— Ясно, — сказал Людов. — Агеев этого разговора не слышал?
   — Нет, за рулем стоял в то время.
   — Понятно. Не знаете, где сейчас Свенсон?
   — А где ему быть? Как всегда, возится на своем боте… Разрешите быть свободным?
   — Свободны, Матвей Григорьевич.
   Командир разведчиков зашагал по тропке, сбегающей к причалу.
   Солнце, уже поднявшись над овальными отрогами сопок, бросало на палубу бота теплый, ослепительный свет.
   Корма была в белых соляных накрапах, кое-где вспыхивали искорки рыбьей чешуи, присохшей к бортам. А возле рубки палуба была безукоризненно чистой — мокрые доски тускнели, высыхая под солнцем.
   — Год морген[3], херре Свенсон! — сказал Людов, ступив на скользкие доски причала.
   — Год морген, — отозвался Свенсон с палубы бота. Из-под клеенчатых полей зюйдвестки глядели маленькие, воспаленные глаза. Иег форстиррер мааске?[4] — спросил Валентин Георгиевич, остановившись у борта.
   — Аддлес икке[5], — ответил Свенсон, стал с привычной легкостью орудовать на палубе шваброй.
   — Херре Свенсон, — продолжал по-норвежски Людов, медленно подбирая слова. — Вы были знакомы в прошлом с капитаном «Бьюти оф Чикаго»?
   — О, да! — сказал норвежец. — Я знаком с капитаном Элиотом. Капитан не узнал меня, но потом вспомнил.
   — Не расскажете, почему у вас вчера была ссора?
   — Вчера у нас не было ссоры, командир.
   — Но капитан кричал на вас, когда вы с ним заговорили на боте.
   — Да, он кричал. — Норвежец прислонил швабру к борту, поднял с палубы толстый парусиновый шланг. — Может быть, кричал потому, что ему стало стыдно воспоминаний. Может, потому, что не хотел отдавать долг.
   — Какой долг, херре Свенсон?
   — Сто двадцать долларов, мой матросский заработок.
   — Вы плавали у него матросом?
   — Я плавал матросом на его судне. Он меня не узнал, это было давно, в довоенные дни.
   — На «Бьюти оф Чикаго»?
   — Нет, капитан командовал грузовозом «Райзинг Сан». Мы пришли в Чили из Бергена. В порту Вальпараисо меня выбросили на берег.
   — И вы вчера напомнили ему о деньгах?
   — Нет, не о деньгах. Он был голодный, замерзший. Я просто спросил, когда отошел от штурвала: «Помните меня, капитан?» Он не помнил. Я сказал: «Вспомните Свенсона и Вальпараисо». Он всмотрелся в меня, стал ругаться, кричать. Но я получу с него мои деньги.
   — Херре Свенсон, капитан Элиот умер сегодня ночью, — сказал Людов.
   — Э, он умер? — меланхолически откликнулся норвежец. — Тогда не буду говорить о нем дурно.
   Он включил шланг, пенистой звонкой струей стал смывать с кормы соляные пятна и чешую. Потом устремил на Людова вопросительный взгляд.
   — Командир, хотите знать, почему капитан выбросил меня в Чили на берег? В порту он арауканца обидел.
   — Арауканца? — переспросил Людов.
   — Индейца-грузчика, — пояснил норвежец. Свенсон говорил медленно, грузно чеканя слова, как привык объясняться с русскими друзьями. — Индеец был слабый, больной, уронил ящик на трапе. Капитан стал драться. Когда пил, становился хуже свиньи, да помилует бог его душу. Я удержал капитана. Ну, а мистер Элиот приказал выкинуть меня с судна. Выгнал без цента в кармане. Я голодал в Вальпараисо. Вчера вспомнилось это.
   — А потом ночью, на берегу, не заходили к нему?
   — Здесь на берегу? Нет, не заходил. После ужина не видел капитана.
   Свенсон поднял шланг, включил водяную струю, тотчас выключил.
   — А отчего умер капитан?
   — Застрелился в отведенной ему комнате, — сказал отрывисто Людов. — Кстати, вы не слышали одиночного выстрела ночью?
   — Нет, командир, не слышал. — Норвежец снова включил шланг.
   Людов задумчиво зашагал с причала. Придерживаясь за протянутый вверх стальной трос, стал подниматься к домикам на сопке.
   — Командир! — донесся со стороны бота голос норвежца. — Отчего умер капитан Элиот?
   Людов продолжал взбираться наверх, будто не услышав вопроса. Он и вправду мог не услышать этих невнятных слов, заглушенных плеском и шелестом трущегося о скалы прибоя. А Свенсон не повторил вопроса.
   — Окончить приборку! Команде руки мыть! — прозвучал голос из громкоговорителя.
   Краснофлотцы убирали голики и швабры, бежали наперегонки к умывальникам, сверкая белизной вафельных полотенец, переброшенных через смуглые плечи.
   — Ну вот, и мы тоже прибрались, — сказала в кубрике Люся. Сделала последний оборот бинта, ловко завязала марлевые концы среди курчавых волос сидевшего перед ней матроса. У нее была привычка во время работы ласково разговаривать с ранеными, помогать им отвлечься от мыслей о страдании и боли. Так разговаривала теперь и с американцем, хотя знала, что тот не понимает ни слова.
   Негр сидел, послушно вытянув шею, упершись в колени широкими, плоскими кистями рук. Один глаз был скрыт марлей бинта, другой — беспокойный, с кровяными жилками на выпуклом, голубоватом белке — глядел жалобно и беззащитно.
   — И ничего с тобой страшного не случилось, — продолжала Люся. Она улыбнулась негру, но не вызвала ответной улыбки.
   — Нихтц шреклих? Ферштеен зи? [6]
   В школе изучала немецкий язык, — может быть, американец поймет по-немецки? А действительно травма пустяковая. Доктор Дивавин, осмотрев зловещий с виду, кровоточащий шрам над бровью, сказал: ерунда, скоро заживет. Хотя будь травма чуть ниже — от глаза осталось бы мокрое место.
   — Товарищ старшина, — позвала Люся.
   В кубрик вошел Агеев, положил мыло на тумбочку возле отведенной ему койки.
   — Переведите: рана неопасная, доктор сказал, только чтобы не сдвигал повязку, а то может инфекцию занести.
   — Задачка! — откликнулся Агеев. — Не знаю, смогу ль объяснить. Особенно инфекцию — исконно русское слово.
   Он шутил, но озабоченное выражение возникло на круглом, твердом лице. Не осрамиться бы перед девушкой и американцем. Вот стал нежданно знатоком английского языка!
   Однако негр, похоже, сразу понял перевод.
   — Мэни фэнкс, — сказал, вытягиваясь во весь свой солидный рост.
   — Благодарит вас! — торжественно сообщил Агеев. — Дескать, большое спасибо.
   — Ну а ваши руки, товарищ, старшина? Покажите.
   — Моим рукам что сделается? — застеснялся боцман.
   Но Люся уже взяла его большую жилистую кисть в свои ловкие пальцы, рассматривала с профессиональным интересом:
   Хорошо зажило, шрамов почти не видно. А ведь был сплошной ожог. Как вы, наверное, мучились, бедный!
   Папаша мой всегда говорил: «Для нас мученье — тоже ученье».
   Агеев, с влажным от смущения лицом, тихонько высвободил руку.
   Обедать пойдем, сестрица? И Джексона захватим с собой.
   Пойдемте все, — весело откликнулась Люся. Уже давно видела, как, войдя в кубрик, Ваня Бородин следит за ней ревнивым настойчивым взглядом.
   Негр, обращаясь к Агееву, взорвался залпами гортанных, сливавшихся одно с другим слов. Показал на табурет, с лежащими на нем шилом, складным ножом, обрезками кожи, потом — на Люсины ноги.
   Предлагает сапожки вам починить, — перевел Агеев.
   Не нужно, спасибо, не нужно!
   Она торопливо, смущенно укладывала в медицинскую сумку запасной бинт, вату, пузырек с йодом. Взглянула на свои стоптанные, старые сапожки. Стыд какой! Когда торопилась на катер, не успела даже почистить. А после сушки на камбузе подошвы загнулись, лопнула кожа на союзке. Что подумает о советской девушке иностранец? Неряха, неряха!
   Негр заговорил опять. Блеснул длинными зубами, вынул из кармана несколько смятых рублей. Сунул рубли обратно в карман, закрутил головой. Отчетливо, с нажимом произнес:
   Фоо ю визоут мони.
   Бесплатно ремонт вам произведет, — перевел, чуть усмехаясь, Агеев.
   Не нужно, — в замешательстве повторила Люся. — Скажите ему: это запасная обувь. У меня в базе новые, отличные есть.
   Она и не сознавала, какой привлекательной кажется окружившим ее морякам: раскрасневшаяся, с карими живыми глазами под тяжелыми локонами волнистых волос. Боялась, Джексон будет настаивать, сконфузит совсем. Но негр замолчал, неожиданно угрюмо.
   А разве он за починку деньги берет? — спросила Люся, когда они вчетвером вышли на воздух. У дверей присоединился к ним Бородин, задорный, колючий. Они шагали по направлению к камбузу, в тонком пении снежного наста.
   Еще как берет! — откликнулся боцман. — Американцы — нация коммерческая, даром трудиться не любят. Вишь, у него с собой целая карманная мастерская. Вчера, как расположился на койке, немного отдохнул, а потом вынул сапожный инструмент. Стал доказывать, что у себя, в Гарлеме, был знаменитым сапожником, много долларов зашибал.
   В Гарлеме? — переспросил Бородин. Убыстрив шаг, догнал Агеева и Люсю, вклинился между ними.
   Гарлем — негритянский квартал в Нью-Йорке, — пояснил боцман. — А вышел у нас этот разговор потому, что один здешний орел свои корочки стал латать, подметка у него оторвалась, когда бежал к зенитке по боевой тревоге. Смотрел, смотрел Джексон, а потом семафорит ему — несолидно, мол, чинишь, непрочно.
   С улыбкой он оглянулся на негра. Тот, немного отстав, глубоко, горько задумался о чем-то своем.
   А тут снова боевая тревога, — продолжал рассказывать Агеев, сдерживая шаг. — Бросились ребята к пушкам, орел наш и сапога натянуть не успел. Возвращаемся, видим — Джексон завладел сапогом, подметку тачает. Починил знатно и просит перевести: плати, сколько можешь. Тут и другие стали ему заказы давать, набросали рублей — бери, нам не жалко.
   — Разве наши деньги в Америке годятся? — спросила Люся.
   — Годятся банковские билеты, достоинством в червонец и выше, — солидно разъяснил боцман. — А я ребят предупредил: рублевками платите, их на золото обменять нельзя.
   — Да ведь это обман, — с упреком сказала Люся.
   — Какой обман? Я и Джексону растолковал, что мы нашу валютную политику подрывать не хотим, червонцы не выпустим за рубеж. Ответил: «Ничего, согласен на рубли, я их как сувениры продам».
   — Коммерсант! — сердито сказал Бородин. — А вы, товарищ старшина, еще его поощрили.
   — Поощрил потому что приносит людям пользу.
   Агеев перехватил вопросительный Люсин взгляд, пояснил:
   — Это о том, сестрица, речь, что кончилась дратва у нашего гостя, а у меня парусинная нитка всегда есть в запасе. Тройного плетения, пропитанная тиром, крепче всякой дратвы. Я вчера и смотал Джексону малую толику. Ему теперь хватит надолго.
   Бородин открыл дверь в столовую — навстречу пахнул вкусный запах борща, заправленного лавровым листом. Боцман пропустил Люсю вперед, подтолкнул дружески Джексона, медлившего у порога.
   — Здесь давайте пришвартуемся, сестрица, — сказал Сергей Никитич, подходя к свободной скамье.
   Он удивлялся сам себе: с чего это стал таким разговорчивым! Усадил за стол Люсю.
   — Сит даун![7] — пригласил негра, указывая место рядом с Люсей.
   Хотел расположиться по другую сторону от Треневой, но обнаружил с досадой: рядом с медсестрой уже уселся чернобровый радист, деловито резал ломтями краюху душистого, ноздреватого хлеба.
   Дежурный по камбузу поставил перед ними полные миски борща.
   «Жидковат супец, — проглотив первую ложку, подумал боцман. — А с чего ему быть наваристым? Консервов — кот наплакал. Сушеная картошка да соль. То-то не торопится есть Джексон, даже за ложку не взялся… А может быть, медлит по другой причине?.. По той же, что вчера?..»
   Вспоминал, вчера вечером они пришли с бота на камбуз все вместе: и он с Кувардиным, и норвежский рыбак, и американцы.
   Замерзшие, голодные, усаживались за стол. Только негр не садился, стоял в стороне, несчастный, жалкий, угрюмый.
   «Понимаю это так, что на „Красотке“ ел он отдельно. Не положено черному вместе с белыми столоваться, по их звериным законам», — сказал тогда боцман вполголоса сержанту.
   Кувардин с негодованием встал, взял негра за плечи, усадил рядом с собой. Но Джексон все не прикасался к еде. Только когда мистер Нортон уронил какую-то короткую фразу, матрос, униженно вскочив с банки, ответил: «Ай-ай, сэр!» — начал жадно есть вместе с остальными.
   И вот сегодня дичится еще больше под любопытными взглядами обедающих краснофлотцев.
   — Да не глядите вы на него, словно он чудище какое! — сказал сердито Кувардин, уже доедавший второе. — Подрываете интернациональную дружбу!
   Часто потом, вспоминая этот обед, думал боцман Агеев, как страшно и тяжело было в те минуты их заокеанскому гостю:
   Негр сидел, устремив вниз свой незакрытый повязкой глаз, уронив бессильно большую, мускулистую руку. Видел ли он себя вновь и вновь наедине с капитаном Элиотом, в ночной тишине, в маленькой комнатке русского полярного городка? Наедине с пьяным, яростным, впавшим в отчаяние стариком, с которым плечо к плечу провел столько дней и ночей на мостике «Бьюти» под пронзительными ветрами, в неустанной качке Атлантического океана…
   «Я погубил сам себя, — верно, думал Джексон. — Мне не нужно было делать этого, я погубил сам себя. Но я не знал, что все может так обернуться. Я сделал это и не знаю, как поступить дальше. А может быть, все кончится хорошо. Пока нужно молчать и не показывать страху. Меня не могут обвинить ни в чем. Мне не нужно было вмешиваться ни во что, но дело сделано, нужно молчать и ждать и не показывать страху…»
   Но ему трудно было не показывать страху. Даже за обедом в краснофлотской столовой, когда вокруг сидели такие доброжелательные, так хорошо, непривычно хорошо встретившие его люди…
   Люся нет-нет, а тоже поглядывала на Джексона. Никогда раньше не видела чернокожих — только разве в кино и на картинках… Вот он, такой, какими и представляла себе негров: барашек густых, жестких волос, белки как облупленные яйца. Но никак не ожидала, что из-под черных век может выглядывать такой синийсиний, как вечернее небо, глаз.
   И какой он нервный, этот Джексон, вскидчивый, озабоченный чем-то. Знает ли он о смерти капитана?
   Вот задумался снова, ложка застыла над миской. Потом опомнился, но ест вяло, без аппетита…
   Они возвратились в кубрик. Кувардин снял шинель, вынул из кобуры пистолет «ТТ» образца 1930 года, положил на чистую тряпочку, рядом с пузырьком золотистого ружейного масла. Держа за рукоятку, нажал большим пальцем правой руки на пуговку защелки, левой рукой подхватил набитый патронами магазин. Объяснял устройство пистолета внимательно слушавшей Люсе.
   Ваня Бородин стоял у стола, расстраивался, пробовал вступить в разговор, не знал, как вырвать Люсю из неожиданных чар маленького сержанта.
   Вот, товарищ Тренева, это — возвратная пружина, а это — затвор со стволом, — говорил Матвей Григорьевич, разложив на тряпочке на славу смазанные части.
   Да? — говорила Люся, опершись обоими локтями на стол. — Как интересно! Как все вы хорошо знаете, товарищ сержант! А где здесь шептало?
   Ей, конечно, было совсем не так уж интересно изучать устройство пистолета, тем более что проходило драгоценное время: минуты возможности побыть с Ваней наедине. Но хотела наказать Ваню за глупую ревность. Неужели не понимает, не хочет понять, что только из-за него находится она здесь сейчас, страдала на катере в штормящем заливе.
   — Товарищ Тренева! — не выдержал наконец Бородин, отчаянно указал глазами на дверь.
   Штормовой ветер стих уже давно, тонкая пелена снега оседала, таяла под лучами теплого осенного солнца. Очень четко вырисовывались, покрытые зарослями, округлые вершины.
   Люся и Бородин молча шли к тропке, ведущей в сторону причала.
   — Эй, друг! — окликнул Бородина Агеев. Разведчик сидел на скамеечке, рядом с домом.
   На дощатом самодельном столе — здесь обычно зенитчики батареи забивали в свободное время «козла» — перед боцманом высилась какая-то странная ослизлая груда.
   Среди мерзлых водорослей проступали узлы и нити рваной, перепутанной бечевы.
   Ловкими смуглыми пальцами Агеев отбрасывал водоросли, распутывал бечеву. Повернул к Бородину исполненное какого-то странного умиротворения лицо.
   Кто у вас тут по шкиперской части? — спросил разведчик.
   По какой части? — не то не понял, не то недослышал радист.
   По корабельной части, по рангоуту и такелажу, — пояснил веско Агеев. Приподняв над столиком, старательно высвобождал запутавшуюся в бечеве высохшую красновато-бурую морскую звезду.
   Все мы здесь по корабельной части, — сказал Ваня задорно. — Форму морскую видишь? — Напряг, развернул плечи, из-под расстегнутой черной шинели проступали полосы окаймлявшей шею тельняшки.
   Стало быть, неважные вы корабельщики, — сказал Агеев. — И не стоит тебе морской формой слишком кичиться.
   А почему не стоит? — надменно спросил Бородин.
   — Сеть видишь? В каком она у вас состоянии? Агеев развел руки сильным, плавным движением.
   Между пальцами ровными просветами серебрились ячейки очищенной от грязи и водорослей сети.
   Сплеснить ее и залатать где надо — сколько трещечки наловить можно! Я на берег давеча взглянул — вижу, валяется у самой воды в непотребном состоянии.
   Был здесь рыбачий поселок. Верно, бросили за негодностью, — сказал Бородин. Расстраивался опять: лишь было выманил Люську из дома, и снова задержка! Подошла к столику, рассматривает морскую звезду, не обращает внимания на сигналы идти дальше.
   Они бросили, а ваше дело подобрать! — наставительно сказал Агеев. — Эту звездочку, сестрица, если желаете, на память возьмите. Промою, просушу — и берите.
   Спасибо, — сверкнула Люся своей доброй, белозубой улыбкой.
   А вы, товарищ старшина, видно, любитель рыбку поесть?
   Радист постарался вложить в эти слова побольше ядовитой насмешки и перехватил Люсин взгляд, полный отнюдь не одобрения, — удивленного упрека.
   — Любитель! — безмятежно согласился разведчик. —
   Мы, поморы, на трещечке выросли, трещечка нам силу дала. Была она у нас в прежние дни вместо хлеба. Слышал ты, может, поговорку: «Море — рыбачье поле»? Потому и называется треской, что трещит, когда высушим. А настоящее ее название — вахня. Объедение, если ее умеючи приготовить! У нас, детворы, слюнки текли, когда, бывало, папаша привезет улов. Выберет вахню покрупнее, а мама ее сварит на поморский лад: с лучком да с постным маслом.
   Не до рыбки нам теперь! — грубо сказал Бородин. Его раздражало спокойное превосходство в тоне этого человека. — Нам немцев расколотить нужно, а потом уж гастрономией заниматься.
   А одно другому иногда не мешает, — сказал Агеев. Лицо, только что освещенное мечтательной улыбкой, потемнело, напряглось жесткими углами: — Одно другому не мешает, браток, будь уверен!
   Он (продолжал разбирать мерзлые узлы сети, отбрасывать водоросли и мусор.
   «А ну их, петухов этих, уйду я от них, — подумала Люся. — Нет, старшина Агеев, пожалуй, не петух, очень спокойный, очень выдержанный, отбивается от Вани, как от мальчишки. — Ей вдруг стало жалко Ваню. — Хочет одолеть в споре спокойного старшину и не может. И от этого злится, глупеет все больше. Действительно, как мальчишка! Такой задушевный, красивый, а ведет себя точно ребенок».
   Стало весело и легко на душе. Так весело и легко, как не было уже много дней.
   Не могла больше мучить Ваню. Тронула пальцем губчатый холодный лучик морской звезды, еще раз поблагодарила старшину за подарок, вместе с Ваней сбежала по тропке к воде.
   Ноги скользили по крутому извилистому спуску.
   Бородин хотел взять ее за руку, но вырвалась, ловко сбегала вниз. Бородин сорвал на бегу веточку ползучей березки.
   — Вместо цветка! — сказал Ваня. Воткнул веточку в петлицу Люсиной шинели. Задержал руку на ворсистом сукне, заставил ее замедлить шаг.
   Море ударялось о камни, взлетало косыми фонтанами, кропило лица освежающей влагой. Ваня взял ее за руку, крепко держал, помогал перепрыгивать с одного валуна на другой. Его шинель распахнулась, из-под жесткого меха шапки блестели счастливые глаза.
   Вот молодчина, что приехала! — говорил Ваня. — Только ты, Люська, признайся: специально из-за меня или просто случай вышел?
   Из-за тебя, ясно из-за тебя! — откликнулась Люся. — Понятно, если бы не американцы эти, не выбралась бы сюда. Военврач и то удивился, отговаривал…
   А зачем тогда с этим разведчиком играешь? — спросил Бородин. Его лицо потемнело, а глаза вдруг стали бесцветными, приобрели то бешеное выражение, которое так не любила Люся. — Смотри, Люська, в случае чего…
   Что «в случае чего»?
   А то, что этим не шутят. Даром, ты от меня далеко, если полюбишь еще кого, не пощажу ни тебя, ни его.
   Так-таки и не пощадишь? — смеялась Люся. Даже эти угрозы и радовали и смешили ее. Угрожает, ревнует, — значит, любит.
   Они остановились возле рогатой, выступающей в сторону моря скалы, присели на камень в подветренном месте. Ваня сжал ее плечи сильной и нежной рукой, поцеловал, так что стало больно губам.
   Не дразни ты меня, Люська! Я и так здесь тоскую. Такая война идет, а кругом камни да вода, и ни одного врага в глаза не видел.
   Уж очень ты воинственный, — сказала Люся. Было бесконечно приятно сидеть так, прижавшись к его груди, чувствуя его родные, робкие руки.
   Да, я воинственный, — сказал Ваня. — Мне бы сейчас летчиком или разведчиком быть.
   Обнимал ее все увереннее и крепче, все ближе надвигались затуманенные любовью глаза. Она сделала над собой усилие, вырвалась, встала.
   Ванечка, пора. Наверное, доктор меня ищет. Мы еще капитана не перевязали.
   Никто тебя не ищет, — привлек ее к себе Бородин. — Не слышала разве? Застрелился капитан.
   Застрелился?
   Точно. Ребята рассказывали, радиограмму передавали об этом. Побудь еще со мной.
   — Нет, мне пора, я озябла…
   Быстро пошла по берегу. Бородин нагнал ее, шел рядом,
   Меня майор, наверное, ищет, — сказала озабоченно Люся.
   Никто тебя не ищет. Эх, не хочешь остаться… Когда погуляем снова?
   Ваня, не нужно. Вот кончится война. Я тебе обещаю… Ни о ком другом не думаю, ты мой любимый.
   Когда окончится война?! Шутишь?
   Догнал, хотел обнять, задержать, но она уклонилась, взбегала по тропинке. Он поскользнулся, отстал. Люся не останавливаясь обернулась разгоряченным лицом, окинула его полным любви извиняющимся взглядом.
   — Не сердись на меня, Ваня… За ней захлопнулась дверь.
   Бородин остановился между домами. Тяжело дышал, почувствовал, как пробирает холодный ветер, как словно померк вокруг ясный осенний день.
   Агеева уже не было на скамейке. Из двери дома, где радиорубка, вышел приезжий политрук — сутуловатый, худой, в шапке-ушанке, надвинутой на прикрытые круглыми стеклами глаза.
   — Товарищ политрук, разрешите обратиться, — прозвучал за спиной Людова просительный голос.
   Валентин Георгиевич обернулся. Перед ним стоял стройный краснофлотец с юношеским румяным лицом, с сумрачным взглядом из-под сдвинутых напряженно бровей.
   — Обращайтесь, — сказал Людов.
   — Радист первого класса Бородин. Имею просьбу.
   — Слушаю вас, товарищ Бородин.
   Подал я докладную командиру батареи об отчислении меня на передний край, в части морской пехоты. Вполне здоров, сдал до призыва комплекс зачетов «Готов к труду и обороне». Перед войной был радистом эсминца, имел несчастье участвовать в самодеятельности корабля.
   — Несчастье? — удивился Людов.
   — Так точно. То есть сначала казалось мне все отлично, был списан в ансамбль песни и пляски, исполнял сольные номера. Да как началась война, понял: должен с оружием в руках бить врага. Просил об отправке на передовую, а угодил прямым курсом в эту дыру.
   Людов молча слушал, не сводил глаз с молодого, взволнованного лица.
   — Я, товарищ политрук, понимаю: начальству виднее, кого куда отправить. Только взяли бы вы меня в свой отряд.
   — А вместо вас кто останется, товарищ Бородин? — спросил Людов.
   — Подготовил я себе здесь смену. Дублер мой самостоятельную вахту несет, я его натаскал. Хоть командира батареи спросите.
   Замолчал, смотрел с тревожным ожиданием.
   — А вы сознаете, что жизнь разведчика — тяжелый, опасный труд, каждый день — встреча со смертью? Отнюдь не прогулки, товарищ Бородин!
   — Сознаю. Если нужно, жизнь отдам, под пытками слова не скажу.
   — Что ж, я подумаю, — сказал Людов. — Радисты нам в отряде нужны…
   Помолчал снова.
   Товарищ Бородин, у меня к вам встречная просьба. Не выясните ли, по какой программе идет сегодня Второй концерт Чайковского для фортепьяно с оркестром?
   Второй концерт Чайковского? — переспросил удивленно.
   Да, в исполнении оркестра Московской филармонии. Объявлен несколько дней назад, но я запамятовал за всеми этими делами. И забыл попросить вахтенного радиста уточнить время передачи. — Командир разведчиков устало усмехнулся. —Я видите ли, большой любитель симфонической музыки и, если улучу нынче время…
   Есть, узнать, когда будет Второй концерт Чайковского, — сказал Бородин.

Глава восьмая
ПОКАЗАНИЯ МИСТЕРА НОРТОНА

   Когда Валентин Георгиевич получил радиограмму, уже кончался короткий осенний день. Лиловатые сумерки окутывали дома, снег подернулся серо-голубыми тенями.
   — Адмирал приказал мне, пока не прибудет к вам прокурор, провести предварительное дознание в связи со смертью капитана, — сказал Людов командиру батареи. — Прошу указать помещение, где можно поговорить с людьми.
   — А та каюта… — начал Молотков.