— Разумеется, знали. Ты правда думаешь, что не делала ничего особенного? Материализация и дематериалзация, транспортировка удалённых объектов… Такое не может остаться незамеченным. Это чудеса, Мария, — в его взгляде на миг зажглось что-то, похожее на восхищение. Зажглось и тут же погасло. — Настоящие чудеса. Тех, кто снит реальность — пруд пруди, но снящих чудо… вас мало таких. Ты и так засиделась в нашей глуши.
   Почти нежность. Почти гордость. Почти уважение.
   И какое же отвращение поверх всего этого…
   — Зачем же ты спрашиваешь тогда?.. — говорю я всё так же хрипло. Взгляд Игната становится растерянным.
   — Они там наверху всё решают. Мы просто присматривали за тобой. И не понимали. Лично я ничего не понимал. До сих пор.
   — А теперь?
   — А теперь я вижу, что ты.
   Что. Что я. Что я такое. Слова — как кувалды, разламывающие виски.
   — И что же я такое, Игнат?
   — Ты вампир, — говорит он просто и безжалостно. — Раз нет собственных страхов и желаний, ты пьёшь чужие. Ты очень опасна. Думаю, они бы ликвидировали тебя уже давно, если бы не твои способности. Откровенно говоря, я считаю, что с ними ты ещё опаснее. Но это уж не мне решать. Самолёт у тебя завтра вечером, я бы на твоём месте не опаздывал.
   — Игнат, у меня мама умерла, — говорю я. Странно, так мокро снаружи, вся спина уже вымокла — и так сухо во рту.
   Игнат смотрит на меня.
   — Она меня… бросила… И я жила с отцом. Он болел сердцем, и я всё время боялась, что с ним что-то случится. Страшно боялась, до одури: больниц этих, врачей, карет «скорой помощи». А больше всего боялась, что однажды ночью проснусь и не услышу его дыхания. Жутко боялась…
   Игнат смотрит на меня. Я стараюсь, чтобы в голосе не звучало отчаяния, но ничего не могу поделать:
   — И потом, когда я всё это наснила, я просто отрезать хотела, понимаешь? Я не так, как ты, я отрезала намертво, совсем! Чтобы не повторилось такого… больше. И у меня вообще ничего не осталось. Я совсем пустая была. Это невозможно терпеть…
   — Возможно, — говорит Игнат, и в этот миг я понимаю, что совсем, совсем, совсем его не знаю. — Всё возможно стерпеть. Это вопрос самоконтроля. Отпусти мой плащ, будь добра.
   Я разжимаю руки, отступаю на шаг, прочь от ненадёжной защиты зонта. Дождь с новой силой ударяет меня по голове и плечам. Игнат стоит неподвижно, его лицо в полумраке, и чёрная вода ручьями стекает с зонта.
   — Не уходи, — это мой голос. — Я… я очень тебя прошу, не уходи сейчас…
   — Ты мне никто, — говорит Игнат. А может быть, это говорю я. Или, возможно, все мы, каждый из Снящих, намеренно возводящих стену между собой и теми, кого не хочет потерять. А проще всего не терять то, чем не обладаешь.
   Ты мне никто. И это звучит почти любя.
   А дальше всё как обычно: он уходит к ночному шоссе, я стою, глядя ему вслед. Как обычно, просто в последний раз. Завтра у меня самолёт на Лондон.
 
   Домой добралась быстро, на попутке. В квартире было холодно — отопительный сезон, как всегда, подкрался незаметно, а батареи включат только через пару недель. Ну да мне только эту ночь перетерпеть бы. Я отбрасываю намокшую от дождя занавеску, закрываю окно, ёжусь, потирая руки, чтоб хоть немного согреться. А вот теперь можно и покурить.
   Пошла за сигаретами на кухню, впервые за долгие годы жалея, что у меня нет телевизора. Залезть, что ли, в Интернет, посмотреть погоду в Лондоне? Хоть бы только не дожди. Залезла, посмотрела. Нет, не дожди. Тепло и солнце. Отлично. Скорей бы завтра.
   Скорей бы, скорей бы завтра.
   Я сажусь в кресло, прикуриваю, глубоко вздыхаю. Чёлка лезет в закрытые глаза, надо бы постричься. Может, успею завтра перед вылетом. Вещей у меня всё равно немного, собирать по сути нечего. И прощаться не с кем. Не с Тимуром же? Я даже телефона его не знаю. Когда он меня учил, знала, а потом он сменил номер. А я сменила свою сон-оболочку. И он не знал про мою лисицу. Никто про неё не знал. Только Ванька. Иван Сергеевич Розаров, м-да… Нехорошо-то как получилось. Я ведь думала, что шкуру свою спасаю. А оказалось — проходила тест на профпригодность. Бедный глупый мальчик… такой доверчивый. В тот первый раз, когда я была лисицей, а он — полёвкой, он снил понарошку, как солдат стреляет на тренировке холостыми, а я снила по-настоящему. Я стреляла боевыми. И всё-таки откусила ему голову. Я наснила ему всё, что будет дальше. От этой мысли я вздрогнула. Откусила голову? Ужас-то какой. Неужели… да нет, нет, вряд ли старшие супервизоры пойдут на такое зверство. Какой в этом смысл?..
   Но тут я вспоминаю, как мне снилось, что я встаю и иду в комнату отца, и вижу его лицо, спокойное, улыбающееся во сне, такое безмятежное, потом подношу к нему руку, просто чтобы поправить подушку, и чувствую что-то неправильное… вот в этом и был мой страх. Я не знала, что это, во сне никак не могла понять: неправильно, неправильно, просто неправильно! Смерть не бывает правильной. Даже если мы её сним по заказу старших супервизоров, как положено. Я знаю, что эта мысль кощунственна: все мы в конечном итоге — просто исполнители воли главного супервизора, а уж ему-то виднее, и всё, что он задумает — верно. Нам остаётся только исполнить, не задавая вопросов, не думая о том, что могут существовать вопросы. Ох, конечно, главному супервизору можно жаловаться напрямую, но только он ведь никогда не отвечает ни на жалобы, ни на мольбы. По крайней мере мне никогда не отвечал. Как бы я ни просила. Может быть, это потому, что я не хотела по-настоящему. Я же не умею хотеть сама. Хотеть своего. Не подсмотренного, не украденного — своего. Я уничтожила собственные желания, заменив на желания лисицы — и сделала это охотно и радостно, чтобы больше никто не умер, как мой отец. Чтобы мама не умерла, как он. Я всегда так боялась её встретить — я была в панике, когда она меня наконец отыскала. Боялась, что возненавижу её или полюблю. И то, и другое было бы для неё смертным приговором. После того, как она меня оставила, я всё время боялась потерять, и снила то, чего боялась. Поэтому проще было не бояться. Хотя, ох, нет, не бояться как раз было так трудно, невыносимо…
   Дует от окна. Я же вроде бы его закрыла? Хочу встать и закрыть его, но… хочу… ох, хочу ли? Хотела бы — наснила бы. Окно бы захлопнулось само. Медленно и тихо, под взглядом глаз гиены, поблескивающих во тьме.
   Провожу ладонью по щеке: сверху вниз, от виска к подбородку. Голова снова болит. Ладонь мокрая. Сигарета погасла. Надо вымыть руки, зажечь сигарету, закрыть окно. Надо… Хотела бы — наснила. Значит, не хочу. Такая вот логика Снящих. А другой нам не оставили. Или мы не оставили сами себе.
   Я упираю локти в колени и плачу. Как дура, как Инга, Инга вот так же плакала, глядя на мои руки, она просила, чтобы я сделала что-нибудь, хоть что-нибудь, она же наша мать, она и твоя мать тоже… А ты не хочешь, ты просто не хочешь! А зачем мне хотеть? Чтобы сейчас она была жива, а я снова боялась её потерять? Я не хуже Игната, я тоже могу как он: не имея — не теряем! И столько лет этого казалось вполне достаточно! А чтобы утолить эту лютую жажду, у меня есть чужие сны…
   Но только в чужом сне никогда гиене не увидеть мою маму. Мою маму, тихую, испуганную, поломанную, запутавшуюся, жалеющую себя, жалеющую меня… Мою маму, молодую, красивую, здоровую, да, совершенно здоровую, полную сил, среди зелёной травы, смеющуюся, счастливую, с тёплыми руками, со слабым огоньком вины в глазах, не надо, мама, я давно тебя простила… Только будь здесь, будь жива. Да, я знаю, что это невозможно. Знаю, что это чудо, что Снящие не вершат чудеса, только самые сильные из них, а я слабая, и мои чудеса — это только грязь и смерть. Но я хочу этого чуда, мама, если не этого, то не надо мне других чудес, ни леса, ни пустыни, ничего, только солнце, солнце, мама, и твои виноватые глаза…
   Я сню, и я хочу увидеть это во сне, только это, Господи!
   Я ничего никогда не хотела так сильно.