Было бы заблуждением предполагать, что человек одной эпохи непременно считает все прошлые эпохи низкими по уровню только потому, что они прошлые. Достаточно вспомнить «речение» Хорхе Манрике: "Время было лучше всегда". Но и это неверно. Не всякая эпоха чувствовала себя ниже предыдущих, и не всякая считала себя выше их. Каждый исторический период иначе, по-своему, ощущает столь странное, неуловимое явление, как «уровень». Удивительно, что мыслители и историки никогда не обращали внимания на такой очевидный и существенный факт.
   Мнение Хорхе Манрике, вообще говоря, распространенней. Большая часть исторических эпох не считала свое время лучшим; наоборот, обычно вспоминали "доброе старое время" — "золотой век" у нас, воспитанных Грецией и Римом, и Альчеринги — у австралийских дикарей. Люди чувствовали, что пульс их жизни неполон, и смотрели с почтением на прошлое, на «классические» эпохи, чья жизнь им казалась полнее, богаче, совершеннее и напряженнее, чем их собственная. Глядя назад и видя там эпохи более совершенные, они чувствовали не превосходство свое, а падение, словно упала ртуть в термометре. Начиная со 150 года по Р.Х. ощущение убывающей жизни, снижения уровня, упадка, утраты все возрастало в Римской империи. Собственно, еще Гораций сказал: "Отцы наши хуже наших дедов, зачали нас, еще худших, мы же породили совсем плохих" ("Оды", кн. III, 6). Двести лет спустя во всей Империи уже не хватало мужчин, рожденных в Италии, чтобы занять должности центуриона, и приходилось нанимать сперва далматинцев, позднее варваров с Дуная и Рейна. Тем временем и женщины стали бесплодны, Италия обезлюдела.
   Обратимся к другому типу эпох, жизненное ощущение которых прямо обратно предыдущему. Здесь перед нами крайне интересное явление, и для нас очень важно определить его поточней. Когда на пороге XX века политики критиковали перед толпой ошибки и эксцессы правительства, они обычно мотивировали это тем, что некие меры "недопустимы в наш век прогресса". Любопытное совпадение: ту же форму мы находим в знаменитом письме Траяна Плинию, где император рекомендует не преследовать христиан по анонимным доносам: "Nec nostri saeculi est" ("Не подобает нашему времени"). Значит, в истории были эпохи, которые чувствовали себя достигшими полной, окончательной высоты; были времена, когда люди верили, что они подходят к концу долгого странствия, к достижению заветной цели, к исполнению древних чаяний. Это — "исполнение времен", полная зрелость исторической жизни. Действительно, в начале XX века европеец верил, что человеческая жизнь, наконец, стала тем, к чему издавна стремились все поколения, тем, чем она отныне будет всегда. "Эпохи исполнения" всегда ощущают себя конечным результатом многих подготовительных этапов, предыдущих эпох, не достигших полноты, низших по развитию, над которыми "эпоха исполнения" доминирует. Этой эпохе с ее высоты кажется, что все подготовительные периоды были преисполнены мечтаний, неудовлетворенных желаний, неосуществимых иллюзий, нетерпеливых предтеч, конечная цель и несовершенная действительность болезненно противоречили друг другу. XIX век смотрел так на средневековье. Наконец наступает день, когда давнишняя, многовековая мечта, по-видимому, осуществляется; действительность принимает ее и подчиняется ей. Мы достигли высот, маячивших перед нами, цели, к которой мы стремились, исполнения времен! Горестное "еще нет" сменяется торжествующим "наконец-то!".
   Так воспринимали свою эпоху поколение наших отцов и весь XIX век. Не забывайте, нашему времени предшествовала эпоха "исполнения времен"! Отсюда неизбежно следует, что человек, принадлежащий к этому старому миру, глядящий на все глазами прошлого века, будет страдать оптической иллюзией: наш век будет казаться ему упадком, декадансом.
   Но тот, кто издавна любит историю, кто научился различать пульс эпохи, не поддастся иллюзии и не поверит в мнимую "полноту времен".
   Как я уже сказал, для наступления "полноты времен" необходимо, чтобы заветная мечта, пронесенная через столетия, наполненные мучительными, страстными исканиями, в один прекрасный день была достигнута. Тогда настает удовлетворение, эпоха "исполнения времен". И впрямь, такая эпоха очень довольна собой; иногда, как в XIX веке, слишком самодовольна. Но сейчас мы начинаем понимать, что эпохи самоудовлетворения — снаружи такие гладкие и блестящие — внутренне мертвы. Подлинная полнота жизни — не в покое удовлетворенности, а в процессе достижения, в моменте прибытия. Как сказал Сервантес, "путь всегда лучше, чем отдых". Когда эпоха удовлетворяет все свои желания, свои идеалы, это значит, что желаний больше нет, источник желаний иссяк. Значит, эпоха пресловутой удовлетворенности — это начало конца. Есть эпохи, которые не умеют обновить свои желания; они умирают, как счастливые трутни после брачного полета. Вот почему эпохи "исполнения чаяний" в глубине сознания всегда ощущают странную тоску.
   Цели и стремления, которые так долго вызревали и, наконец, в XIX веке, казалось бы, осуществились, получили название "новейшей культуры". Самое имя вызывает сомнения: эпоха называет себя новейшей, т. е. окончательной заключительной, перед которой все остальное — лишь скромная подготовка, как бы стрелы, не попавшие в цель.
   Не подходим ли мы к самой сущности различия между нашей эпохой и предшествующей, только что отошедшей в прошлое? Ведь наше время действительно не считает себя окончательным; в глубине нашего сознания мы находим, хотя и смутно, интуитивное подозрение, что таких совершенных, законченных, навеки кристаллизованных эпох вообще не бывает, наоборот: претензия какой-то "новейшей культуры" на законченность и совершенство — заблуждение, навязчивая идея, которая свидетельствует о том, что сильно сузилось поле зрения. Почувствовав так, мы испытываем огромное облегчение, словно из замурованного склепа мы выбрались снова на свободу, под звездное небо, в живой мир, неизмеримый, страшный, непредвидимый и неисчерпаемый, где возможно все, и хорошее, и плохое.
   Вера в "новейшую культуру" была унылой. Люди верили, что завтра будет то же, что и сегодня, что прогресс состоит только в движении вперед, по одной и той же дороге, такой же, как пройденная нами. Это уже и не дорога, а растяжимая тюрьма, из которой не выйти.
   Когда в начале Империи какой-нибудь образованный провинциал, например, Лукиан или Сенека, прибывал в Рим и видел величественные здания, символ совершенного могущества у него сжималось сердце: ничего нового быть не может. Рим вечен. Если меланхолия исходит от руин, как запах тления от стоячих вод, то и в Риме чуткий провинциал ощущал меланхолию не менее острую, но обратного смысла — меланхолию вечности.
   По сравнению с этим не напоминает ли наша эпоха шаловливую резвость детей, вырвавшихся из школы? Сегодня мы ничего уже не знаем о том, что будет завтра, и это нас втайне радует, ибо непредвидимое, таящее в себе все возможности, — вот настоящая жизнь, вот полнота жизни!
   Этот диагноз, который, конечно, имеет свою обратную сторону, противоречит толкам об упадке, излюбленной теме многих современных авторов. Толки эти основаны на оптическом обмане, имеющем много причин. Позже мы рассмотрим некоторые из них. Сейчас я хочу остановиться на одной, самой очевидной. Ошибка в том, что, следуя определенной идеологии, — на мой взгляд, неверной, — из всей истории принимают во внимание только политику и культуру упуская из внимания, что это лишь поверхность. Историческая реальность коренится в более древнем и глубоком пласте — в биологической витальности, в жизненной силе, подобной силам космическим; это не сама космическая сила, не природная, но родственная той, что колышет море, оплодотворяет зверя, покрывает дерево цветами, зажигает и гасит звезды.
   Взамен толков об упадке я предлагаю такое рассуждение.
   Понятие «упадка» основано, конечно, на сравнении. Падают сверху вниз. Хорошо; но сравнение это можно вести с самых различных точек зрения. Для фабриканта мундштуков жизнь в упадке, когда люди курят без мундштука. Другие подходы серьезнее, но, строго говоря, они так же односторонни, произвольны и поверхностны в своем отношении к самой жизни, ценность и уровень которой мы хотим определить. Есть только один правильный, естественный подход: самому войти в нутро жизни, наблюдать ее изнутри и следить, чувствует ли она сама себя в упадке, т. е. слабеет, вянет, идет вниз или нет?
   Если даже наблюдать жизнь изнутри, как узнать, что она чувствует? Для меня решает такой симптом: эпоха, которая настоящее предпочитает прошлому, никак не может считаться упадочной. К этому и шел весь мой экскурс об "уровне эпохи". Он говорит нам, что наше время занимает весьма странную, еще небывалую позицию.
   В салонах прошлого века дамы и искусные поэты неизменно задавали друг другу вопрос: "В какую эпоху вы хотели бы жить?" Каждый начинал блуждать по путям истории в поисках эпохи, которая подходит к его личности, ибо XIX век, хотя и считал себя самой совершенной эпохой, был тесно связан с прошлым, стоял у него на плечах; он чувствовал себя кульминацией, завершением всего прошлого. Поэтому он еще верил в классические периоды — век Перикла, Ренессанс, — когда были созданы ценности, какими он сам теперь пользовался. Этого одного было бы достаточно, чтобы внушить нам недоверие к "эпохам полноты": они обращены лицом назад, в прошлое, которое, по их мнению, завершают.
   Ну, хорошо. А каков был бы откровенный ответ представителя нашего века? Я думаю, что тут не может быть никакого сомнения: всякая прошлая эпоха, без исключения, показалась бы ему тесной камерой, в которой он не мог бы дышать. Значит, современное человечество чувствует, что его жизнь — в большей степени жизнь, чем любая прошлая; или наоборот: для современного человечества все прошлое сделалось слишком малым. Это жизнеощущение современных людей своей категоричной ясностью опрокидывает все измышления об упадке, как непродуманные и поверхностные.
   В наше время жизнь имеет — и ощущает в себе — больший размах, чем когда бы то ни было. Как же она могла бы чувствовать себя на ущербе? Наоборот, именно потому, что она чувствует себя сильнее, «живее» всех предыдущих эпох, она потеряла всякое уважение, всякое внимание к прошлому. Таким образом, мы впервые встречаем в истории эпоху, которая начисто отказывается от всякого наследства, не признает никаких образцов и норм, оставленных нам прошлым, и, являясь преемницей многовековой непрерывной эволюции, представляется нам увертюрой, утренней зарей, детством. Мы оглядываемся назад, и прославленный Ренессанс начинает казаться нам узким, провинциальным, напыщенным, и — будем откровенны — банальным.
   Не так давно я обобщил это в следующих словах: "Решительный разрыв настоящего с прошлым — характеристика нашей эпохи. Он таит в себе подозрение, более или менее смутное, которое и вызывает смуту, столь характерную для сегодняшней жизни. Мы чувствуем, что мы как-то внезапно остались одни на земле; что мертвые не только оставили нас, но исчезли совсем, навсегда; что они больше не могут помогать нам. Все остатки традиционного духа исчезли. Образцы, нормы, стандарты больше нам не служат. Мы обречены разрешать наши проблемы без содействия прошлого, будь то в искусстве, науке или политике. Европеец одинок, рядом нет ни единой живой души, он — как Питер Шлемиль, потерявший свою тень. Так всегда бывает в полдень.
   Итак, каков же уровень нашей эпохи? Это не "полнота времен"; и, тем не менее, наша эпоха чувствует себя выше всех предыдущих эпох, включая и эпохи «полноты». Нелегко формулировать мнение нашей поры о самой себе: она верит, что она больше всех других, но ощущает себя началом; и в то же время не уверена, что это не агония. Как выразить наше ощущение? Может быть, так: выше всех грядущих эпох, ниже самой себя; сильна бесспорно и неуверенна в своей судьбе; горда своей силой и сама ее боится.



IV. Рост жизни


   Господство масс, повышение уровня и возвещаемая им высота эпохи — лишь симптомы более общего явления. Оно почти абсурдно и невероятно, несмотря на свою самоочевидность. Дело в том, что наш мир как-то внезапно разросся, увеличился, а вместе с ним расширился и наш жизненный кругозор. В последнее время кругозор этот охватывает весь земной шар; каждый индивидуум, каждый средний человек принимает участие в жизни всей планеты. Год тому назад жители Севильи могли следить по газетам, час за часом, за тем, что происходило с группой людей на Северном полюсе; ледяные горы как бы появились среди раскаленных полей Андалусии. Каждый клочок земли больше не изолирован в своих геометрических пределах, но взаимодействует с другими частями планеты. Согласно закону физики, гласящему, что вещи находятся там, где они действуют, мы можем назвать вездесущей каждую точку земного шара. Эта близость дали, это присутствие отсутствующего расширили до фантастических размеров кругозор каждого отдельного человека.
   Мир вырос и во времени. Предыстория и археология открыли нам исторические области невероятной давности. Целые цивилизации и империи, о которых мы до сих пор и не подозревали, включены в наш духовный мир, как новые континенты. Иллюстрированные журналы и фильмы немедленно демонстрируют эти вновь открытые недосягаемые миры широкой публике.
   Но этот пространственно-временной рост мира сам по себе еще ничего не значит. Пространство и время в физическом смысле — абсолютно бездушные категории космоса. Поэтому тот культ скорости, которым охвачено наше поколение, имеет больше смысла и оснований, чем это кажется на первый взгляд. Скорость, производная времени и пространства, ничуть не разумней своих составляющих; но она служит их преодолению. Глупость можно победить только другой глупостью. Победа над космическим временем и пространством (которые сами по себе не имеют никакого смысла) была вопросом чести для современного человечества
[1]; и нет ничего странного в том, что мы испытываем детскую радость, развивая такую скорость, которая пожирает пространство и душит время.
   Уничтожая их, мы даем им жизнь, заставляем их служить жизненному процессу; мы можем посетить больше мест, пережить больше приездов и отъездов, вместить больше космического времени в меньший срок времени житейского.
   Но, в конечном счете, рост мира — не в размере его, а в том, что он вмещает больше вещей. Всякая вещь — в самом широком смысле слова — то, что мы можем желать, замыслить, сделать, уничтожить, найти, потерять, принять, отвергнуть, — все слова, означающие жизненные процессы.
   Возьмем любой род нашей деятельности, хотя бы покупку. Представим себе двух людей, одного — нашего современника, другого — из XVIII века, обладающих одинаковой покупательной способностью (учитывая разницу валют), и сравним их возможности — выбор предметов. Разница колоссальная. У нашего современника практически неограниченные возможности. Трудно себе представить вещь, которой он не мог бы получить. И наоборот: нельзя себе представить покупателя, способного купить все, что выставлено на продажу. Могут возразить, что при равных средствах оба покупателя получат одно и то же. Это неверно. Сегодня машинное производство значительно удешевило все изделия. Но даже если бы и так, это не опровергает, а скорее подтверждает мою мысль.
   Покупка завершается в тот момент, когда покупатель остановился на одном предмете; до этого происходит выбор, который начинается с того, что покупатель знакомится с возможностями, какие предлагает рынок. Из этого следует, что наша «жизнь» при акте покупки сводится главным образом к переживанию предоставляющихся возможностей. Когда говорят о нашей жизни, обычно забывают то, что мне кажется самым существенным: жизнь наша в каждый момент состоит из осознания наших возможностей. Если бы в каждый момент перед нами была лишь одна возможность, это была бы уже не «возможность», а просто необходимость. Однако вторая возможность всегда есть; как это ни странно, но в нашей жизни всегда есть варианты, которые дают нам возможность сделать выбор
[2]. Жить — это, значит, пребывать в кругу определенных возможностей, которые зовутся «обстоятельствами». Жизнь в том и заключается, что мы — внутри «обстоятельств», или «мира». Иначе говоря, это и есть "наш мир" в подлинном значении этого слова. «Мир» не что-то чуждое нам, вне нас лежащее; он неотделим от нас самих, он — наша собственная периферия, он — совокупность наших житейских возможностей.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента