— Желаю успешно поработать! — козырнул на прощание Соучек. — Мы заедем за вами ровно в шесть. Ужинать будем в городе, в погребке «Белая туфля».
   Вскоре перед Березовским лежала внушительная стопка. Здесь были первопечатные травники и рукописные кодексы в четверть листа, звездные атласы, переплетенные в толстенную, отшлифованную сотнями рук кожу, и оттиснутые накануне первой мировой войны подозрительные брошюрки с описанием всевозможных чудодейственных средств. Явно шарлатанские прописи от разных болезней соседствовали с таинственными эликсирами вечной молодости и знаменитым афродизиаком Казановы. Верный своему принципу все проверять, Солитов не оставлял без внимания даже столь очевидный вздор. На Юрия Анатольевича, который не знал о профессоре практически ничего, подобная неразборчивость произвела не слишком выгодное впечатление.
   Просматривая на скорую руку книгу за книгой, он наткнулся на небольшую тетрадь, сшитую из разнокалиберных обрезков пергамента. Она была написана на старонемецком языке угловатой готической скорописью и содержала подробный перечень алхимических упражнений, продолжавшихся целых семнадцать лет. Имя автора — брат Мельхиор — и особенно заголовок — «Опыты по составлению, дистилляции и отстаиванию „Золотого раствора“, проделанные со всем тщанием, прилежанием и набожностью, а также согласно благословению преподобного отца-настоятеля Амвросия фон Герстенбаха и в полном соответствии с постулатами Луллиева искусства» — настолько отвечали стилю эпохи, что Березовский решительно отодвинул в сторону всю кипу и взялся за немецко-русский словарь.
   Поначалу текст порядком его разочаровал. С чисто немецкой пунктуальностью одно за другим следовали длиннющие перечисления ингридиентов, развешанных на граны и унции, и не менее подробные описания процедур: дробления, истирания в порошок, смешивания, растворения и далее в том же духе.
   Не баловали разнообразием и названия разделов: «Probieren 1», «Probieren 2»… «Probieren 128» [120], —каждый из которых охватывал законченную, но, увы, бесплодную серию опытов.
   Однако две особенности, обнаруженные при более тщательном осмотре, тронули Березовского чрезвычайно. Прежде всего его взволновал неряшливо и явно торопливо выдранный лист, соответствующий опыту за номером 87. Кому и для чего понадобилось такое, оставалось только гадать. Это было тем более увлекательно, что никаких видимых запретов на выдумку не существовало. Разве не мог, например, брат Мельхиор чисто случайно натолкнуться на какое-то действительно важное открытие? Или повредиться в уме, не выдержав многолетнего заточения в алхимическом склепе? За ним, наверное, постоянно наблюдали чужие глаза, лабораторию тайно обыскивали, следили за каждой записью…
   Но еще более подстегивала фантазию выпавшая из тетради закладка, вернее, маленький квадратик плотной старинной бумаги с написанным на нем женским именем Leonora. Ничего более, только одно это имя, начертанное торопливым пером. Крик души. Квинтэссенция вожделенного бреда, прорвавшегося сквозь горячечную немоту монастырских ночей.
   Надпись была выполнена теми же чернилами, чуточку порыжевшими от времени, приготовленными, по тогдашнему обыкновению, из дубового орешка. Почерк тоже показался Березовскому схожим, хотя в написании букв и отсутствовала характерная угловатая заостренность.
   — Здесь не хватает одного листа, — он показал пани Коваржиковой оборванный краешек.
   — Так-так, — кивнула она. — Профессор тоже обратил на это внимание. Он очень разволновался по этому поводу. Все пытался выяснить, кто и зачем мог сделать такую пакость. Даже в городской архив ездил справляться. Чудак, право… Страницу с одинаковым успехом могли вырвать и в прошлом году, и триста лет назад.
   — А что это? — Березовский показал ей закладку.
   — Первый раз вижу.
   — Не подарите мне на память?
   — На память, на память, — закивала она. — Простая бумажка…
   — Очень даже не простая, пани Коваржикова. Это, если хотите, билет на машину времени, — он заговорщически понизил голос. — Секретный пароль! Вы только прислушайтесь, как звучит: Leonora…

Глава двадцать вторая
СВЯТЕЙШИЙ ПИРАТ
Авентира IV

   Над Италией благоухала весна, насыщенная неотвязным ароматом глициний. Ствол и ветки иудина дерева в епископском саду усыпали фиолетовые и пурпурные наросты. Словно вся кровь мира выступила из недр окаменевшей земли.
   — Жестокое, проклятое время, чреватое беспросветным отчаянием, — пробормотал мессер Мельхиор, узнав о появлении еще одного лжепапы. — И подлое, — добавил он, отгораживаясь книжным пюпитром от манящего сияния за окном.
   Бесцельно скорбеть о людских пороках, бессилен и плач о несовершенстве мирском. В мире, где безраздельно правит смерть, немыслима подлинная справедливость. Скелет с пустым черепом да с острой косой — вот единственный победитель. Так есть, и так было, и так пребудет во все времена.
   Доброго католика Мельхиора фон Блаузее привело в Италию пламенное желание постичь истинное предназначение рода человеческого, ввергнутого с рождения в круговорот скорбей.
   В пятнадцать лет, получив благословение батюшки и рекомендательное письмо местного священника, он покинул старинный городок на западной границе Богемского королевства и пешком отправился в Париж. Привлеченный славой Сорбонны, Мельхиор намеревался в кратчайший срок одолеть премудрости семи свободных искусств и подготовиться к сдаче магистерского экзамена. Однако ему не суждено было получить украшенный тяжелыми печатями свиток. Сожжение ведьм, которым встретила философа гостеприимная столица Франции, произвело на его нежную чувствительную душу столь тягостное впечатление, что он поспешил примкнуть к процессии богомольцев, направлявшихся в Рим.
   Диплом magistre des sciences et docteur en theologie [121]потерял в его глазах всякую ценность. Хотя нравы на далекой родине были ничуть не мягче, Мельхиора потрясло лицезрение объятых пламенем женщин. Среди тридцати шести преданных казни колдуний было несколько совсем еще юных, почти девочек. Созданное всевышним промыслом здание мира мыслилось совершенным, а принесенная на Голгофе искупительная жертва наполняла все сиянием вечной жизни, сообщая пифагорийской гармонии сверхчувственный всепоглощающий смысл. В поющих сферах не было места столь вопиющей жестокости. Она пятнала белоснежные одежды матери церкви, обратив в разъедающий яд даже кристальную влагу схоластических истин. Чтобы жить дальше, следовало поскорее забыть о зверствах.
   Посетив святыни Вечного города, неутомимый искатель перекочевал в Болонью, где и обрел временное успокоение в стенах древнейшего университета Европы. Это были самые счастливые годы для молодого чужеземца. Проявленное им прилежание, равно как и глубокий критический ум, счастливо соединенный с благочестием, не остались без внимания. Тем более что Мельхиор, обнаружив редкие способности к языкам, снискал известность утонченного знатока древних манускриптов, считавшихся еретическими и именно поэтому вызывавших жгучий интерес. Расшифровав несколько темных, нарочито запутанных сочинений, приписываемых Гермесу Трисмегисту, он удостоился аудиенции сангроского кардинала, который без долгих разговоров пригласил его к себе на службу. Этой встрече суждено было сыграть в судьбе Мельхиора фон Блаузее поистине роковую роль.
   Прослышав, что где-то в Ночере хранится список с секретного спагерического сочинения, кардинал, будучи охоч до всего запретного и таинственного, спешно снарядил своего нового секретаря в поездку. Вместе с инструкциями ему вручили туго набитый золотыми флоринами кошель и длинное послание к епископу Ночеры. Несмотря на то что даже папы не брезговали алхимическими изысканиями, дело это было чрезвычайно тонкое и даже рискованное. Мельхиор однако чувствовал себя на седьмом небе. Впервые в жизни ему предоставлялась возможность попутешествовать в крытом возке, запряженном мулами.
   Епископ встретил посланца как родного. Поселил у себя во дворце, приставил расторопных слуг и вообще окружил заботой и лаской. Вскоре искомый список был обнаружен, и Мельхиор незамедлительно приступил к его расшифровке. Работал он со вкусом, не торопясь, потому что путь предстоял и долгий, и трудный. Следовало соблюдать осмотрительность, ведь бредущего в алхимических потемках на каждом шагу подстерегают ловушки. Вначале Мельхиор попытался овладеть условными значками алхимиков, выражавшими подчас самые разнообразные понятия. Трудность состояла не только в том, что одним и тем же символом обозначались, допустим, Солнце и золото, железо и Марс. Это-то лежало на поверхности. Любой школяр знал о сродстве семи планет и семи металлов. Поднаторев в расшифровке, здесь можно было не бояться ошибки. Само собой становилось понятно, когда речь шла о меди, а когда о Венере, приуроченной к опыту. Куда труднее оказалось постичь другие сопоставления. Так, например, одинаковыми рогатыми и перечеркнутыми кружками изображались каменная соль и созвездие Тельца, дух и спирт. Как тут разобраться, что к чему? С другой стороны, сублиматум — возгонка ртути — представлялась сразу в двух вариантах:
 
 
   и
 
 
   Пришлось потратить, не жалея свечей, не одну ночь, прежде чем начали понемногу спадать покровы с таинств. После многомесячного бдения Мельхиор знал спагерическую знаковую систему почти наизусть, словно нотную грамоту. Но он понимал, что одного этого еще недостаточно. Требовалось большее: научиться мыслить спагерическими иероглифами, чтобы высвободилась в сознании волшебная суть, запечатленная в них, как в герметических сосудах. Даже гуляя с вощеной табличкой по саду, он совершенствовал память, чертя и стирая чернокнижные письмена:
 
 
   (кипячение),
 
 
   (возгонка),
 
 
   (очищение). А там и обозначение сроков постиг, без чего нельзя было повторить ни единого опыта:
 
 
   (годичный),
 
 
   (дневной),
 
   (ночной).
   Уже после всего раскрылась тайна слегка подчеркнутых в тексте букв. Литера «В» означала баню, «Е» — квинтэссенцию, «N» — замазывание, «Н» — сгущение и слой на слое — троекратная «S». Окончание же великого деяния олицетворяла магическая гексаграмма, живописующая единение огня и воды.
   В совершенстве овладев словарем и грамматикой языка-шифра, Мельхиор фон Блаузее принялся за чтение рукописи, озаглавленной «Дорога дорог», в которой содержался верный рецепт изготовления философского камня. Она была составлена в виде письма Арнольда из Виллановы папе Бенедикту Одиннадцатому [122], домогавшемуся под угрозой костра разоблачения секрета.
   «Почтенный отец! — обращался к своему тюремщику брошенный в тесную одиночку ученый. — Приблизь с благоговением ухо и знай: ртуть есть семянная жидкость всех металлов… И вот доказательство. Всякое вещество состоит из элементов, на которые его можно разложить. Возьму неопровержимый и легко понимаемый пример. С помощью теплоты лед легко расплывается в воду, значит, он из воды. И вот все металлы растворяются в ртути, значит, ртуть есть первичный материал всех металлов…»
   Размышляя над смыслом начальных фраз, Мельхиор задумчиво бродил по мозаичным дорожкам, вдыхая пряный аромат белоснежных лилий. Незаметно для себя он забрел в самую глухую часть сада и оказался возле решетки, отграничивающей владения монастыря святой Екатерины Сиенской [123].
   В этой смиренной обители ордена святого Доминика укрылись от мира девять молодых монахинь, отданных на попечение Леоноре дельи Альбериге, девятнадцатилетней аббатисе. Все они, не исключая и саму Леонору, дочь герцога, приняли постриг исключительно под давлением семьи и томились в монастырских стенах, куда их привезли семилетними девочками.
   Густую скуку неизменного, как похоронный обряд, распорядка с его литургиями и литаниями не могла скрасить даже повсеместно распространившаяся свобода нравов. Роскошь, окружавшая «христовых невест», принадлежавших к самым знатным фамилиям, не могла долго противостоять беспросветной тоске и одолевавшему плоть зову. Напротив, изысканные яства и заморские вина, подаваемые к трапезе, лишний раз развязывали воображение, заставляя с болезненным интересом прислушиваться к искушающим нашептываниям товарок по заточению.
   Не способствовали строгому выполнению обета и наряды девиц, выгодно подчеркивающие природное очарование и стать. Не составляло тайны, что почти у каждой есть высокопоставленный покровитель — граф или герцог, а то и церковный прелат. Свиданья устраивались легко. Посещение обители было не только разрешено неписаными правилами, но и считалось хорошим тоном, привлекая всяческих вертопрахов.
   В дни карнавала, который в иных местах растягивался чуть ли не на полгода, залы для общих молитв превращались в маскарадные чертоги. Вереницы смеющихся гостей с хохотом проносились по аскетическим дортуарам. Чем фривольнее была маска, тем больший успех выпадал на долю ее обладателя. Не желая ни в чем отставать от своих веселых гостей, предприимчивые монашки, случалось, даже решались примерить мужское платье. И это тоже сходило с рук. Своим откровенным презрением к пережиткам раннехристианской морали итальянские монастыри резко отличались от орденских заведений во Франции и немецких землях. Распущенность, по-своему бытовавшая и там, тщательно скрывалась за внешним, подчеркнуто ханжеским благолепием.
   Вот почему Мельхиор сперва даже не понял, с кем он имеет дело, когда его рассеянно блуждающий взор нежданно остановился на смуглой мордашке, мелькнувшей в зарослях фиговых деревьев.
   При виде остолбеневшего богослова с восковой табличкой в руках незнакомка смело выступила из тени красиво рассеченных шершавых листьев и, словно давая разглядеть себя со всех сторон, повернулась бочком. На ней было узко облегающее короткое платьице из тончайшей шерсти и кокетливая шапочка, перевитая ниткой крупного жемчуга. У корсажа белели тугие бутоны роз. Лишь на левом плече виднелся вышитый крестик, изобличая аббатису доминиканского ордена. Уставной головной накидки не было и в помине, и это почему-то больше всего смутило бедного богослова.
   Только дьявол мог принять столь обольстительный и греховно кощунственный облик.
   Мельхиор как завороженный сделал шаг и приблизился к самой решетке.
   — Вам угодно о чем-то спросить меня, домине доктор? — перебирая граненые четки, улыбнулась она.
   — Нет, монна [124], — пробормотал он, преодолевая смущение.
   — А я видела вас однажды в церкви святого Рокко.
   — В самом деле? — почему-то обрадовался Мельхиор. Увлеченный своими учеными занятиями, он беззастенчиво пропускал службы, выходя только к терции. Теперь он припоминал, что тогда на празднике матери божьей Марии пел хор «христовых невест». — В черно-белом облачении вы выглядели совершенно иначе.
   — Хуже или лучше? — в лукавом смущении потупилась аббатиса и, сломав ветку цветущей акации, бросила ее через пики ограды.
   Мельхиор замешкался с ответом и, припав на колено, словно принимая присягу, поднял цветущий символ вечной жизни и чистоты. Знак табернакля. Знак таинственной скинии с дарами чудес.
   С той встречи для них началась любовь — невозможная, непозволительная, преступная. Для дочери герцога и тирана это было лишь средством избавиться от смертельной скуки, очередной забавой, которую легко оборвать и забыть. А безземельный рыцарь, сбежавший от нищеты на чужбину, и впрямь вплотную приблизился к смерти, став бессловесной игрушкой своей легкомысленной донны. Алхимические бредни пришлось оставить. Забросив расшифровку «Дороги дорог» ради владычицы мечтаний и дум, Мельхиор рисковал лишиться благоволения кардинала. Его выручила только свара в римской курии. Высокопреосвященному князю церкви было теперь не до спагерического искусства. Впервые после семидесятишестилетнего перерыва в Ватикане собирался чрезвычайный конклав. Среди кардиналов, собравшихся на выборы наместника святого Петра, итальянцы составляли жалкое меньшинство. Основной тон задавали французы, жаждавшие поскорее вернуться в Авиньон, дабы вновь предаться привычным излишествам и лени. Однако полного единства в их стане никогда не было. Северяне, стремясь протащить на престол своего человека, интриговали южан, а южане готовы были сговориться с кем угодно, чтобы только не пропустить бретонского или нормандского варвара.
   Обстановку накаляли крики римского плебса, осадившего дворец, где, согласно обычаю, были замурованы выборщики папы. Вновь обрести свободу они могли, только огласив имя нового главы христианства. Да и то сомнительно, потому что собравшаяся под окнами двадцатитысячная толпа не на шутку грозила расправой.
   — Римлянина, римлянина, римлянина! — скандировали разгоряченные патриоты. — Папа должен быть римлянином! Если этого не будет, мы перебьем всех!
   Чтобы как-то успокоить орущую чернь и выиграть время, папские регалии силком надели на брыкавшегося что было мочи кардинала Теомбалдески и вытолкнули его на балкон.
   — Папа не я! — бился он в исступлении, страшась неминуемой расплаты. — Они вас обманули! Я не хотел!..
   Но его визги потонули в густом торжествующем гомоне, жутком, ни на что не похожем реве охваченной истерией толпы.
   Кардиналам не осталось ничего другого, как увенчать тиарой первого попавшегося итальянца. Разумеется, в порядке временной меры, чтобы поскорее вырваться из этого проклятого города. В Авиньоне они надеялись все переиграть.
   По обыкновению всяких ничтожеств, отвоевавших себе место под солнцем, заботившихся только о собственной выгоде, выборщики одну за другой отвергли все маломальски достойные кандидатуры и остановились на самой ничтожной — на «серой лошадке», от которой ожидали полного послушания. Сошлись на том, что папой всего на несколько дней станет Бартоломео Приньяно, архиепископ Бари, не имеющий даже кардинальской шапки.
   — Когда все уляжется, ты отречешься от престола, — инструктировал его ведавший делами двора кардиналкамерланго. — А в награду мы сделаем тебя полноправным кардиналом.
   Бартоломео с готовностью согласился и был коронован трехвенечной тиарой под именем Урбана Шестого [125]. Уже на другой день после торжественной церемонии участники конклава поняли, что жестоко просчитались. Ни о каком отречении новый понтифик даже не помышлял, а в ответ на напоминание сотворил непристойный жест.
   — Идиот! — во всеуслышанье обозвал он кардинала Орсини, знатнейшего из знатных. — Да и все вы в сущности дураки, — бросил, махнув рукой на остальных членов коллегии. — Нужна мне ваша красная шапка, как же! Да у меня их теперь полные сундуки.
   Первейшим его шагом на новом поприще стала раздача кардинальского сана наиболее преданным архиепископам. Обеспечив себе большинство столь простым — кстати сказать, подсказанным ему — маневром, он заявил, что останется здесь, в Италии, где за него стоит горой вся римская чернь.
   Выказав себя человеком твердым и властным, к тому же искусным законником, новый папа заявил, что запретит симонию, приносившую кардиналам сказочные барыши.
   Война, таким образом, была объявлена не на живот, а на смерть. «Серая лошадка» обернулась свирепым алчущим волком.
   Собравшись в Ананьи, обескураженные кардиналы объявили избрание Урбана не имеющим силы, навязанным извне, но тут же, опровергая собственное заявление, постановили направить в Рим делегацию с беспрецедентным посланием.
   «Мы согласны, чтобы ты продолжал управлять церковью, — предлагалось в нем узурпатору святейшего престола. — Но мы решили назначить опекуна, дабы он помогал тебе в отправлении должности, которую ты не способен занимать в силу самой природы своего естества, равно как и грубости».
   Папа встретил делегатов уже знакомым им простонародным жестом.
   Это и послужило формальным поводом к началу военных действий.
   В Англии, Наваррском королевстве и пограничной с ним Гаскони стали спешно формироваться отряды наемников, а во всех провинциях и городах Апеннинского полуострова вспыхнула резня.
   Предвосхищая грядущее избиение реформатов, одни паписты безжалостно истребляли других. Повторялись жуткие сцены Альбигойских войн, когда озверевшая солдатня уничтожала целые селения, загоняя мечущихся людей в охваченные пожаром дома.
   Одна сторона стоила другой.
   Кардиналы, объявившие преданного анафеме Урбана самозванцем, избрали новым наместником божьим Роберта Женевского, законченного бандита, вырезавшего в бытность легатом всю Чезену. Теперь он мог повторить опыт во вселенских масштабах.
   По наущению Урбана римские погромщики принялись убивать всех иностранцев, которых считали сторонниками кардиналов-бунтарей. Методы борьбы и, соответственно, зверства по отношению к мирному населению были очень схожи. И там, и тут резали, грабили и жгли во имя святейшего отца христианства.
   За Урбана горой стояли в большинстве государств Италии и Германии, его поддерживали Англия, Венгрия и Польша. На стороне Роберта, ставшего Климентом Седьмым [126], были Франция, Шотландия, Испания, Савойя и Неаполитанское королевство.
   Данное обстоятельство тоже оказало определяющее влияние на звезды Мельхиора фон Блаузее, чья безумная страсть к красавице аббатисе могла быть сравнима разве что с ничтожной пылинкой, которую подхватил смерч.
   Но Мельхиор не примкнул ни к одной из партий.
   В булле Урбана от 1378 года содержится следующее признание: «Жестокий и губительный недуг переживает церковь, потому что ее собственные сыны разрывают ей грудь змеиными зубами».
   Правильнее было бы сказать, что змеиные зубы вгрызались в тела и души людей, отравляя смертельным ядом. Добившись временного перевеса, каждая из противоборствующих сторон принималась рьяно искоренять крамолу. Казням не было конца. Вся Папская область, включая графство Анкону и Рим, превратилась в заваленное трупами поле брани. Наемники обоих понтификов, обливающих друг друга помоями, громили аббатства и приходы «противника», не оставляя после себя камня на камне.
   В эту разорительную внутрицерковную битву были вовлечены не только закованные в сталь рейтары, но — без преувеличения — вся клерикальная Европа, включая подвижников веры, еще при жизни причисленных к лику святых.
   Интересы Урбана, например, самоотверженно отстаивала весьма энергичная Екатерина Сиенская. Назвав кардиналов, избравших Климента, дьяволами во плоти, она вызвала глубокую смуту в народе.
   Не остались без небесного патронажа и пропагандистские службы Авиньонского двора, заручившегося поддержкой блаженного Петра Люксембургского, святого Викентия и столь же святой Колетты. Каждый из них трубил на свой лад, возглашая крестовый поход против папы-антихриста.
   У простого народа созревала крамольная мысль, что у антихриста две ипостаси.
   Во всяком случае, оба папских двора достигли крайнего предела разложения. Свидетельства всеобщего распада были настолько очевидны, что не составляли тайны ни для вождей, ни для их кровавых сатрапов. Все наиболее гнусные и жуткие формы террора, все самое недостойное и отвратительное, что только таится в смрадных пучинах взбаламученного моря житейского, было поднято на поверхность и пущено в дело. В Риме и в Авиньоне отъявленные подонки поднимались на верхние этажи власти и тут же принимались творить всевозможные гнусности.
   Урбан первым понял, какого типа подручный требуется ему в такой войне, и обратился к предводителю пиратов Балдазаре Косса. Сей молодец был в самом прямом смысле слова ladrone [127], без всяких фигуральных вывертов. Ему ничего не стоило пырнуть ножом первого встречного, что он и делал, ничтоже сумняшеся, в годы бесшабашной юности, пока не занялся более серьезным делом — морским грабежом.
   Четыре года его трехмачтовые корабли с косыми, на разбойничий манер, парусами свирепствовали в средиземноморских водах. Косса грабил всех без разбора: мусульман и христиан, включая соотечественниковитальянцев и осевших на Родосе последних госпитальеров. Только суда, плававшие под флагом Прованса, могли беспрепятственно действовать в изрезанной укромными бухтами берберийской акватории, где большей частью охотился удалой Балдазаре. Причина была достаточно уважительная: на службе прованского герцога состоял единоутробный братец Гаспар, такой же пират.
   Братья частенько работали совместно. Причем не только на море, но и на суше, совершая дерзкие набеги на города и селения. Разграбленные дворцы, дома богатых купцов, монастырские владения они отдавали во власть огня. Пленных на первых порах не брали, разве что молоденьких женщин, которых продавали потом на невольничьих рынках. Но постепенно, войдя во вкус, начали все чаще приторговывать «двуногим скотом». Зачем резать, если можно продать?