Когда за окном поют птицы, это нормально. Когда Патси Клайн — уже нет.
   Шум машин за окном — это уже неприятно. И от концерта в ре-миноре для фортепьяно Шопена легче не станет.
   Ты делаешь музыку громче, чтобы заглушить шум. Соседи делают музыку громче, чтобы заглушить твою музыку. Ты опять делаешь музыку громче. Все покупают стереосистемы, стараясь выбрать, которая помощнее. Это гонка вооружения в войне звука. Но утроенная мощность не приносит тебе победы.
   Речь не о качестве звука. Речь о громкости.
   Речь не о музыке. Речь о победе.
   Ты включаешься в состязание, врубая басы. От твоей музыки дрожат стекла. Тебя не волнует мелодия, ты выкрикиваешь слова. Ты используешь ненормативную лексику и повышаешь голос на каждом матерном слове.
   Ты берешь верх. На самом деле речь о том, кто сильнее.
   В темной ванной, сидя на унитазе, я отдираю ногтями скотч с одного конца свертка. Внутри — картонная коробка, квадратная, гладкая, мягкая, с истертыми краями. Уголки тоже стерты и продавлены внутрь. Я поднимаю крышку, и то, что внутри, оказывается на ощупь набором острых и твердых деталей замысловатой формы. Крошечные уголки, изгибы и зазубренные края. Я выкладываю содержимое на пол, в темноте. Пустую коробку я убираю обратно в бумажные пакеты. Между слоями твердых деталей — листы тонкой мягкой бумаги. Я убираю в пакеты и эту бумагу тоже. Потом сминаю пакеты вместе с картонной коробкой в плотный шуршащий шар.
   Все это я делают в темноте. Вслепую. Прикасаюсь к гладкой бумаге, перебираю слои твердых деталей с разными вогнутостями и выпуклостями.
   Пол у меня под ногами и даже сиденье унитаза слегка подрагивают от соседской музыки.
   Хочется посоветовать всем родителям, кто потерял маленького ребенка: придумайте себе хобби. Удивительно, как быстро ты учишься отгораживаться от прошлого, когда тебе есть чем занять руки и голову. Пережить можно все — даже самую страшную боль. Только тебе нужно что-то, что будет тебя отвлекать. Попробуйте вышивать. Или мастерить абажуры из цветного стекла.
   Я сгребаю детали и отношу их в кухню. При свете они голубые, синие, серые и белые. Хрупкая твердая пластмасса. Крошечные кусочки. Кровельная дранка, ставни на окна, панели для стен. Крошечные ступеньки, колонны и оконные рамы. Пока не понятно, что это: жилой дом или больница. Крошечные кирпичные стены и двери. Разложенные на кухонном столе, это могут быть детали для школы или для церкви. Без коробки с картинкой, без инструкции по сборке эти крошечные водосточные трубы и мансардные окна могут быть материалом для железнодорожной станции или для психбольницы. Для фабрики или для тюрьмы.
   Не важно, как их собрать — ты все равно не узнаешь, правильно или нет.
   Крошечные детали, трубы и купола, они легонько подрагивают при каждом ударе звука, что идет от соседей снизу.
   Эти музыко-голики. Эти тишина-фобы.
   Никто не хочет признать, что мы подсели на музыку, как на наркотик. Так не бывает. Никто не подсаживается на музыку, на телевизор и радио. Просто нам нужно больше: больше каналов, шире экран, громче звук. Мы не можем без музыки и телевизора, но нет — никто на них не подсел.
   Мы можем выключить музыку и телевизор, когда захотим.
   Я вставляю оконную раму в кирпичную стену. Малюсенькой кисточкой, как от лака для ногтей, я приклеиваю ее на место. Окно размером с ноготок. Клей пахнет, как лак для волос. Запах похож на смесь апельсина с бензином.
   Узор из кирпичиков на стене — мелкий, как отпечатки пальцев.
   Второе окошко встает на место, и я окунаю кисточку в клей.
   Звук сотрясает стены, проходит вибрацией по столу, по оконной раме — мне в палец.
   Они отвлекают внимание. Они боятся сосредоточиться.
   Джордж Оруэлл ошибался.
   Большой Брат не следит за тобой. Большой Брат поет и пляшет. Достает белых кроликов из волшебной шляпы. Все время, пока ты не спишь, Большой Брат развлекает тебя, отвлекая внимание. Он делает все, чтобы не дать тебе время задуматься. Он делает все, чтобы тебя занять.
   Он делает все, чтобы твое воображение чахло и отмирало. Пока окончательно не отомрет. Превратиться в бесполезный придаток типа аппендикса. Большой Брат следит, чтобы ты не отвлекался на что-то серьезное.
   Но лучше бы он следил за тобой, потому что это значительно хуже — когда в тебя столько всего пихают. Когда столько всего происходит вокруг, тебе уже и не хочется думать самостоятельно. Ты уже не представляешь угрозы. Когда воображение атрофируется у всех, никому не захочется переделывать мир.
   Я расстегиваю пуговицу на рубашке и запихиваю галстук внутрь, чтобы он не мешался. Крепко прижав подбородок к груди, я подцепляю пинцетом крошечные оконные стекла и вставляю их в рамы. Опасной бритвой я обрезаю пластмассовые занавески до размеров меньше почтовой марки. Синие занавески — на второй этаж, желтые занавески — на первый. Кое-где занавески раздвинуты, кое-где плотно задернуты. Я приклеиваю их на место.
   В мире есть вещи страшнее, чем пережить смерть жены и ребенка.
   Например, наблюдать, как тот же мир отбирает их у тебя. Наблюдать, как стареет жена. Как ей становится скучно жить. Как твои дети потихонечку узнают все, от чего ты пытался их оградить. Наркотики, развод, общепринятые нормы, болезни. Все эти хорошие добрые книжки, музыка, телевизор. Непрестанные развлечения, отвлекающие внимание.
   Хочется посоветовать всем родителям, кто потерял маленького ребенка: живите дальше. И вините себя.
   Убить тех, кого любишь, это не самое страшное. Есть вещи страшнее. Например, безучастно стоять в сторонке, пока их убивает мир. Просто читать газету. Так чаще всего и бывает.
   Смех и музыка разъедают мысли. Шум их заглушает. Всякий звук отвлекает внимание. Не дает сосредоточиться. От клея болит голова.
   Все наши мысли — уже чужие. Потому что сосредоточиться невозможно. Просто сесть и спокойно подумать — не получается. Какой-нибудь шум обязательно просочится. Певцы надрываются. Мертвецы смеются. Актеры рыдают в голос. Все эти эмоции малыми дозами.
   Кто-нибудь обязательно распыляет в воздухе свое настроение.
   Магнитолы в машинах расплескивают по округе чье-то горе, чью-то злость или радость.
   Особняк в голландском колониальном стиле. Я приклеил пятьдесят шесть окон вверх ногами, и мне пришлось его выкинуть. Замок в стиле Тюдоров на двенадцать спален. Я прикрепил водосточные трубы не там, где нужно, и расплавил пластмассовые фронтоны, пытаясь растворить клей химическим растворителем.
   Все это не ново.
   В Древней Греции люди считали, что мысли — это приказы свыше. Если в голову древнего грека приходила какая-то мысль, он был уверен, что ее ниспослали боги. Какой-то конкретный бог или богиня. Аполлон говорил человеку, что нужно быть храбрым. Афина — что нужно влюбиться.
   Теперь люди слышат рекламу картофельных чипсов со сметаной и бросаются их покупать; но это теперь называется свободой выбора.
   Древние греки по крайней мере не лгали себе.
   А правда — она простая. Даже если однажды вечером ты читаешь жене и ребенку вслух. Читаешь им колыбельную. А наутро ты просыпаешься, а твоя семья — нет. Ты лежишь в постели, прижавшись к жене. Она еще теплая, но уже не дышит. Твоя дочка не плачет. Дом уже лихорадит от шума движения за окном, от воплей соседского радио, от горячего пара, заключенного в трубах внутри стены. Правда в том, что можно забыть даже этот день — забыть на те пару минут, пока ты завязываешь перед зеркалом галстук.
   Я это знаю. Это моя жизнь.
   Можно переехать, сменить квартиру, но этого мало. Надо, чтобы у тебя было какое-то хобби. Чтоб занять руки и голову. Нужно по уши уйти в работу. Сменить имя. Собрать все воедино — пусть даже топорно и кое-как. Сотворить порядок из хаоса. Каждый раз заново — когда у тебя не болит нога и когда есть деньги. Нужно организовать свою жизнь. До мельчайших деталей.
   Это не то, что советуют психотерапевты. Но оно помогает.
   Потом ты приклеиваешь к стенам двери. А стены приклеиваешь к фундаменту. Ты собираешь пинцетом крошечные кусочки каждой печной трубы, и пока клей подсыхает, ты делаешь крышу. Навешиваешь водосточные трубы. Все детали аккуратно подогнаны. Ты вставляешь мансардные окна. Крепишь ставни. Оформляешь крыльцо. Засеваешь лужайку. Сажаешь деревья.
   Вдыхаешь запах апельсинов с бензином. Запах лака для волос. Ты полностью сосредоточен на том, что делаешь. Ты обклеиваешь трубу крошечными побегами плюща. Клей тонкой корочкой засыхает на кончиках пальцев. Пальцы липнут друг к другу.
   Ты говоришь себе: шум — это то, чем определяется тишина. Без шума мы не ценили бы тишину. Шум — исключение из правил. Думай о безграничном открытом космосе, о пронзительном холоде и тишине, где тебя ждут жена и ребенок. Мне не нужны небеса. Тишина — вот желанная награда.
   Берешь пинцет и сажаешь цветы вдоль фундамента.
   Вытянув шею, ты наклоняешься над столом. Задница напряжена, позвоночник согнулся дугой. Верхний конец дуги упирается в боль в основании черепа.
   Клеишь крошечный коврик на крыльце у передней двери. “Добро пожаловать”. Над дверью подвешиваешь фонарик. Рядом с дверью — почтовый ящик. На крыльце расставляешь совсем уже крошечные бутылочки с молоком. Рядом кладешь сложенную газету.
   Когда все готово — все идеально, правильно и аккуратно, — уже глубокая ночь. Наверное, три часа ночи, если вообще не четыре утра — потому что вокруг все тихо. Пол, стены и потолок уже не дрожат. Даже мотор в холодильнике не гудит, и поэтому слышно, как жужжат нити накаливания в электрических лампочках. Слышно, как тикают часики на руке. Мотылек бьется в окно с той стороны. Ты видишь пар от своего дыхания — так холодно в кухне.
   Ты подключаешь маленькую батарейку и тянешь за рычажок — свет зажигается в крошечных окнах. Ты ставишь домик на пол и выключаешь верхний свет.
   Стоишь над домиком в темноте. Отсюда, с такой высоты, он смотрится безукоризненно. Замечательный дом. Надежный и безопасный. Счастливый. Аккуратный кирпичный домик. Свет из крошечных окон озаряет цветы на лужайке. Светятся занавески. Желтые занавески — в детской. Синие — в нашей спальне.
   Хороший способ забыть о целом — пристально рассмотреть детали.
   Хороший способ отгородиться от боли — сосредоточиться на мелочах.
   Вот так и надо смотреть на Бога.
   Как будто все хорошо.
   Теперь надо снять туфлю и наступить на все это босой ногой. Потом еще раз, и еще, и еще. Не важно, что это больно: ломкая пластмасса с острыми сколами, дерево и стекло. Давить и давить, со всей силы, пока сосед снизу не начинает стучать кулаком в потолок.


Глава четвертая


   Мой второй случай смерти в колыбельке — в большом блочном многоквартирном доме на окраине центра. Несчастье случилось под вечер, ребенок умер прямо на детском высоком стульчике в кухне. Когда я приехал, нянька рыдала в спальне. В раковине на кухне была гора грязной посуды.
   Когда я возвращаюсь в редакцию, Дункан спрашивает:
   — Раковина одинарная или двойная?
   Еще одна подробность о Дункане: он плюется, когда разговаривает.
   Двойная, говорю я ему. Нержавеющая сталь. Отдельные краны на горячую и холодную воду, ручки кранов фаянсовые. Насадки-рассекателя нет.
   И Дункан говорит:
   — Марка холодильника?
   Крошечные капельки его слюны мерцают в резком электрическом свете.
   Я говорю: “Амана”.
   — Есть у них календарь?
   Слюна Дункана брызжет мне на руку и на щеку. Работает кондиционер, и слюна кажется очень холодной.
   Есть, говорю я ему. С изображением старой каменной мельницы — такой, которая с водяным колесом.
   Подарок от страхового агента. В календаре был отмечен день, когда вести малыша в поликлинику. И день защиты диплома по общеобразовательной подготовке у мамы. У меня записаны обе даты и фамилия детского врача.
   И Дункан говорит:
   — Черт, отлично работаешь.
   Его слюна высыхает у меня на коже и на губах.
   На полу в кухне был серый линолеум. Розовый кухонный гарнитур, прожженный в некоторых местах сигаретой. На столике рядом с раковиной лежала библиотечная книжка. “Стихи и потешки со всего света”.
   Книга была закрыта, но когда я ее приоткрыл и дал ей свободно упасть на стол вверх обложкой — в надежде, что книга сама раскроется на странице, до которой ее дочитали, — она раскрылась на странице 27. Я взял карандаш и поставил галочку на полях.
   Мой редактор хитро прищуривает один глаз.
   — А остатки какой еды, — говорит, — были на грязной посуде в раковине?
   Спагетти, говорю я. С томатным соусом. Соус с грибами и чесноком. Я проверил мусорную корзину под раковиной.
   Двести миллиграммов соли на порцию. Сто пятьдесят килокалорий. Я сам не знаю, чего ожидал найти. Может быть, что-то, что помогло бы понять причину.
   Дункан говорит:
   — Видел? — и показывает мне гранки сегодняшнего ресторанного раздела. Объявление бросается в глаза сразу. Шириной в три колонки и высотой в шесть дюймов.
   Заголовок большими буквами:
   ВНИМАНИЮ КЛИЕНТОВ КЛУБНОГО РЕСТОРАНА “ТЕМНЫЙ БОР”
   В самом объявлении сказано: “Отобедав в указанном ресторане, вы заразились синдромом хронической усталости, не поддающимся никакому лечению? Этот вирус, передающийся через пищу, лишил вас возможности продуктивно работать и жить нормальной жизнью? Если так, то звоните по указанному телефону и объединяйтесь с другими такими же пострадавшими, чтобы подать коллективный иск в суд”.
   Указанный телефон начинается с какого-то непонятного длинного кода. Наверное, это мобильный номер.
   Дункан говорит:
   — Как ты считаешь, из этого можно состряпать статью? — И на листе остаются влажные точки его слюны.
   У меня бибикает пейджер. Это полицейские врачи.
   На факультете журналистики нас учили, что репортер должен быть как объектив фотокамеры. Вышколенный, объективный и беспристрастный профессионал. Точный, надежный и наблюдательный.
   Нас учили, что то, что ты пишешь, — это всегда отдельно от тебя. Убийцы и репортеры взаимно исключают друг друга. О чем бы ты ни писал, ты пишешь не о себе.
   Мой третий мертвый ребенок — на ферме в двух часах езды от города.
   Четвертый — в кооперативном доме рядом с торговым центром.
   Полицейский врач ведет меня в детскую и говорит:
   — Наверное, вас зря сюда вызвали. — Его зовут Джон Нэш, и он убирает простыню, которой укрыто тело ребенка. Маленький мальчик — слишком спокойный, слишком белый и совершенный для того, чтобы просто спать.
   Нэш говорит: — Ему почти шесть.
   Подробности о Нэше: это здоровый такой мужик в белом халате. Он носит высокие белые ботинки на толстой подошве, а волосы убирает в хвост, который торчит на макушке, как чахлая пальмочка.
   — Нам бы в Голливуде работать, — говорит Нэш. — В такой чистой бескровной смерти нет ни уродства, ни боли, и обратной перистальтики тоже нет — когда в предсмертной агонии пищеварительная система начинает работать наоборот и тебя рвет фекалиями. Когда ты блюешь дерьмом, — поясняет Нэш. — Очень реалистичная сцена смерти.
   Он мне рассказывает про смерть в колыбельке. Чаще всего это случается в возрасте от двух от четырех месяцев. Более девяноста процентов всех смертей происходят до полугода. После десяти месяцев — это уже редкое исключение. После года в свидетельстве о смерти ребенка пишут: причина не установлена. Вторая такая же смерть в семье считается убийством, пока не будет доказано обратное.
   В квартире в кооперативном доме обои на стенах зеленые. В детской кроватке фланелевое белье с рисунком из скотчтерьерчиков. В квартире пахнет аквариумом с ящерицами.
   Когда ребенку к лицу прижимают подушку, судебные медики называют такое убийство “мягким”.
   Мой пятый мертвый ребенок — в отеле у аэропорта.
   Книга была и на ферме, и в кооперативном доме. “Стихи и потешки...” Та же самая библиотечная книга с моей галочкой на полях. В отеле я ее что-то нс нахожу. Это номер с двуспальной кроватью. Ребенок лежит, скорчившись на односпальной кровати рядом с кроватью, где спали родители. На полке во встроенном шкафу — цветной телевизор, 36-дюймоыый “Зенит” с пятьюдесятью шестью кабельными каналами. Плюс четыре канала местного телевидения. Ковер на полу коричневый, занавески — коричневые с голубыми цветами. На полу в ванной — влажное полотенце, испачканное кровью и зеленым гелем для бритья. Кто-то не спустил унитаз.
   Покрывала на кроватях темно-синие и прокурены сигаретным дымом.
   Книги не видно.
   Я спрашиваю офицера, что родители забирали из номера, и он говорит: вроде бы ничего. Но приходил человек из собеса и забрал кое-какую одежду.
   — Да, и еще, — говорит офицер, — какие-то библиотечные книжки.


Глава пятая


   Передняя дверь открывается, и на пороге стоит женщина. Она держит у уха мобильник. Улыбается мне, но говорит с кем-то другим.
   — Мона, — говорит она в трубку, — ты давай там побыстрее. Мистер Стрейтор уже пришел.
   Она поднимает свободную руку, демонстрируя мне часы у себя на запястье, и говорит в трубку:
   — Он минут на пять раньше. — Ее другая рука с длинными ярко-розовыми ногтями с ослепительно белыми кончиками и маленький черный мобильник у уха почти не видны в искрящемся розовом облаке пышных волос.
   Улыбаясь, она говорит:
   — Расслабься, Мона, — и комментирует, глядя на меня; — Коричневый спортивный пиджак. Коричневые брюки. Белая рубашка. — Она хмурится и кривит губы. — И синий галстук.
   Она говорит в трубку:
   — Средних лет. Рост пять футов и десять дюймов, вес... фунтов сто семьдесят. Белый. Шатен, зеленые. — Она слегка морщится в мою сторону. — Прическа малость в беспорядке, и он сегодня не брился, но в целом вид у него безобидный.
   Она слегка подается вперед и произносит одними губами: моя секретарша.
   В трубку она говорит:
   — Чего?
   Она отступает в сторону и машет мне свободной рукой, чтобы я заходил. Она поднимает голову, ловит мой взгляд и говорит:
   — Спасибо, Мона, за заботу, но я не думаю, что мистер Стрейтор будет меня насиловать.
   Мы в особняке Гартоллера на Уолкер-Ридж-драив. Дом в старинном английском стиле. Восемь спален, семь ванных, четыре камина, большая столовая для приемов, малая столовая, бальный зал площадью в полторы тысячи квадратных футов на четвертом этаже. Отдельный гараж на шесть автомобилей и гостевой домик в саду. Открытый бассейн. Пожарная сигнализация и охранная система.
   Уолкер-Ридж-драив расположен в районе, где мусор вывозят пять раз в неделю. Здесь живут люди, которые понимают опасность хорошей судебной тяжбы, и когда ты приходишь и называешь себя, они улыбаются и соглашаются.
   Особняк Гартоллера очень красивый.
   Эти люди не пригласят тебя в дом. Они будут стоять в дверях и улыбаться. А если ты спросишь, они тебе скажут, что не знают истории этого дома. Это просто дом.
   Если ты будешь настаивать, они поглядят на пустынную улицу поверх твоего плеча, опять улыбнутся и скажут: “Ничем не могу вам помочь. Позвоните риэлтеру”.
   На доме №3465 по Уолкер-Ридж-роуд висит скромная табличка: “Бойль. Продажа недвижимости”. Прием только по предварительной записи.
   Еще в одном доме мне открывает женщина в форменном платье горничной. Девочка лет шести робко выглядывает из-за ее черной юбки. Горничная качает головой и говорит, что вообще ничего не знает.
   — Позвоните риэлтеру, — сказала она. — Элен Бойль.
   Там есть телефон.
   А девочка сказала:
   — Она злая колдунья.
   И горничная закрыла дверь.
   И вот теперь, в особняке Гартоллера, Элен Гувер Бойль проходит по гулким пустым белым комнатам. Она все еще говорит по мобильному. Облако пышных розовых волос, розовый костюм в обтяжку, белые чулки, розовые туфли на среднем каблуке. Густая ярко-розовая помада. Искрящиеся золотые и розовые браслеты позвякивают на руках: золотые цепочки, монетки и амулеты.
   Хватит, чтобы украсить немаленькую новогоднюю елку.
   Крупный жемчуг. Таким подавился бы даже конь.
   В трубку она говорит:
   — Ты не звонила новым хозяевам Эксетер-Хауз? Они должны были в ужасе съехать оттуда еще две недели назад.
   Сквозь высокие двойные двери она проходит в другую комнату и в другую за ней.
   — То есть, — говорит она в трубку, — что ты имеешь в виду: они там не живут?
   Высокие арочные окна выходят на каменную террасу. За террасой — постриженная полосами лужайка. За лужайкой — бассейн.
   В трубку она говорит:
   — Так не бывает, чтобы люди купили дом за миллион двести и там не живут. — В этих комнатах без мебели и ковров ее голос кажется громким и резким.
   Маленькая белая с розовым сумочка на длинной золотой цепочке — через плечо.
   Пять футов шесть дюймов — рост. Сто восемнадцать фунтов — вес. Сложно сказать, сколько ей может быть лет. Она такая худая, что она либо при смерти, либо очень богата. Ее костюм пошит из какой-то узловатой отделочной ткани и украшен белой плетеной тесьмой. Он розовый, но не креветочно-розовый, а розовый, как креветочный паштет, сервированный на хрустящих хлебцах с веточкой петрушки и капелькой черной икры. Короткий пиджак облегает хрупкую талию, а широкие набивные плечи кажутся почти квадратными. Юбка короткая и обтягивающая. Огромные золотые пуговицы.
   Она носит кукольную одежду.
   — Нет, — говорит она в трубку. — Мистер Стрейтор тут, рядом. — Она поднимает тонкие брови, подведенные карандашом, и смотрит на меня. — Я трачу зря время? — говорит она в трубку. — Надеюсь, что нет.
   Улыбаясь, она говорит в трубку:
   — Хорошо. Вот он мне показывает, что нет.
   Мне интересно, почему она сказала, что я средних лет.
   Сказать по правде, говорю я ей, я не собираюсь покупать недвижимость.
   Она показывает на меня двумя пальцами с яркими розовыми ногтями и произносит одним губами: еще минуточку.
   На самом деле, говорю я, я нашел ее имя в протоколах, в конторе у окружного коронера. На самом деле я просмотрел все судебно-медицинские протоколы за последние двадцать пять лет на предмет смертей в колыбельке.
   Слушая, что говорят ей по телефону, не глядя на меня вообще, она кладет свободную руку на отворот моего пиджака и легонько отталкивает меня, но при этом не убирает руки. В трубку она говорит:
   — Ну и в чем проблема? Почему они там не живут?
   Я смотрю на ее руку вблизи. Судя по этой руке, ей хорошо за тридцать. Может быть, даже чуть-чуть за сорок. И все-таки эта таксидермическая холеность, которая сходит за красоту после определенного возраста и при определенных доходах, для нее несколько старовата. Ее кожа уже смотрится тщательно отшелушенной, протонизированной, увлажненной и вообще какой-то искусственной. Как будто заново отполировали старую потускневшую мебель. Свежая полировка. Новая розовая обивка. Отреставрировано. Обновлено.
   Она кричит в трубку мобильника:
   — Ты что, так шутишь?! Да, я знаю, что значит под снос! Но это же историческая постройка!
   Она поднимает плечи, прижимая их плотно к шее, и медленно опускает. Потом на миг отнимает телефон от уха, закрывает глаза и вздыхает.
   Она слушает, что ей говорят, и ее ноги в розовых туфлях и белых чулках отражаются в перевернутом виде в темном зеркале отполированного паркета. В глубине отражения видна тень у нее под юбкой.
   Она прижимает свободную руку ко лбу и говорит:
   — Мона. — Она говорит: — Мы не можем позволить себе потерять этот дом. Если они его перестроят, его можно списывать вообще.
   Потом она опять замолкает и слушает.
   А мне интересно, почему нельзя носить синий галстук с коричневым пиджаком?
   Я опускаю глаза и ловлю ее взгляд. Я говорю: миссис Бойль? Мне нужно было с ней встретиться в частном порядке, не у нее в конторе. Это касается серии моих статей.
   Но она машет рукой. Сейчас она занята. Она подходит к камину, проводит свободной рукой по каминной полке и шепчет:
   — Когда они будут его сносить, соседи будут стоять на улице и рыдать от счастья.
   Из этой комнаты есть проход в еще одну белую комнату с темным паркетом и белым потолком с замысловатой лепниной. С другой стороны — тоже дверь. За ней — комната с пустыми белыми книжными полками во всю стену.
   — Может быть, мы устроим какой-нибудь марш протеста, — говорит она в трубку. — Разошлем письма в газеты.
   И я говорю, что я из газеты.
   Запах ее духов — смесь запаха кожи в салоне автомобиля, увядших роз и кедровой древесины.
   И Элен Гувер Бойль говорит:
   — Мона, минуточку подожди.
   Она подходит ко мне и говорит:
   — Что вы сказали, мистер Стрейтор? — Она быстро моргает ресницами. Раз, второй. Она ждет. У нее голубые глаза.
   Я репортер из газеты.
   — Эксетер-Хауз — очень красивый дом. Исторический лом, который хотят снести, — говорит она, прикрывая рукой телефон. — Семь спален, шесть тысяч квадратных футов. Весь первый этаж отделан панелями из вишневого дерева.
   В пустой комнате так тихо, что слышен голос в телефоне:
   — Элен?
   Она закрывает глаза и говорит:
   — Его построили в 1935-м. — Она запрокидывает голову. — Автономное паровое отопление, участок 2,8 акра, черепичная крыша...
   Голос в телефоне:
   — Элен?
   — ...игровая комната, — говорит она, — буфетная с баром, домашний тренажерный зал...
   Проблема в том, что у меня не так много времени. Все, что мне нужно знать, говорю, это — были ли у вас дети?
   — ...кладовая при кухне, — говорит она, — малая холодильная камера...
   Я говорю: был у вас маленький сын, который умер по непонятной причине лет двадцать назад?