Геннадий Осетров
Гибель волхва

   Совесть (со-Весть) — причастность к всечеловеческой, высшей Вести, истине.
   Жизнь, жизнь милее всего на свете!
Из русской народной сказки

   Конец лета и первоначальную осень очень тяжелого и темного для меня 1982 года я провел в Подмосковье. Каждое утро выходил я из избы и шагал в черную от древности, заброшенную, полусгнившую бревенчатую баню, садился там к самодельному шаткому столу, но писание мучительно не шло — одолевали сомнения и рушилась вера в целесообразность сочинительства.
   К стеклу некогда прорезанного в банной стене большого окна слева и справа прижимались тонкие зеленые ветви боярышника, а позади них поднимались к небу тяжелые старые липы; по их черным морщинистым стволам бегали освещенные осенним солнцем сине-желтые синицы, изредка сверху опускались огромные вороны и строго расхаживали по усыпанной опавшей листвой земле, сердито тыкая в нее большими серыми клювами.
   Осень началась вдруг, и пошли унылые, почти невидимые дожди; холодов пока не было, но с нехорошей быстротой все в природе стало меняться, и, когда первая непогода все-таки развеялась и проглянуло солнце, оказалось, что деревья уже осыпаются. Небо, слегка помутневшее от внезапно вернувшегося тепла, приблизилось к земле, все быстро просохло, и мир предстал в многоцветной осенней красе.
   Изредка под липы, распугивая суетливых осенних птиц, приходил большой рыжий кот и подолгу дремал на согретом солнцем перевернутом цинковом корыте.
   Однажды утром, в очередной раз подняв голову от опостылевших бумаг, я глянул в окно и замер. Из-за толстого черного ствола дерева вышел знакомый кот. В его пасти болтался, будто тряпичный, задушенный молодой скворец, желтые восковые лапки его вытянулись и мертво скребли палую листву.
   После секундного оцепенения я метнулся к полуоткрытому окну, но в тот же миг понял, что это бессмысленно, ибо птица уже погибла и отнимать ее у рыжего убийцы теперь было поздно.
   За углом бани кот разорвал скворца на пригодные для пожирания клочки, и скоро легкий ветерок развеял под липами невесомые, темные, будто пепел, перья и разметал их на желтом ковре осени.
   Острая грусть охватила меня; не убийство зверем птицы вызвало это чувство — жалость родилась от мысли, что оставалось совсем немного времени до того дня, когда он вместе со своей стаей должен был подняться над миром и улететь в теплые края.
   Здесь же, на покинутой им земле, совсем скоро потекут с неба холодные мутные струи, синее небо заслонят мрачные тучи и потом все покроет необычайно белый снег.
   Некоторое время я пытался вытолкнуть из себя ненужную грусть и продолжить работу, но ничего не получилось. Тогда я поднялся из-за стола и вышел из бани.
   Я уходил от нее по бесконечной дороге, и с обеих сторон улицы на меня устало смотрели темными окнами такие же черные от вечности бревенчатые избы с длинными телевизионными антеннами-крестами на крышах… Далеко впереди виднелся лес.
   Скоро жилища закончились, и оказался в одиночестве на неширокой тропе, протертой на земле ногами бродивших тут испокон веков людей.
   Выйдя на невысокий берег Клязьмы, я остановился; необыкновенная тишина окружила меня. Изредка в изреженном лесу, среди почти оголившихся от холодов деревьев, едва слышно шуршание плывущего по небу над головой плотного белого облака. Когда солнце наконец освободилось от него, лес вновь загорелся зеленым, красным, желтым цветом увядающих деревьев.
   Ожила даже вода в Клязьме и, как показалось, потекла быстрее. Шагая по берегу навстречу течению, я через несколько минут подошел к месту, где в Клязьму впадает совсем уж узенькая речушка — Вохонка. Она осторожно и несмело растворялась в Клязьме, и, слившись, обе речки текли вдаль, огибая лес.
   Тишина и красота величаво господствовали здесь; давно забытый в обычном миру душевный покой овладевал мною — я сознавал, что позади — за лесом, дорогой, избами — осталось нечто временное, упорно догоняемое мною, но постоянно ускользающее. Чаще всего оно зовется надеждой, иногда верой. Но в теперешнем вселенском покое ясно выявилась пустая суетность моего каждодневного бытия, и вдруг показалось, что пределы жизни стремительно раздвигаются.
   Недвижимо замерев в самом центре русской земли, я с каждым мгновением с необычайной ясностью ощущал, что лежащий вокруг меня мир вечен. Что это Солнце, это Небо, эта Река были для предков моих предков божествами. Вот здесь, клянясь, они целовали Землю, и то была самая нерушимая клятва. А над всем и всеми стоял великий русский бог Род, от имени которого пошли Природа, Родина, Народ…
   Но тогда, тысячу лет назад, на Руси принуждали переменять богов…

1

   Вещи и дела, аще не написании бывают, тьмою покрываются и гробу беспамятства предаются, написаннии же яко одушевленнии.
   Тогда, тысячу лет назад…
   Высокая трава вдруг затрепетала, и над ней поднялись головы двух гадюк. Змеи переплелись, замерли в напряжении, пытаясь преклонить друг друга к земле. Крохотные черные глаза гадюк поблескивали, грозный шип вырывался из змеиных пастей. Порой одному из самцов удавалось пригнуть врага, и тогда гадюки ненадолго пропадали в густой весенней зелени.
   Разгоралось раннее утро. Голубое небо быстро прогревалось и наливалось солнечным светом. Крохотная поляна в бескрайнем лесу, посреди которой сплелись змеи, почти вся была накрыта тенью деревьев. Лишь там, где на траву падали солнечные лучи, желтые, голубые, белые цветы едва заметно покачивались от неощутимого ветерка. На них еще не высохла роса и водяные капли вспыхивали яркими искорками. В едва различимом шуме леса порой раздавались смутные шорохи, внезапно хрустела сломанная неведомым зверем ветка, все замирало, настораживаясь — и снова делалось тихо. Потом совсем рядом гулко стукнул по дереву дятел, мрачный ворон опустился вниз, к земле, но, заметив гадюк, громко хлопнул крыльями и исчез. Лишь несколько стрекоз без опаски замерли в воздухе над травой.
   На поляну из лесу бесшумно вышел человек. Он одет в желтую холщовую сорочку, подвязанную тканым поясом с небольшими кистями. На плечи человека наброшен безрукавный ворот-плащ, на ногах — новые кожаные лапти. Небольшая округлая борода и волосы скобкой совершенно седы, хотя человеку не больше пятидесяти лет.
   Поправив на поясе небольшую калиту-сумку, он осторожно подошел к змеям и, остановившись неподалеку, некоторое время следил за борьбой гадов. Потом, настороженно оглядываясь по сторонам, двинулся дальше. Порой он наклонялся за цветком или травой и, отряхнув с их корней землю, совал в льняной мешочек, висящий на груди.
   Обогнув поляну, седовласый вновь вошел в лес. Зеленоватый свет лежал на похрустывающей под ногами прошлогодней хвое, коричневым покровом лежащей между деревьями. В некоторых местах сквозь прорехи в густой кроне пробивался вниз тугой солнечный луч, и земля там, куда он падал, ярко светилась. Птицы наверху предупредительно высвистывали лесную тревогу, да мелькали на ветвях шустрые виверицы — белки. Однако человек лук с плеча не снимал и продолжал двигаться безостановочно, лишь однажды он резко остановился, услышав впереди отдаленный крик священной кукушки. Птица отсчитала три лета и смолкла.
   Вскоре лес кончился, и за небольшой ярко-зеленой опушкой сверкнула между низкими берегами спокойная Клязьма. Человек внимательно огляделся, чутко вслушиваясь в шум леса, потом вышел к берегу и сел неподалеку от воды. Он вынул вышито — белое с красным — полотенце, расстели перед собой, достал несколько вареных яиц, печеную стерлядь и пирог с сыром. Склонившись к реке, седой зачерпнул деревянным стаканом воды, поставил его, но вдруг насторожился, стал вглядываться в даль.
   Перед ним по стрежню реки проплыл маленький остров. Оторвавшийся неведомо где кусок торфа порос густой травой, над которой поднималась тоненькая гибкая березка с несколькими трепещущими листочками. Островок медленно проплыл по серебристой воде, свернул вместе с рекой в сторону и пропал. Стала невидимой за поворотом и Клязьма; однако человек знал, что течет она очень далеко, соединяется с Окой, Ока с Волгой-Итилью, и отсюда можно доплыть к мордве, булгарам, другим народам, живущим в безлесных краях.
   Будто забыв о пище, седовласый, ссутулившись, долго задумчиво глядел на текущую перед ним реку. Сегодня на рассвете он ходил в небольшую соседнюю весь[1] Чижи, куда недавно нагрянули страшные люди, до сих пор только осенью, в полюдье, приходившие на эту землю за данями.
   Но еще прежде появился в Чижах человек-попин в черной заморской одежде и стал ругать русских кумиров, бросал в них на капище камнями, поносил смердов-пахарей[2] и на полупонятном языке рассказывал о другом, никому тут не ведомом боге Христе. Попин бродил по веси несколько дней, потом исчез, но скоро в лесу нашли его изодранный зверьем труп.
   Теперь в Чижи прискакали княжий вирник[3] и двенадцать воинов-отроков[4]. Наложив на жителей веси поголовную дикую виру-дань, княжьи люди велели поставить в один стук христианскую церковь-кумирню. Новый попин, прозванный за суетливость Куликом, долго объяснял смердам, как ее надлежит возводить, царапал щепкой по земле, втолковывая плотникам задание.
   Седой волхв Всеслав по кличке Соловей уже видел в своей жизни избиение русских кумиров и теперь понимал, что попин и вирник силой принудят смердов сооружать чужеверное капище. Это было страшно, но как избежать напасти, он не знал. Издали, хоронясь от пришельцев, следил сегодня волхв за действиями попина-византийца, потом осторожно ушел и теперь потерянно сидел на речном берегу. Ему было ясно, что неодолимая опасность вплотную подошла к здешним смердам.
   Закрыв глаза, Всеслав склонил голову и замер в тревожном оцепенении. Потом память его стала постепенно оживать, вынося из глубин далекого детства самые яркие видения.
   Тогда, почти сорок лет назад…

2

   Вечная вода Клязьмы была совершенно черной, и восьмилетний Всеслав понимал, что у реки нет дна. Он сидел на корме небольшого челна и протыкал костяным крючком червя. Потом он бросил его в воду, коротко булькнуло глиняное грузило, и на недвижимой реке замер светлый деревянный поплавок. Сбоку его освещал костер, горевший на носу лодки на дубовой «козе», перед которой стоял на коленях отец Всеслава Ростислав. На дне челна в мокром лыковом мешке шевелилась пойманная рыба.
   При каждом движении людей от челна по сторонам разбегались мелкие волны, и тогда серое пятно на воде от костра морщинилось, рябилось. На темных бесшумных берегах черным частоколом стоял лес, а над ним в бескрайнем небе сверкали большие звезды.
   Мальчик изредка брал черпак и выплескивал из челнока воду. Отец перекладывал в левую руку острогу и оборачивался на шум. С шеи у него свисал науз-амулет — небольшая дощечка с прилепленным к ней листом подорожника, — и маленькая тень от науза тоже раскачивалась на воде.
   Потом они опять замирали, и — каждый раз неожиданно для Всеслава — отец метал острогу в реку, громко плескалась пронзенная рыбина, и ее заталкивали в мешок.
   Стало рассветать, повеяло сырой зябкой прохладой. У ближнего берега вдруг зашумели, зашлепали в воде бобры. Отец ладонями подгреб туда, взял из костра горящее тонкое полено и долго вглядывался в темному. Однако там опять установилась тишина.
   Бобры больше не плескались, и отец, отбросив в реку головню, взялся за весло. По неподвижной воде скоро причалили к своему берегу, оттащили подальше от реки челн и зашагали наверх. Отец закинул на плечо мешок с уловом, а Всеслав, укутавшись в шерстяную накидку-ворот, нес весло, удочки и острогу.
   Перед ними впереди, в трех перестрелах стрелы, лежала тихая сейчас весь Липовая Грива. Позади темных спящих изб чернели защищенные плетнями от лесного зверья огороды.
   Небо все теплело и теплело; серая пелена прогревалась и заменялась нежной голубизной рассвета. Лес, еще недавно мрачный и опасный, постепенно оживал.
   Мужик и мальчик часть пути прошли берегом, потом повернули от реки и двинулись к одиноко поднимавшемуся перед лесом холму — Ярилиной плеши, — на вершине которого было капище великого бога Рода.
   Как обычно, над холмом поднималась струя светлого дыма.
   Рыбаки медленно взошли на вершину холма. У входа в кумирню, огороженную невысоким забором из врытых бревен, отец опустил на землю мешок, вынул большого сига, шагнул к богу.
   Крашеный деревянный Род возвышался над всей округой; у его подножья тлел костер, в нем потрескивали угли и легкий, как пух, серый пепел медленно отлетал в стороны.
   Отец принес несколько поленьев, опустился перед кумиром на колени. Всеслав замер рядом. Воткнутая в прогоревший костер лучина скоро задымилась, потом плотный белый дым окутал дрова, но тут же сквозь него прорвался огонь, и костер громко затрещал. Дым улетал с вершины холма к лесу, позади которого поднималось солнце. Клязьма, еще недавно холодно серебрившаяся среди весенней зелени, сделалась золотой. На густо поголубевшем небе появились тугие белые облака.
   Костер жарко запылал, и тогда отец положил в него принесенную рыбу; сиг сперва круто изогнулся, но сразу же мертво распластался на красных углях и задымился. Всеслав глядел на сгорающую рыбу, потом, следя за дымом, поднял вверх глаза.
   Серая струя уплывала вверх, тянулась высоко-высоко к небу, туда, где было ирье-рай и куда вместе с дымом улетали души всех отживших свой срок на земле. Теперь мальчик с трепетом надеялся разглядеть там навьи-души своих бабушки и дедушки и их бабушек и дедушек, которые жили там, но часто прилетали в его баню.
   Однако дым просто растворялся в небе над Ярилиной плешью, и ничего удивительного там не объявлялось.
   Потом отец старательно подгреб в кучу жаркие угли, положил на них еще несколько поленьев, и рыбаки двинулись в весь. Через несколько шагов Всеслав обернулся и испуганно приостановился: густой дым, укутывавший теперь почти всего кумира, наверху отклонялся в сторону, и оттуда на мальчика глядел освещенный солнцем великий Род.
 
   Изба Всеслава была крайней в веси, ближе других к Клязьме. Когда обогнули плетень и подошли к воротам, мальчик увидел сходящую с крыльца мать. Она остановилась подле овина и стала разбрасывать курам корм. Услышав стук ворот, мать последний раз проговорил «пыра-пыра!», опрокинула вверх дном лукошко, повернулась к рыбакам.
   — С богатым уловом, кормильцы! — улыбнулась она.
   Отец засмеялся. Обрадовался и Всеслав — он любил дни, когда в избе наступало веселье. Особенно приятно было вечером: отец садился возле печного столба[5] и негромко красиво пел, дергая звенящую тетиву лука. Когда темнело и Всеслав начинал дремать, отец поворачивался к нему и почти шептал всегда одну песню: «Ходит Сонко по улице, носит спанье в рукавице, вступи же, Сонко до нас…»
   Сейчас в избе по-особенному тихо, тепло и пахнет так, как не пахнет ни в каком другом месте на земле. После прилета жаворонков[6] прошло много дней, но настоящее тепло все не наступало. Лишь изредка, как сегодня, на небе горело теплое солнце, чаще же на весью стояли черные грозные тучи, из леса выплывал и окатывал избы сыростью холодный ветер.
   — Полезай на печь, подремли, — велела мать. — А мы с отцом рыбу в погреб уложим.
   Мальчик разулся, подошел к печке, заглянул в подпечье, куда по вечерам ставил для домового-лизуна блюдце с молоком. «Опять незаметно подобрался», — с удивлением подумал он, не увидев ни капли молока. Всеслав хорошо знал, что в избе издавна живет очень добрый домовой. Лизун неоднократно будил его по ночам, настойчиво толкая в бок, но пробудившись, мальчик, как ни озирался, домового не успевал увидеть.
   Сейчас, взобравшись на теплую печь, он устало вытянулся, но тут же повернулся на бок, глянул вниз. Отец в светце менял лучину, она разгоралась и чуть освещала отцово лицо. Оно показалось Всеславу совершенно незнакомым, он удивился, стал вглядываться внимательней, но скоро изба осветилась, и отец ушел.
   Тонкий черный дым лучины упирался в потолок, потом медленно уплывал к верхнему, волоковому, окну и там пропадал в шелестящей позади стены зеленой листве старой яблони.
   Мальчик достал из-под подушки печенного из теста маленького жаворонка, лег на спину и положил птицу на грудь. Не этот, а живые жаворонки каждую весну прилетали из ирья, где всегда ярко и горячо светит солнце и растут деревья с необыкновенно большими яблоками, сливами, вишнями. Туда сегодня от подножья строго Рода улетел и дым от сгоревшего сига, и теперь он, конечно, в тамошней реке вновь превратился в тяжелую рыбу.
   Мальчик закрыл глаза и стал представлять себе ирье. Но вместо далекого неба привиделось ему, как на черной воде зарябились красные отблески костра, всплеснул близ берега тяжелый бобр и вдруг из темени кустов сверкнули два зеленых глаза. Сделалось необычайно тихо, потом что-то заскреблось, и пораженный Всеслав вдруг увидел в окне своей избы огромную волчью голову. Зверь оглядел горницу жуткими глазами, просунулся еще дальше и широко распахнул пасть с бесчисленными белыми клыками.
   Затем волк стал все упорнее протискиваться в избу; он оперся на окно большущей лапой с длинными когтями и, скребя ими по дереву, полез внутрь горницы, к мальчику. Всеслав от ужаса похолодел, по нагретой печью спине пробежали мурашки, и он бесшумно укрылся с головой одеялом. Все сразу стихло, наступила тьма; однако совсем скоро по полу простучали, приближаясь, звериные когти, и мальчик обмер…
   — Славка, ты где? Слезай-ка сюда! — вдруг и очень издалека донесся отцовский голос. — Гляди-ка, страх-то какой!
   Всеслав раскрыл глаза, но все еще не мог прийти в себя от жути, увиденной во сне. Сдернув с лица одеяло, он робко повернул голову и увидел возле дверей отца, склонившегося над чем-то.
   — Иди-ка сюда! — снова позвал он.
   Всеслав спрыгнул на пол, подошел ближе. В корыте, наполненном водой, двигалось что-то страшное. Всмотревшись, мальчик увидел большую, локтя[7] в два, щуку. Плавно поводя хвостом, рыба остановилась, злобно глянула на людей.
   — Видал, рыбак?! Надо было ее отдать Роду! Стереги теперь!
   Отец скрипнул дверью, а Всеслав, достав из печурки несколько лучин, зажег одну от светца, подошел к корыту. Маленькое пламя блеснуло на воде, и щучья спина сразу потемнела. Мальчик робко притронулся к ней пальцем — рыба оказалась твердой и холодной, будто была сделана из железа. Осмелев, он ткнул в нее лучиной, щука рванулась вперед, ударилась о стенку корыта и стала злобно бить по воде хвостом. Во все стороны полетели брызги, но вдруг рыба снова замерла, сердито раздувая жабры.
   Неслышно вошла мать, позади нее, за распахнутой дверью, было удивительно светло от солнечных лучей.
   — Чего вы тут натворили?! Вот сейчас хлестану веником одного и другого, одумаетесь! Лезь быстро на печку! На вот! — тише добавила она и протянула Всеславу ковшик киселя и пирог, не съеденный на рыбалке.
   Потом мать отодвинула на окнах ставни, и изба осветилась. Золотой солнечный поток вмиг растворился в тепле.
   — Потом нащипай лучины! — услышал мальчик, но лишь устало шевельнул веками, засыпая.
 
   …Жизнь, почти вся жизнь прошла с того дня, однако седой волхв до мелочей помнил его. Далекие ночь, утро и вечер негасимой горячей искрой навечно жили в памяти.
   Старый Всеслав открыл глаза; все то же солнце, как и в детстве, разливало мягкое тепло по земле и лесу. Прогревшаяся Клязьма сверкала, уплывая вдаль.
   А память снова понесла волхва в прошлое…
 
   …Он увидел себя сидящим на нижней ступеньке крыльца. Колотушкой Всеслав вбивал в сухую чурку большой нож, и, хрустнув, отскакивала от дерева тонкая лучина. Стучал секирой[8] работавший в овине отец, а вдалеке, за огородом, поднималась над лесом Ярилина плешь, и белая прядь дыма тянулась оттуда к синему небу. По берегу реки бродили смерды из веси, их белые сорочки отчетливо виднелись среди зеленой весенней травы.
   Вечером, после еды, мальчик задремал за столом, но мать растолкала его, отправила вместе с отцом в баню. Они занесли туда дров, и Всеслав пошел в избу за огнем. Прикрыв ладонью горящую лучину, мальчик шагнул на крыльцо и поразился: совсем недолго пробыл он в избе, а тут, на дворе, уже стемнело. Солнце закатилось за лес, и там теперь полыхала лишь широкая красная окраина неба.
   Осторожно и медленно ступая вдоль плетня, Всеслав понес огонь к бане. Вокруг трещали кузнечики, из веси доносилось пение петухов и мычание коров.
   Отец и мать ждали его, сидя в потемках на лавке. Чан был доверху наполнен водой, и еще два ушата с витыми из лозы ручками стояли возле каменки. Сухие дрова быстро прогорели, печь раскалилась, и дым густо заполнил баню. Мальчик приоткрыл дверь, над которой снаружи до самого наката чернела на стене копоть.
   Потом он разделся, а мать в это время, присев на корточки перед полыхавшими в печи углями, громко заговорила.
   — Батюшка ты, огонь, будь ты кроток, будь ты милостив. Как ты жарок и пылок, как жгешь и палишь в чистом поле травы и муравы, чащи и трущобы, у сырого дуба подземельные коренья, так же я молюся и корюся тебе, батюшка огонь, жги и спали с меня, Парани, и с Ростислава и со Всеслава всяки скорби и болезни, страхи и переполохи!
   Едкий дым все сильнее щипал глаза, и мальчик пригнулся с лавки к полу.
   Потом, когда печь протопилась, они с отцом быстро помылись и, чистые, свежие, вышли на жерди, уложенные полом перед дверью бани.
   Прозрачная ночь опустилась на Липовую Гриву. Бесчисленные звезды сверкали на небе, вокруг было тихо и спокойно. Лишь иногда что-то едва слышно шуршало на крыше бани или кто-то осторожно крался в кустах малины. Вдали грозно стоял черный лес, и река сворачивала в него, отражая на повороте блестящий наверху Перунов Млечный Путь.
   Из приоткрытой в баню двери доносился плеск воды, остатки поредевшего мокрого дыма нехотя выплывали оттуда и исчезали во тьме.
   Мальчик с отцом всегда сидели тут молча, будто боялись кого-то спугнуть. Время шло медленно; потом скрипела дверь и выходила, держа в руке масляную плошку, мать. От ее белой рубахи приятно пахло мятой.
   — Не уснули еще? — всегда одинаково спрашивала она, присаживаясь рядом. — Ступайте, навьям баню готовьте!
   Мальчик не боялся предстоящих действий, но все-таки не только любопытство овладевало им. Сейчас они должны были приготовить баню для навий — душ всех людей их рода, для тех, кого Всеслав никогда не видел, — всех, кто жил в веси и от кого пошли все люди. Теперь они были в ирье, но в такие дни прилетали в баню. Мальчик знал, что навьи похожи на необыкновенных птиц с человеческими лицами и хрупкими лапками, следы которых иногда остаются на нарочно рассыпанной им или отцом по полу золе. Каждый раз Всеслав тайно желал увидеть чудо-птиц, расспросить их об ирье, о Роде, о Ладе и Леле[9], горячем огне — Сварожиче[10].
   Однако навьи никогда не прилетали в баню, пока мальчик не уходил из нее.
   В мыльне отец поставил плошку на лавку, куда мать уже положила небольшой кусок вареной рыбы, масло на блюдце и в двух чашках варенный с малиной мед и пиво.
   — Побудь тут, я за водой… — тихо произнес отец, вышел, но тут же вернулся, подложил в печь дров, долил в чан воды и выжидательно замер. Крохотный огонек плошки едва освещал черные бревна стен, и в этих сумраке и тишине Всеслав притаился — сейчас навьи уже летели сюда из ирья по звездному небу.
   Быстро разгорался огонь, и горячий дым снова наполнял баню. Отец вдруг поспешно взял гаснущую плошку, громко проговорил: «Мойтесь!», плеснул на каменку воды и вместе с сыном ушел, плотно закрыв за собой дверь.
   — Все сделали? — спросила мать.
   Она поднялась со скамьи, первой двинулась к избе.
 
   …Сколько шагов он тогда сделал? Сколько прошел вслед за матерью, державшей в отведенной в сторону руке маленький огонек плошки, отчего ее тень бесшумно ползла по светлой песчаной тропинке?
   Совсем коротким был их общий путь, и припомнил волхв теперь, что на ступенях избы он обернулся и глянул на крышу бани, все еще надеясь, что навьи прилетели и он наконец-то увидит их.
   Черная баня стояла тихо; сбоку, из окна, к звездному небу поднимался густой дым…
 
   Проснувшись на следующее утро, мальчик точно знал, что видел интересный сон; он долго лежал с закрытыми глазами, но припомнить его не смог. Огорчившись, Всеслав повернулся и осмотрелся. За окнами раскачивались просвечиваемые солнцем листья яблонь, а в светце догорала лучина. В красном углу висели белые с красной вышивкой полотенца, под которыми стоял перевязанный лентами сноп пшеницы прошлого урожая. Подземный бог Велес[11] дал тогда небывалый урожай, и на каждой ролье-пашне до снега стояли купы несжатых колосьев, завитых «на бородку» духу нивы, похожему, как говорил Всеславу пастух Кукун, на огромного медведя.