После смерти отца в 1746 г. братья получили в наследство 2 тыс. душ и владели домом в Москве на Малой Никитской улице56, что соответствовало благородной семье среднего достатка. Мнение Рюльера о «нескольких крестьянах» было намеренно создано информаторами дипломата – кругом Н.И. Панина и Е.Р. Дашковой – желавшими представить своих политических соперников Орловых выходцами из гвардейских низов. Братья получили приличное образование: Григорий и Алексей обучались в Сухопутном шляхетском корпусе. А.Т. Болотов вспоминал, что, по предложению Григория, молодые офицеры вздумали поставить в Кенигсберге трагедию М.В. Ломоносова «Демофонт». Затея по неизвестным причинам сорвалась, однако само развлечение как раз в духе шляхетского корпуса, где воспитанники часто упражнялись на театральных подмостках.
   Поэтому общение с Григорием никак не роняло великую княгиню до кабацкого уровня. Екатерина справедливо предположила, что если ради мимолетного увлечения Куракиной адъютант Шувалова не побоялся оков, то ради нее он может рискнуть головой. Она нуждалась в серьезной военной опоре. Такую опору обеспечивали братья Орловы – признанные вожаки гвардейской молодежи. Коротко знавший Григория в Кенигсберге Болотов описал впечатление, которое тот производил на офицеров: «Он и тогда имел во всем характере своем столь много хорошего и привлекательного, что нельзя было его никому не любить»57. Когда Орлов и Болотов вновь встретились в Петербурге, Григорий, по словам приятеля, «был тогда уже очень и очень коротко знаком государыне императрице… и набирал для нее и для производства замышленного… переворота»58 подходящих людей.
«ПЕРЕСТАТЬ ГРУСТИТЬ»
   Об руку с поисками новой опоры при дворе и в гвардии шло осторожное прощупывание контактов в дипломатической среде. Новый английский посол Роберт Кейт не мог играть при Екатерине той же роли, что и Чарльз Уильямс. И по робости самого дипломата, и по его склонности весьма мягко отзываться о великом князе, «щадить самолюбие» царевича, как впоследствии скажет еще один секретарь французского посольства, Жан-Луи Фавье. Такое поведение не было изменой царевне со стороны британского представителя, ведь и предшественник поддерживал малый двор в целом. Только сэр Чарльз считал Екатерину сильной фигурой и ориентировался на нее. У Кейта не было оснований думать так же – на его глазах произошло «падение кредита» великой княгини. И он постарался сблизиться с наследником, тем более что тот выказывал любовь к союзнику Англии – Фридриху II.
   У версальского же кабинета не было шансов склонить Петра Федоровича на свою сторону. Волей-неволей приходилось искать подходы к его жене. «Говорят, великий князь не любит нас, французов, – отмечал Фавье. – Я думаю, что это правда. После немцев первое место в его сердце занимают англичане, нравы и обычаи которых ему сроднее наших. К тому же лондонский кабинет всегда относился к нему чрезвычайно мягко и осторожно, а кружок поселившихся в Петербурге и пользующихся большим почетом английских негоциантов выказывает много к нему уважения. Сам он со многими из них общается скорее как с друзьями, чем как с кредиторами. Его считают преданным интересам Пруссии, и я этому верю»59.
   Однако и сближение с великой княгиней было болезненным. Лопиталя не без оснований обвиняли в интригах, приведших к высылке Понятовского. Поэтому Версаль не рассчитывал, будто Екатерина сделает шаг навстречу прежнему посланнику. Требовался новый игрок. Маркиз был немолод и часто жаловался на нездоровье. Ему подыскивали помощника. Выбор пал на 27‑летнего драгунского полковника Луи Огюст Ле Тоннелье, барона де Бретейля, который хорошо зарекомендовал себя в качестве дипломатического представителя в Кельне. Помимо деловых качеств, он обладал репутацией сердцееда.
   Герцог Шуазель советовал Бретейлю проявить к супруге великого князя максимум любезности. Ему даже было сказано, что после его приезда в Петербург «принцесса Екатерина должна перестать грустить по Понятовскому». Последнее рассматривалось как средство пресечь всякую британскую «инфлюэнцию». «Было бы крайне нежелательно, чтобы Англия вернула себе прежнее влияние при русском дворе и оторвала бы Россию от союза с Францией», – говорилось в инструкции молодому дипломату 1 апреля 1760 г.
   В то же время всякое замешательство в Петербурге, переворот, волнения, смена власти считались выгодными для Франции. Бретейлю предписывалось разузнать побольше об Иоанне Антоновиче, чья кандидатура казалась Людовику XV более желанной, чем пруссак Петр Федорович. «Говорят, что у князя Ивана значительная партия и что народ, считая его русским, будет повиноваться ему охотнее, чем немецкому принцу. …Так как Его Величество не брал на себя обязательств поддерживать порядок в пользу великого князя, он не должен противиться тому, что разрушило бы этот порядок… Королю даже приятнее было бы видеть на русском престоле князя Ивана… Смута, могущая возникнуть в России… может быть только выгодна королю, так как она ослабила бы русское государство и по той еще причине, что во время смуты, которую легко было бы растянуть, соседним державам нечего было бы бояться русских».
   В начале лета 1760 г. Бретейль в должности полномочного министра прибыл в Петербург. 29 июня он получил аудиенцию у Елизаветы, а затем официально представился великокняжеской чете. Разговаривая с Екатериной, молодой дипломат отметил, что ее «замечательные качества» хорошо известны королю, который заверяет великую княгиню в «дружбе и почтении». В ответ дипломат услышал именно те слова, которых ожидал. Екатерина заявила о полном доверии к новому министру. «Хотя я, – как она добавила, – и не знаю вас». Последнее можно было счесть за куртуазный намек, чрезвычайно обрадовавший Шуазеля.
   Великая княгиня без обиняков пожаловалась Бретейлю на неблаговидную роль Лопиталя в удалении Понятовского, и на недружелюбие французских дипломатов. «Если бы хотели меня узнать немного лучше, а не оскорблять меня жестокого, то имели бы возможность вполне убедиться, что я желала лишь нравиться Его Величеству… Я уже давно искала случая высказать свои чувства королю»60, – повторяла она. «Меня воспитывали в любви к французам. Я долго оказывала им предпочтение. Ваши услуги должны мне вернуть это чувство». Иными словами, если дипломат поспособствует возвращению Понятовского, в душе Екатерины воскреснут нежные сантименты к Франции. «Я хотел бы передать весь этот тон, – доносил он о своей собеседнице, – всю ловкость и страстность, которые великая княгиня вложила в этот разговор, но, быть может все это означает… лишь протест страсти перед препятствием»61.
   Казалось, дела стартовали хорошо. Однако в самом начале пребывания в России Бретейль допустил промах. Ему предписывалось, «не шокируя открыто чувств великой княгини, избегать готовности исполнять ее желания». То есть не отзываться дурно о прежнем возлюбленном, но и не содействовать его возвращению. Тем не менее Екатерина настаивала, и Бретейль, а за ним Шуазель готовы были пойти на поводу у ее желаний. Герцог на свой страх и риск, не уведомив Людовика XV, начал хлопоты. А молодой полномочный министр поспешил рассыпаться перед великой княгиней в заверениях: «Его Величество, будучи большим христианином, не только не воспрепятствует возвращению графа Понятовского в Петербург, но будет содействовать успеху тех мер, которые примутся для убеждения короля (Польши. – О. Е.) снова вручить Понятовскому свои дела».
   Как на грех об этом стало известно Елизавете Петровне. Она приказала канцлеру Воронцову обратиться в Версаль с требованием не покровительствовать поляку. Людовик XV был разгневан самоуправством Шуазеля, и дело остановилось. Как следствие императрица рассердилась на Бретейля, а Екатерина обманулась в нем. Сам дипломат, поняв, как щекотливы отношения с малым двором, постарался держаться от него на расстоянии.
   Зато ему удалось решить другую, куда более важную для Франции задачу. Король рекомендовал Бретейлю напомнить канцлеру о том, что его долг казне парижского союзника составляет 150 тыс. червонцев. «Скажите графу Воронцову, – настаивал Людовик XV, – что… если бы признание долга, который числится за ним, состояло в том, что этот удар (занятие русскими войсками Данцига. – О. Е.) был бы отстранен, то и тогда я счел бы эти деньги хорошо употребленными… Пустите в ход все возможное влияние на него, чтобы он помешал занятию русскими этого города, свобода которого так необходима для свободы Польши»62.
   Связанному долговыми обязательствами перед Версалем Воронцову ничего не оставалось делать, как убедить Елизавету, будто оккупация Данцига нанесет непоправимый ущерб союзническим отношениям. Императрица отступила, немало удивив своих генералов, считавших захват города необходимым. Первый успех только ободрил Бретейля. Он начал добиваться обещания вывести русские войска из Восточной Пруссии после заключения всеобщего мира. Для помощи к нему был прислан опытный дипломат Жан-Луи Фавье, занявший должность секретаря французского посольства. Вообще, в конце войны штат этого учреждения в Петербурге весьма пополнился.
   Совместными усилиями дипломатам удалось уговорить Воронцова, а через него – Елизавету во имя грядущего мира отказаться от притязаний на Восточную Пруссию. Взамен России обещали компенсацию затрат на войну. Выплаты предусматривались из кармана Фридриха II. Но разоренная Пруссия не могла платить. А Франция, понеся тяжкие поражения на американском континенте, где лишилась большинства колоний, тоже не имела денег. Следовательно, России были даны заведомо неисполнимые обещания. Не понимать этого императрица и канцлер не могли.
   Обратим внимание: еще задолго до возвращения Петром III завоеванных территорий Фридриху II Россия отказалась от них по настоянию союзников. В сущности, жест Петра, так оскорбивший русское общество, ничего не менял. Победы, одержанные на поле боя, елизаветинская дипломатия уступила за суммы, которые были давно потрачены.
   Закономерен вопрос: собиралась ли русская сторона выполнять взятые на себя обязательства? Возможно, советники императрицы считали нужным пойти на словесные уступки ради сохранения союза? А после победы, сославшись на то, что другие члены альянса не следуют пунктам соглашения, отказаться от них? Во всяком случае, это был самый простой путь. Ведь за годы войны шкуру неубитого прусского медведя столько раз наново подбивали дипломатическими бумагами…
«МОЯ МИЛАЯ КНЯГИНЯ»
   В июне 1761 г. в Петербург вернулась княгиня Дашкова, проведшая около года с родными мужа в старой столице. Вскоре ее дружеские отношения с великой княгиней восстановились, что не слишком понравилось Петру Федоровичу. Видимо, он считал, что вся родня фаворитки как бы уже принадлежит ему, тем более что Екатерина Романовна была его крестной дочерью. Во время первого же посещения Ораниенбаума наследник сказал ей: «Если вы хотите здесь жить, вы должны приезжать каждый день, и я желаю, чтобы вы были больше со мной, чем с великой княгиней».
   По словам Дашковой, она постаралась всячески уклониться от этой чести и при случае пользоваться именно обществом цесаревны, «которая оказывала мне такое внимание, каким не удостаивала ни одну из дам, живших в Ораниенбауме». Заметив дружбу двух начитанных женщин, Петр однажды отвел Дашкову в сторону и произнес знаменитую фразу: «Дочь моя, помните, что благоразумнее иметь дело с такими простаками, как мы, чем с великими умами, которые, выжав весь сок из лимона, выбрасывают его вон». По мнению мемуаристки, эти слова «обнаруживали простоту его ума и доброе сердце».
   Живя в Ораниенбауме, на приволье, наследник задавал свои любимые праздники в летних лагерях, где много курили, пили пиво, говорили по-немецки и играли в кампи. Такие развлечения казались Екатерине Романовне глупыми и скучными. К счастью для нее, сестра-фаворитка не настаивала, чтобы Дашкова наносила ей визиты. В сущности, они были чужими людьми.
   «Как это времяпрепровождение отличалось от тех часов, которые мы проводили у великой княгини, где царили приличие, тонкий вкус и ум! – восклицала княгиня. – Ее императорское высочество относилась ко мне с возрастающим дружелюбием; зато и мы с мужем с каждым днем все сильнее и сильнее привязывались к этой женщине, столь выдающейся по своему уму, по своим познаниям, и по величию и смелости своих мыслей»63.
   В одной из автобиографических зарисовок наша героиня так описывала Дашкову этого времени: «Она была младшей сестрой любовницы Петра III и 19 лет от роду, более красивая, чем ее сестра, которая была очень дурна. Если в их наружности вовсе не было сходства, то их умы разнились еще более: младшая с большим умом соединяла и большой смысл; много прилежания и чтения, много предупредительности по отношению к Екатерине[4] привязывали ее к ней сердцем, душою и умом. Так как она совсем не скрывала этой привязанности и думала, что судьба ее родины связана с личностью этой государыни, то вследствие этого она говорила всюду о своих чувствах, что бесконечно вредило ей у ее сестры и даже у Петра III»64.
   Раз в неделю Екатерине позволялось навещать царевича Павла, который оставался с бабушкой-императрицей в столице. «В те дни, когда она знала, что я нахожусь у Ораниенбауме, – отмечала Дашкова, – она на обратном пути из Петергофа останавливалась у нашего дома, приглашала меня в свою карету и увозила к себе; я с ней проводила остаток вечера. В тех случаях, когда она сама не ездила в Ораниенбаум, она меня извещала об этом письмом, и таким образом между великой княгиней и мной завязалась переписка и установились доверчивые отношения, составлявшие мое счастье, так как я была так привязана к ней, что, за исключением мужа, пожертвовала бы ей решительно всем»65.
   Вслед за обменом книгами и журналами подруги перешли к весьма неосторожному обмену мыслями, которые носили явный отпечаток государственных планов. «Вы ни слова не сказали в последнем письме о моей рукописи, – обижалась в одной из записок Екатерина. – Я понимаю ваше молчание, но вы совершенно ошибаетесь, если думаете, что я боюсь доверить ее вам. Нет, любезная княгиня, я замедлила ее посылкой лишь потому, что хотела закончить статью под заглавием “О различии духовенства и парламента”…Пожалуйста, не кажите ее никому и возвратите мне как можно скорее. То же самое обещаюсь сделать с вашим сочинением и книгой»66.
   Сама Дашкова тоже направляла подруге заметки, касавшиеся «общественного блага», правда, не подписывая их, то ли из скромности, то ли из осторожности. Впрочем, Екатерина отлично понимала, кто автор понравившихся ей политических пассажей, и не скупилась на похвалы: «Возвращаю вам и манускрипт, и книгу. За первый я очень благодарна вам. В нем весьма много ума, и мне хотелось бы знать имя автора. Я с удовольствием бы желала иметь копию с этой записки… Это истинное сокровище для тех, кто принимает близко к сердцу общественные интересы»67.
   Документы, о которых говорили подруги в переписке, не сохранились. Однако не трудно догадаться, чему они были посвящены. Рюльер, неплохо знакомый с обстановкой в доме канцлера Воронцова, сообщал о его младшей племяннице: «Она видела тут всех иностранных министров, но с 15‑ти лет желала разговаривать только с республиканскими. Она явно роптала против русского деспотизма и изъявляла желание жить в Голландии, в которой хвалила гражданскую свободу и терпимость вероисповедания. Страсть ее к славе еще более обнаруживалась… Молодая княгиня с презрением смотрела на безобразную жизнь своей сестры и всякий день проводила у великой княгини. Обе они чувствовали равное отвращение к деспотизму, который всегда был предметом их разговора, а потому она и думала, что нашла страстно любимые ею чувствования в повелительнице ее отечества»68.
   Страсть Дашковой к парламентаризму уже после переворота подтверждал английский посол, граф Джон Бёкингхэмпшир, приводя ее слова: «Почему моя дурная судьба поместила меня в эту огромную тюрьму? Почему я принуждена унижаться в этой толпе льстецов, равно угодливых и лживых? Почему я не рождена англичанкой? Я обожаю свободу и пылкость этой нации»69.
   Обмениваясь планами будущих преобразований, наши дамы пустились в весьма опасную игру. Первой свою оплошность заметила Екатерина. В случае ознакомления с ее рукописями третьего заинтересованного лица, например канцлера Воронцова, великой княгине грозили крупные неприятности. Она сама дала врагам материал, на основе которого можно было осуществить ее высылку. Поэтому, допустив неосторожный шаг, Екатерина испугалась.
   «Несколько слов о моем писании, – обращалась она к Дашковой. – Послушайте, милая княгиня, я серьезно рассержусь на Вас, если Вы покажите кому-нибудь мою рукопись, исключительно вам одной доверенную. На этот раз я не делаю исключения даже в Вашу пользу, особенно в силу того убеждения, что жизнь наша не в нашей воле. Вы знаете, как я верю вашей искренности; скажите же мне по правде, неужели вы с этой целью продержали мои листки целые три дня, что можно было прочесть не более как в полчаса. Пожалуйста, возвратите их мне немедленно, ибо я начинаю беспокоиться, зная по опыту, что в моем положении всякая безделица может породить самые неблагоприятные последствия»70.
   Рассуждения Екатерины о «разнице церкви и парламента», посланные Дашковой и с таким трудом возвращенные назад, не сохранились. Речь могла идти о нецелесообразности предоставления духовенству мест в гипотетическом парламенте, как это и произошло в Уложенной комиссии 1767 г., когда только две категории населения не получили возможности направить депутатов: крепостные крестьяне и священнослужители. Тогда правительство Екатерины II опасалось, что после секуляризации церковных земель обиженное духовенство попытается оказать сопротивление ее политике.
   Любопытный Рюльер отметил стремление семьи канцлера сблизить младшую племянницу с наследником: «Сестра ее, любовница великого князя, жила, как солдатка, без всякой пользы для своих родственников, которые посредством ее ласкались управлять великим князем, но по своенравию и неосновательности видели ее совершенно неспособною выполнить их намерения. Они вспомнили, что княгиня Дашкова тонкостью и гибкостью своего ума удобно выполнит их надежды и хитро… употребили все способы, чтобы возвратить ее ко двору, который находился тогда вне города… Но так как она делала противное тому, чего от нее ожидали, то и была принуждена оставить двор с живейшим негодованием против своих родственников и с пламенною преданностью к великой княгине»71.
   Таким образом, французский дипломат располагал сведениями, будто дядя-канцлер желал предложить Петру Федоровичу более умную и оборотистую племянницу, чем обожаемая «Романовна». Он намекал на обострение отношений княгини с фавориткой, что и привело к отъезду первой из Ораниенбаума. Эти слова Рюльера задели Дашкову, и в комментариях на его книгу она пометила: «Я не ссорилась с сестрой и могла легко руководить ею, а через нее и государем, ежели бы захотела принимать какое-либо участие в их отношениях друг к другу»72.
   Княгиня подчеркивала, что сама сделала свой выбор. Вернее выбор сделала Екатерина – она постаралась обольстить тезку и возбудить в ее сердце чувство горячей любви. Это было тем легче, что, по признанию нашей героини, «Дашкова от самого почти ребячества ко мне оказывала особливую привязанность»73.
   Если в словах Рюльера есть хоть тень правды, великая княгиня должна была очень испугаться перспективы появления у супруга вместо толстой и недалекой «Романовны» амбициозной, целеустремленной фаворитки. Петр, как помним, поначалу охотно звал только что приехавшую в Петербург Дашкову в гости, а вот сестра как будто избегала встреч с ней и не настаивала на ее компании, ведь в покои Елизаветы Воронцовой в любой момент мог зайти великий князь и, застав там младшую племянницу канцлера, заинтересоваться ею.
   Такое общество было не по вкусу Дашковой, и цесаревна, больше подходившая интеллектуально, сделала все возможное, чтобы стать идолом для подруги. Она приковала чувства молодой княгини, превратив последнюю в свою фаворитку. В отношениях двух женщин было много от куртуазной игры «кавалер – дама». Дашкова посвящала подруге поэтические послания и получала самые лестные благодарности.
   «Какие стихи и какая проза! – восхищалась великая княгиня. – …Я прошу, нет, я умоляю вас не пренебрегать таким редким талантом. Может быть, я не совсем строгий Ваш судья, особенно в настоящем случае, моя милая княгиня, когда Вы… обратили меня в предмет Вашего прекрасного сочинения»74. «Я с наслаждением ожидаю тот день, который вы обещали провести со мной на следующей неделе, и при том надеюсь, что вы будете почаще повторять свои посещения, так как дни становятся короче»75.
   Судя по запискам, неясные признаки недовольства семьи проявились в конце лета 1761 г. Именно тогда Дашкова короткий период старалась избегать настойчивых приглашений цесаревны. Сама мемуаристка очень деликатно обошла вопрос о разлуке с любимой подругой: «Когда настало время вернуться в город, порядок вещей изменился. Я не видела больше великой княгини, и мы обменивались только довольно частыми записками»76. Однако след конфликта с родней остался не только в сочинении Рюльера. Смутные отклики на него заметны и в переписке с великой княгиней. Вероятно, дядя-канцлер намекнул, что от подобной дружбы страдает репутация Дашковой.
   «Что же касается до вашей репутации, она чище любого календаря святых, – посмеивалась Екатерина. – Я с нетерпением ожидаю нашего свидания». Но дамы явно заигрались. «Я только что возвратилась из манежа и так устала от верховой езды, что трясется рука; едва в состоянии держать перо, – сообщала цесаревна в другой записке. – Между пятью и шестью часами я намерена ехать в Катерингоф, где я переоденусь, потому что было бы неблагоразумно в мужском платье ехать по улицам. Я советую вам отправиться туда в своей карете, чтобы не ошибиться в торопливости своего кавалера и явиться в качестве моего любовника. Мы можем пробыть вместе по обыкновению долго, хотя не останемся ужинать»77.
   Возвращение в Петербург должно было положить конец частым встречам наедине. Ведь в городе великокняжеская семья постоянно находилась на виду. О неудобстве такого житья писал применительно к Петру Федоровичу Фавье: «Зимний дворец, в котором они (великий князь с великой княгиней. – О. Е.) живут восемь месяцев в году, имеет вид огромной деревянной клетки. Он весь сквозной, так что ни войти, ни выйти из него нельзя иначе, как чтобы все видели… В течение целой зимы он не что иное, как приличная тюрьма»78.
   Поэтому Екатерина могла встречаться с подругой только у всех на глазах. Однако и в городе Дашковой удалось обратить на себя внимание. «Она поселилась в Петербурге, – писал Рюльер, – …обнаруживая в дружеских своих разговорах, что и страх эшафота не будет ей никогда преградою… Она гнушалась возвышением своей фамилии, которое основывалось на погибели ее друга»79.
«ВЗЯТЬ СЫНА ЕГО»
   Орлов и Дашкова появились в окружении великой княгини почти одновременно и предназначались ею для общего дела, хотя и не знали друг о друге. Опять Рюльер весьма точен: «Сии-то были две тайные связи, которые императрица (Екатерина. – О. Е.) про себя сохраняла, и как они друг другу были неизвестны, то она управляла в одно время двумя партиями и никогда их не соединяла, надеясь одною возмутить гвардию, а другою восстановить вельмож [против Петра]»80.
   То, что молодая княгиня не ведала о гвардейских сторонниках своего обожаемого друга, не значит, будто наследник ни о чем не догадывался. Одна из часто мелькающих на страницах исследований сцена из мемуаров Дашковой говорит об обратном. Во время званого обеда на 80 персон, где присутствовала и Екатерина, великий князь «под влиянием вина и прусской солдатчины» позволил себе угрозу, ясную очень немногим. Полагаем, что сама героиня мемуаров до конца дней так и не осознала истинного смысла слов цесаревича.
   «Великий князь стал говорить про конногвардейца Челищева, у которого была интрига с графиней Гендриковой, племянницей императрицы Елизаветы. …Он сказал, что для примера следовало бы отрубить Челищеву голову, дабы другие офицеры не смели ухаживать за… родственницами государыни. Голштинские приспешники не замедлили кивками головы и словами выразить свое одобрение». О ком говорил Петр? Уж явно не о Челищеве с Гендриковой.
   И тут Дашкова подтолкнула разговор к крайне опасному вопросу: «Я никогда не слышала, – заявила она, – чтобы взаимная любовь влекла за собой такое деспотическое и страшное наказание…
   – Вы еще ребенок, – ответил великий князь…
   – Ваше высочество, – продолжала я, – вы говорите о предмете, внушающем всем присутствующим неизъяснимую тревогу, так как, за исключением ваших почтенных генералов, все мы… родились в то время, когда смертная казнь уже не применялась.
   – Это-то и скверно, – возразил великий князь, – отсутствие смертной казни вызывает много беспорядков…
   – Сознаюсь… что я действительно ничего в этом не понимаю, но я чувствую и знаю, что ваше высочество забыли, что императрица, ваша августейшая тетка, еще жива».