаю, - писал сам Владимир Афанасьевич, - что свои писательские
   способности наследовал от матери".
   Первые литературные опыты его получили одобрительный отзыв М. М.
   Стасюлевича - редактора журнала "Вестник Европы". А вдобавок к отзыву
   еще и совет продолжать литературную работу.
   Некоторые биографы утверждают, что Обручев начал публиковаться
   еще в студенческие годы и тем подрабатывал на жизнь. Однако сам
   Владимир Афанасьевич никогда не упоминал о своих литературных
   заработках в это время и первой своей публикацией считал рассказ
   "Море шумит", появившийся на страницах газеты "Сын Отечества" в июне
   1887 года, когда институт был уже закончен. Правда, написан рассказ
   еще в студенческие годы - Владимир Афанасьевич пометил
   собственноручно: "26 декабря 84 г. - 5 января 85 г.".
   Современный критик может отметить и некий налет романтичности, и
   излишнюю, если так можно выразиться, "литературность" рассказа.
   Надуманной кажется и философская концовка.
   И все же читателю будет интересно познакомиться с первой пробой
   пера молодого литератора.
   МОРЕ ШУМИТ
   Был канун рождества. Хмурое небо с утра угрожало снегом, северный леденящий ветер налетал порывами и свистел в обнаженных ветвях деревьев. По улицам города теснились люди, торопясь сделать покупки к празднику, катились сани, весело гремя колокольчиками, грязные желтоволосые чухонцы тащили на плечах елки вслед за какой-нибудь нарядной дамой или смазливой горничной. Все суетилось, спешило, готовилось.
   Такой же веселый, как встречавшиеся мне прохожие, шел я по узкому, скользкому тротуару и напевал вполголоса какую-то арию. Да и с какой стати хмуриться, какое горе в мои годы? Приехал на праздники домой, всякую заботу об экзаменах, науке и тому подобной скучной материи оставил в столице и теперь наслаждался отдыхом.
   Шел я на окраину города проведать старика дядю. Он уже с лета прихварывал, и доктора говорили, что зимы он не переживет; но старик не верил им и уверял меня, что лет пять еще проскрипит. Я относился скептически к его словам, так как при взгляде на его исхудалое лицо, обрамленное густой белой бородой, на впалую грудь, на костлявые руки с прозрачной кожей, мне казалось, что и теперь передо мной не живой человек, а мертвец. Только глаза его жили еще; они не потеряли ни выразительности, ни блеска и, как бывало в давно минувшие времена, в упор устремлялись на собеседника.
   По мере того, как я приближался к цели, прохожие попадались мне все реже, одеты были беднее и их лица были сумрачнее; каменные трехэтажные громады уступили место деревянным домам, а эти, в свою очередь, покривившимся лачужкам с крохотными оконцами. Наконец я вышел на шоссе: справа начинались ряды дач с заколоченными окнами и дверьми, с палисадниками, засыпанными сугробами снега, из которых кое-где печально выглядывали засохшие стебли прошлогодних цветов; тут было уже совершенно пусто. С левой стороны в пятидесяти шагах от шоссе у подошвы пологого склона шумело море и длинные волны с белыми гребнями набегали на прибрежные валуны, одетые льдом, словно белой гладкой корой.
   Вот на этом-то склоне, в полуверсте от города, стоял дядин дом; он был обращен фасадом на север, к морю; небольшой сад тянулся возле дома и двора. Дом был деревянный, но выстроенный очень прочно, так что северный ветер безуспешно ударял о стены, стремясь проникнуть в какую-нибудь щелочку и забраться в теплые комнаты.
   Я вошел со двора в дом; на мой вопрос, как поживает дядя, старый слуга, снимая пальто, ответил: "Сидит в кресле, как обыкновенно".
   Отворив осторожно двери кабинета, я остановился: у окна, лицом к свету, сидел в кресле дядя; мне видна была только его седая голова, утопавшая в белой подушке; я сделал несколько шагов.
   - Здравствуйте, дядя!
   Молчание. Только ставни за стеной фасада похлопывали, море глухо шумело, и в соседней комнате мерно тикали часы.
   "Не случилось ли что-нибудь с ним?" - подумал я и быстро, но без шума подошел к креслу.
   Нет, старик спал. Он был одет в теплый узорчатый халат, подпоясанный широким кожаным поясом; вытянутые вперед ноги лежали на скамейке из медвежьей шкуры, а голова слегка склонилась на грудь; обе руки покоились на ручках кресла; тусклый свет декабрьского дня падал на худые щеки с выдавшимися скулами, обтянутыми желтоватой кожей, на тонкий нос и пушистые, почти сросшиеся брови, и от этого света лицо с закрытыми глазами казалось еще мертвеннее, землистее. Неровное дыхание, прерывавшееся порой, порой переходившее в легкий хрип, вырывалось из груди спавшего.
   Я вышел в соседнюю комнату и сел у окна читать, но, прочитавши несколько страниц, взглянул на море, шумевшее в двадцати шагах от окна, и задумался; поневоле мысли мои вернулись к дяде, дыхание которого сливалось с тиканьем часов и шумом морского прибоя.