Мы слышали о его многочисленных свершениях - он изменял течение рек и сравнивал горы, прокладывал оросительные каналы, чтобы напоить поля, и углублял гавани, чтобы в них могли заходить большие суда... Не осталось ни единого, самого отдаленного уголка в горах и бухтах нашего края, где бы идеи отца, как мощный заступ, не изменяли природу до основания...
   В раннем детстве эти рассказы глубоко трогали и волновали меня. В воображении постепенно сложился образ отца - великого человека, гениального правителя. Отец стал для меня почти кумиром.
   Я и сейчас готова признать, что отец был незаурядной, выдающейся личностью. Вполне возможно, что жестокое чувство, которое я тайно испытывала по отношению к братьям, было как бы оборотной стороной моей гордости за отца талантливого, сильного человека.
   ...Неужели сильный мужчина всегда внушает женщине любовь, уважение и восхищение, а к слабому она способна относиться только жестоко? Я хорошо понимала, что мои братья не повинны в своем бессилии, и все же не могла побороть приступов злобы...
   Но сейчас, беседуя с господином Кисиро, я имела в виду другое. Мне хотелось знать корни той ненависти, которую власти все еще питают к отцу, тон злобы, от которой мы, его дети, страдаем и по сей день. В какой степени повинен в этом человек, который был нашим отцом?
   - Конечно, братец, я согласна - отец был человеком необыкновенным... Но не кажется ли вам, что последние дни его жизни отмечены явной слабостью духа? И эта страшная кара, которая обрушилась на нас с его смертью... Заслужил ли он ее? Вот о чем мне хотелось бы знать побольше...
   Некоторое время брат молчал.
   Я не собираюсь судить отца и оценивать его поступки. Возможно, ты не поймешь меня, - женщинам недоступны глубокие мысли, - но я не считаю себя несчастным оттого, что я его сын и обречен умереть в тюрьме. Старший брат рассуждал точно так же. Тогда я не соглашался с братом, не понимал его. А сейчас понимаю. В последние годы жизни, когда отец находился в изгнании, он часто перечитывал поэму "Лисао" ... ("Л и с а о" - поэма великого китайского поэта Цюй Юаня (III в. до н. э.).)
   Я подавляю чувства и стремленья,
   И оскорблениям не внемлю я.
   Чтить чистоту и умереть за правду
   Так в старину учили мудрецы.
   (Перевод А. Ахматовой.)
   Эта мысль мне близка - видно, так судил рок. Нет, это не смирение - я принимаю это но доброй воле. Здесь, в темнице, тело наше сковано. Но дух свободен. Здесь перед нами раскрылись все формы духовной жизни, и потому наше существование достойно человека. Да, мы живем в заточении... Что ж, таков истинный облик властителей. Но здесь существуют и привязанности, и земные страсти... (Брат бросил беглый взгляд на клетку господина Кинроку.) Здесь свой маленький мир, точь-в-точь такой, как и повсюду, здесь мир людей... Даже если бы мы жили на воле, в том, внешнем мире - не все ли равно? Мир, окружающий человека, так же тесен, как наша темница. Да, это так, всегда и повсюду... Ведь люди, живущие на свободе, нередко сами уходят от мира, становятся отшельниками... Что ты на это скажешь, Эн? Задумывалась ли ты над тем, что находятся люди, которые сами лишают себя свободы, добровольно покинув мир?
   - Это потому, - ответила я, подумав, - что такая жизнь им по вкусу. Каждый понимает свободу по-своему. А я так мечтаю взглянуть на этот греховный мир, который оставляют монахи, и хоть немножко пожить там...
   Мне вдруг захотелось рассмешить брата, напомнив ему слова Сэй-сёнагон (Сэй-сёнагон- придворная дама, жившая на рубеже Х-XI вв., автор прославленной классической книги "Записки у изголовья".):
   "О проповедник, бесчувственный деревянный чурбан!.."
   И еще мне хотелось добавить: "Господин Кисиро говорит, что женщинам недоступны глубокие мысли, зато у мужчин они так глубоки, что напоминают темную бездну, в которой ничего нельзя разглядеть..."
   После этого разговора я поняла, что судить поступки отца нам запрещено.
   Не потому, что это нарушало заповедь почтения к родителям. Сомнение в деяниях отца, в его величии потрясло бы самые основы нашей жизни в заточении, которая длилась уже больше двадцати лет, лишило бы ее смысла и не принесло бы нам ничего, кроме глубокого разочарования и отчаяния.
   Очевидно, господин Кисиро считал, что нужно любой ценой уберечь нас, младших сестер и братьев, от малейших сомнений на этот счет. Ибо от такого разочарования и от отчаяния, которое за ним последует, может исцелить только смерть.
   Вот почему брат, казалось, принял решение смиренно преклоняться перед отцом. Я понимала, что меня обуревает гордыня, но притворялась, будто вовсе не замечаю этого.
   Господин Кисиро был человеком светлого ума и большой души. Моя любовь к нему напоминала почти влюбленность. И брат, я знаю, тоже любил меня. Наши души сливались воедино, совершенно забывая по временам, что мы брат и сестра.
   Но сейчас каким-то уголком моей памяти я с большей нежностью вспоминаю несчастного господина Кинроку, его буйство, его непристойные вопли. И он кажется мне ближе и роднее Кисиро.
   Пока он был здоров, я относилась к нему совершенно равнодушно, пожалуй, даже чуть презирала, хотя и безотчетно. Но когда он потерял разум, он стал мне дорог. В сущности, это был скромный, застенчивый человек, с добрым сердцем и легко ранимой, слабой душой.
   Нет, он ничем не походил на твердого, сильного духом господина Кисиро, всегда владеющего собой. Это был слабый человек, дитя природы. Вот за нее-то, за эту слабость, я и любила несчастного господина Кинроку - а иногда так ненавидела, что готова была убить своими руками. В это жгучее, знойное лето господин Кинроку постепенно слабел. Он больше не сотрясал в исступлении решетки своей клетки-тюрьмы, перестал оглашать весь дом дикими выкриками и воплями и, обессилив, проводил дни в полузабытьи. А однажды утром, ранней осенью, его нашли мертвым - в неясном свете зари, тускло освещавшем клетку, он лежал бездыханный, похожий на какого-то зверя. На рассвете, когда от остывших за ночь циновок уже веет первыми осенними холодами, он лежал в своей клетке, неприглядный и изможденный, словно семидесятилетний старик. А ему было всего тридцать три года...
   ГЛАВА II
   НЕНАВИСТЬ
   Смолкли вопли господина Кинроку, клетку убрали, и одинокое строение, затерянное в горном краю, окутала скорбная, пронзительная, почти звенящая тишина.
   Вдали над карнизом кровли виднелись горные склоны, покрытые красными кленовыми листьями ослепительной красоты. Мне исполнилось двадцать три года.
   С каждым днем я все больше стремилась узнать, что за человек был отец. В этом крылся для меня и смысл моего рождения на свет, и причина заточения в темницу.
   Случалось, матушка или кормилица невзначай упоминали об отце или вспоминали разные мелочи из его жизни - я с жадностью прислушивалась даже к этим мимолетным рассказам.
   До совершеннолетия отца звали Сахатирo, детство у него было трудное. Он родился в области Банею, в городе при замке Химэдзи (В феодальной Японии города часто возникали вокруг княжеских замков.), когда отец его, Кагэю Ямаути, уже стал рoнином (Ронинами назывались самураи, ранее состоявшие на службе у какого-либо феодала, во потом по разным причинам потерявшие эту службу.)
   Затем семья перебралась в Киото, и здесь Кагэю умер, оставив жену и четырехлетнего сына в горькой нужде. После смерти мужа вдова с ребенком скиталась в столице и в окрестностях; нередко случалось, что мать и сын попросту голодали.
   Между тем в прошлом Кагэю, самурай клана Тоса (С а м у р а й-дворянин; в феодальной Японии, кроме владений центрального правительства, существовали отдельные княжества (кланы), управление которыми было доверено местным феодалам-князьям.), состоял на службе и получал жалованье в двадцать тысяч коку зерна. Он доводился родным племянником князю Кадзутоё Ямаути, первому властителю клана - богатой вотчины с доходом в двести сорок тысяч коку риса. Судьба Кагэю сложилась так несчастливо отчасти по его собственной вине.
   Мне хотелось подробней узнать историю нашего деда- казалось, между личностью Кагэю и внезапной опалой, постигшей в конце жизни отца, была какая-то неуловимая связь.
   ...Кагэю, старший сын и наследник самурая Гонносин Нонака и его жена Го Ямаути, родился в 1-м году эры Тэнсё (1573 г.), когда ода Нобунага (Ода Нобунага- диктатор Японии, возглавивший в конце XVI в. борьбу против местных феодалов. Войны, которые вел Нобунага, положили конец феодальной раздробленности, междоусобицам и открыли эпоху абсолютизма.) разгромил войско сёгуна (С ё г у н - верховный воинский титул в феодальной Японии; с установлением абсолютизма сёгуном именовался верховный правитель, возглавлявший центральное правительство. Титул сёгуна переходил по наследству.) Асикага и власть в стране и юридически а фактически перешла к дому Нобунага. Семи лет Кагэю потерял отца и рос под надзором матери и дяди с материнской стороны, князя Кадзутоё Ямаути. Дядя любил племянника, пожаловал ему родовое имя Ямаути и содержание в три тысячи коку риса.
   После гибели рода Тёсокабэ князь Кадзутоё стал властителем клана Тоса, и Кагэю получил владения в местечке Накамура, в уезде Хата, с жалованьем о двадцать тысяч коку. В будущем ему была обещана прибавка - еще десять тысяч.
   Но к этому времени счастье отвернулось от Кагэю.
   У князя Кадзутоё не было сыновей, и он любил племянника, словно родного сына. Все считали Кагэю будущим зятем князя, мужем его любимой дочери. Никто не сомневался, что он станет наследником.
   Эта перспектива вовсе не улыбалась Сюриноскэ, младшему брату князя.
   Однако случилось так, что княжна еще ребенком трагически погибла под обломками здания во время землетрясения в 13-м году эры Тэнсё (1585 г.)
   Впрочем, смерть княжны еще не означала, что у Кагэю нет другой возможности стать наследником.
   Но когда ему исполнилось двадцать лет, у Сюриноскэ родился долгожданный сын и наследник Тадаеси. Таким образом, ко времени
   вступления Кадзутоё во владение землями Тоса стало очевидно, что наследником дома Ямаути будет младенец Тадаёси.
   В 10-м году эры Кэйтё (1605 г.) князь Кадзутоё удалился от мирских дел, и четырнадцатилетний Тадаеси стал владетельным князем Тоса. Вскоре старый князь умер, и Сюриноскэ, как опекун юного князя, фактически забрал всю власть в свои руки.
   В ходе этих событий Кагэю оказался в доме Ямаути как бы на вторых ролях и по занимаемой должности, и по кровным связям - он был родственником по женской линии.
   Природа наделила Кагэю суровым и непреклонным нравом - он был живым олицетворением так называемого "нрава Нонака". Вдобавок от матери, Го Ямаути, он унаследовал гордость и вспыльчивость.
   Он был на редкость молчалив, жена и дети зачастую по целым дням не слышали от него ни единого слова. Любил науку и глубоко постиг философию дзэн, не чужд был искусству - увлекался театром "Но" (Театр "Но" - классический японский театр, расцвет которого относился к XIV-XV вв., был популярен среди дворян-самураев.)
   Однако и наука и философия дзэн оказались бессильны смягчить его крутой нрав - слишком крепко сидела в нем "закваска Нонака".
   Этот злосчастный склад характера можно считать наследственным в семействе Нонака - отец в полной мере унаследовал те же свойства. Кагэю был женат на двоюродной сестре князя Тоситака Икэда, властителя замка Химэдзи; влияние дома Икэда немало способствовало почетному положению Кагэю в семье Ямаути. Обещание увеличить жалованье Кагэю до тридцати тысяч коку тоже было дано по ходатайству Тоситака Икэда. Но старый князь умер, не успев выполнить обещание, а Сюриноскэ, опекун нового князя, не только нарушил волю покойного, но еще и сократил жалованье Кагэю до одиннадцати тысяч.
   Вне себя от гнева, Кагэю сел на корабль и в полном одиночестве покинул клан Тоса, бросив на произвол судьбы и дом и жену, как будто решил навеки порвать все связи с родиной.
   Высадившись в Химэдзи, он нашел временный приют в доме Икэда, но отверг предложение князя Тоситака, который, жалея его, предложил ему службу, и отбыл дальше, в Киото. Он разуверился в людях, возненавидел самурайскую службу. Никогда в жизни он не будет больше служить - так решил Кагэю.
   Жена последовала за ним, но вскоре умерла в Амагасаки. Впоследствии он женился вторично на некоей Ман Акита из города Осака. От этой Ман и родился мой отец. Это произошло в 1-м году эры Гэнва (1615 г.), в городе при замке Химэдзи.
   Годы военных смут миновали, страной правил третий сёгун из дома Токугава. Наступили новые времена, отныне человека ценили не только по его заслугам на поле брани, не за одну лишь воинскую доблесть.
   В ту пору Сакаи превратился в оживленный торговый город, там процветала торговля с дальними странами, в гавань приходили даже голландские корабли покупателей привлекали диковинные заморские товары. В одной из таких лавок приютились мать с сыном, добывая пропитание поденной работой. В оживленной торговой гавани было не так уж трудно добыть средства к существованию. Даже слабые женские руки здесь могли найти применение. Тут и поселилась госпожа Ман. Могучее дыхание новой эпохи, ощутимое на каждом шагу, будет полезно сыну, которому предстоит жить в новые времена, решила мать.
   Об этом периоде жизни отца ни матушка, ни кормилица, ни старший брат почти ничего не знали, о нем сохранились скудные сведения. Сам отец тоже никогда не рассказывал о своем детстве, полном лишений. Характером он пошел в своего отца - такой же молчаливый, суровый, порывистый и прямой. Так называемый "нрав Нонака" он унаследовал полностью. Взгляд отца был всегда устремлен только вперед. Вплоть до самой опалы он никогда не ведал сомнений. Отцу миновало двенадцать лет, когда случай свел его в городе Сакаи с Сёскэ Окура, одним из главных сановников клана Тоса. Своей блестящей карьерой он во многом обязан прозорливости Окура, сумевшего разглядеть незаурядные способности мальчика. Вскоре, благодаря содействию Окура, отца усыновил Гэмба Нонака, дальний родственник, глава дома Нонака, старший самурай и верховный правитель клана Тоса. В доме Гэмба еще здравствовала бабка отца, госпожа Го. Таким образом, вступление отца в семью Нонака было вполне оправдано.
   Гэмба Нонака, который приходился мне не родным дедом, владел доходом в пять тысяч девятьсот восемьдесят коку зерна и считался одним из шести "главных людей" клана Тоса. Перед ним трепетали - он обладал огромной властью и, как правитель, отличался суровостью. Отцу предстояло стать его зятем - Гэмба принял его в семью с намерением выдать за него младшую дочь, госпожу Ити. Тринадцати лет отец переехал в Тоса и вместе с матерью поселился в доме Нонака.
   О моей бабке, госпоже Ман, я много слыхала и от матушки, и от старшего брата. Довелось мне читать и оставшиеся после нее рукописи.
   Отец горячо любил свою мать и оказывал ей все почтение, какое только возможно. Право, можно без преувеличения сказать, что дороже всех на свете была ему не законная супруга госпожа Ити, не моя матушка и другие наложницы, не дети, рожденные от этих наложниц, а политика и вот эта госпожа Ман. Поистине трудно было бы сыскать мать и сына, которые до такой степени обожали друг друга, почти как влюбленные.
   Похоже, что госпожа Ман была влюблена скорее в сына, чем в своего мужа Кагэю. Из ее рукописей нетрудно понять, как глубоко верила она в его таланты (казалось, она почти предвидела блестящую карьеру отца), каким обожанием его окружила и вместе с тем как беспристрастно и трезво сумела оценить его властный нрав, вызывавший мучительную тревогу за его будущую судьбу. Все эти чувства были отражены в ее манускриптах так ярко, что, читая их, я невольно ощутила привкус чего-то почти греховного в ее отношении к сыну.
   Когда Гэмба Нонака пожелал усыновить Сахатиро и сделать его своим наследником, госпожа Ман долго колебалась. Годы лишений сделали ее осторожной, она не доверяла этому внезапному повороту судьбы.
   Она не сомневалась в талантах сына и горевала, что лишена возможности отшлифовать его дарования - в новые времена наука стала необходимостью. Что бы ни ожидало ее впереди, недопустимо зарывать в землю таланты сына. Ради него она готова была терпеть любые страдания. Какими бы горестями ни была чревата новая жизнь, она все стерпит ради сына. Должна стерпеть...
   Так мать с сыном переехали в Тоса и поселились в обширной усадьбе семейства Нонака, рядом с главными воротами замка Коти. Отец больше не носил детское имя (Когда подросток достигал совершеннолетия, ему давали новое, "взрослое" имя. Это отмечалось специальным обрядом.) и назывался теперь Дэнэмон Ёсицугу Нонака.
   Двадцати двух лет, в 13-м году эры Канъэй (1636 г.), он стал главой дома Нонака, одновременно унаследовав от приемного отца должность главного правителя клана.
   Сёскэ Окура, отыскавший подростка Сахатиро в закоулках города Сакаи, усиленно рекомендовал влиятельным лицам клана доверить Дэнэмону Нонака должность правителя - юноша был воплощением прямоты, честности, верности идеалам, обладал острым, как у сокола, взглядом. С помощью Окура удалось преодолеть сопротивление некоторых знатных семейств, недовольных назначением молодого правителя. Окура - невысокий, тихий, вдумчивый человек, известный своей осмотрительностью и высоким чувством ответственности, был весьма влиятелен, с его мнением считались.
   Это он, одаренный математик и терпеливый, усердный труженик, постепенно выправил финансовые дела клана и предотвратил неминуемый крах.
   Окура любил Дэнэмона. Не мог не любить, хотя нрав Дэнэмона был прямой противоположностью его собственному. Много лет спустя, когда старик удалился от мирских дел, он по-прежнему сохранил привязанность к моему отцу и продолжал следить за его делами. И пока вдумчивый взгляд старого Окура следил за деяниями молодого правителя, замыслы отца воплощались в жизнь один за другим и ни злоба, ни зависть не смели чинить ему тайных козней.
   Мне представляется злой иронией, почти издевкой, что мы, братья и сестры, занимаемся здесь, в темнице, наукой, которой посвятил свою жизнь отец, и эти чисто книжные упражнения составляют единственный смысл нашего существования...
   Потому что ненависть, которая до сих пор преследует нас, вызвана именно неустанной практической деятельностью отца. Увлеченно преодолевая все трудности, воплощал он в жизнь свои политические идеалы. Эти идеалы целиком и полностью вытекали из учения "нангаку" (Нaнгaку" - так называлась одна из поздних разновидностей конфуцианства в Японии, возникшая во второй воловине XVII в. на юге страны, в первую очередь - в клане Тоса. Учение "нангаку" отличалось от ортодоксального, консервативного конфуцианства в первую очередь элементами стихийного рационализма: придавало большое значение понятию материи, подчеркивало важность экономики. Все это ставило учение "нангаку" в положение оппозиционной идеологии.), которому он был так самозабвенно предан...
   Отец отошел от философии дзэн и обратился к конфуцианству в 14-м году эры Канъэй (1637г.) когда, сопровождая князя во время очередной поездки в Эдо, он получил в подарок от одного из друзей "Учение о центре истины". Новое учение сразу покорило отца силой, новизной, свежестью. Он с увлечением погрузился в изучение его догматов.
   В клане Тоса тоже были ученые-конфуцианцы. В ураганах междоусобиц наука, казалось, окончательно захирела, однако слабый огонек ее все еще теплился Нансон Байкэн, потомок вассалов Оути, укрывшийся от военных бурь в клане Тоса, продолжал развивать конфуцианское учение. Его дело продолжил Дзитю, настоятель храма Синдзедзи, вскоре сбросивший рясу. Он принял мирское имя Тани Дзитю и, поселившись в Нагахама, на юге Тоса, занялся врачеванием, в то же время проповедуя основы конфуцианства.
   Особенность его учения состояла в новом толковании понятия материи и в признании важности опыта. Он ставил материю превыше всего, придавал большое значение хозяйствованию и считал, что конечная цель науки состоит в том, чтобы способствовать процветанию страны.
   Все заботы и тревоги отца, вступившего в должность правителя разоренного войной края, при соприкосновении с этой наукой разом рассеялись, словно озаренные светом, как будто среди темной ночи загорелся яркий фонарь. С этого времени наука стала для него неотделима от его службы, от управления всей жизнью клана.
   Он находил ученых-конфуцианцев не только в Эдо, но и в Сакаи и Нагасаки, разыскивал китайские подлинники и проводил бессонные ночи, стараясь вместе с друзьями понять и прокомментировать их значение; по его распоряжению редкие тексты вырезали на досках и размножали затем на его собственные деньги в книгопечатнях Эдо и Киото. То были "Комментарии к Малому учению", "Собственноручные записи Чжу-си", "Лекции Яшмовой горы", трактат "Ранней ночью" и многие, многие другие...
   Отцу хотелось разделить радость познания новых истин с друзьями. Он разрешал присутствовать на занятиях всем желающим, даже крестьянам и горожанам, и двери его обширной усадьбы за воротами замка каждый вечер были открыты для молодых людей, которые устремлялись сюда потоком.
   Пожалуй, то был лучший период в жизни отца, и сам он в эти годы представляется мне наиболее привлекательным и понятным. Думаю, что его беспощадный, жестокий взгляд, внушавший такой страх людям, - "взгляд сокола, выслеживающего неправду", как о нем говорили, - в ту пору светился добротой и юной жаждой познаний.
   Правление, власть... С тех пор как я себя помню, я постоянно слышала от окружавших меня людей слово "власть" - в нем всегда таился какой-то мрачный оттенок.
   Кормилица и матушка произносили это безотчетно пугавшее меня слово со страхом, скорбью и гневом. Еще совсем малым ребенком я уже смутно понимала, что с ним тесно связана наша горькая участь. За этим словом, казалось, тянется мрачная тень. Мне был неведом истинный облик "власти". Я знала лишь это ее зловещее обличье.
   К чему стремился отец, чего он хотел - и что успел осуществить лишь наполовину, - я не видела я ничего об этом не знаю. Знаю только по книгам. По рассказам старшего брата.
   Брат говорил нам о деяниях отца, как будто верил, вернее - хотел убедить себя, что нам, обреченным на заточение, сама мысль о заслугах отца облегчит бессмысленное, бесцельное существование в тюрьме. И мы, надо сказать, охотно верили брату. В самом деле, общая картина хозяйственного переустройства клана, осуществленного отцом, была так грандиозна, что могла с успехом заставить нас, с малолетства не знавших воли, впасть в подобный самообман.
   ...Как податливая, мягкая глина послушна рукам ваятеля, так покорно распростерлись у ног молодого правителя разоренные, опустевшие в долгих междоусобицах долины и горы Тоса; в запустении прозябали не только земли души людские тоже одичали и загрубели.
   Отец начал действовать энергично, неистово, словно одержимый. Передо мной лежит его "Памятная записка" - она досталась мне от старшего брата.
   В 15-м году эры Канъэй (1638 г.) (отцу было тогда двадцать четыре года) начато строительство плотины на реке Мори, притоке реки Ёсино. В следующем году прорыт оросительный канал Накаи. Еще один год перестраивается гавань Муроцу. Проложен еще один оросительный канал Каминои, берущий начало от плотины Ямада.
   1-й год эры Сёхо (1644г.)... Возделаны поля Кагамино, распахана целина на равнине Ноити. Завершено строительство канала Камии. 1-й год эры Кэйан (1648 г.)... Начато строительство новой плотины Хатта на реке Ниедо и целой сети оросительных каналов Хироока...
   И дальше, вплоть до 3-го года эры Камбун (1663 г.), года, когда отца постигла опала (ему исполнилось тогда сорок девять лет), без передышки идет строительство плотин, гаваней, водохранилищ, шлюзов, водных путей и целой сети каналов, общим числом до тридцати и длиной более тридцати ри (Один ри - около 4 км). По берегам новых рек стали плодоносить земли, прозябавшие ранее в запустении. С волнением взирал отец на красоту и богатство родной земли, возрожденной его трудами. То было живое воплощение его мечтаний, высокое искусство, в которое он вложил всю свою душу.
   Достаточно взглянуть на тщательно, вплоть до мельчайших деталей разработанный закон о податях и налогах, который составил отец, сообразуясь с реальным положением вещей, закон, проникнутый доброжелательностью и заботой о людях, чтобы понять - издать подобный закон мог лишь человек, одержимый страстью, не уступающей вдохновению художника, или зодчего, или мастера, расписывающего узорами ткани...
   Но мы, его дети, не видели ничего из творений отца и, следовательно, не можем по справедливости ни оценить, ни понять значение его деяний (так же, как истинных причин ненависти, которая все еще тяготеет над нами...).
   Мне кажется, впервые тень омрачила блестящий успехи отца не тогда, когда удалился на покой любивший и уважавший его старый князь, и даже не во время отъезда нового князя в Эдо, а значительно раньше, задолго до всех этих событий.
   Это случилось, когда умерла его горячо любимая мать, и отец похоронил ее так, как того требовали строгие конфуцианские заповеди, а его заподозрили в том, что он тайно исповедует христианство и замышляет мятеж против центральной власти.
   Поводом для таких обвинений послужила усыпальница, которую воздвигли во владениях отца в тихом, уединенном месте, в живописном лесу, на пологих склонах вершины Гандзан. Целых два месяца тысяча кули трудились над постройкой этой усыпальницы. Всю дорогу до кладбища, десять с лишним ри, отец шел пешком рядом с гробом, босой, в грубой одежде. Это были настоящие торжественные конфуцианские похороны по обычаям рода Вэнь-гуна из древнего китайского царства Цзинь (Вэнь-гун-государь удела Цзинь в Китае в VII в. до н. э.). Наверно, отцу хотелось воздвигнуть для обожаемой матери гробницу, достойную императора. Он желал, чтобы место, где будет покоится ее прах, отличалось той совершенной красотой, к которой он сам всегда стремился душой.