– Вот как ты думаешь, – спросил он, – что общего у поэта с этой женщиной? Они знакомы?
   Он еще почитал отдельные строчки, а я включил мозги на полную мощность, чтобы не ударить лицом в грязь. Мне нравился папа Ноэля, и голос у него был такой нежный.
   – Мне кажется, – начал я, – правда, я не уверен, но мне кажется, что поэт встретился в ванной со своей мамой и увидел, какая она красивая без ничего, вся черная-черная, и живот у нее такой мягкий, из кото­рого он вылез… Он успел позабыть, какая у него заме­чательная мама, и вдруг понял, что его детство было таким спокойным, потому что она его защищала (так бывает, когда за горой слышен гром, а с нашей сторо­ны небо синее, ясное), а когда мама обнимает своего ребенка, ему ничего не страшно…
   – Прекрасно, – сказал он. – Замечательно… А тебе, дружок, приходилось испытывать что-нибудь подобное?
   – Ну а как же, – ответил я. – У нас, в семье Фаль­коцци, принято ходить по квартире без ничего. Мы комплексами не страдаем…
   – Я не это имел в виду, – уточнил он. – Приходи­лось ли тебе чувствовать, что кто-то или что-то защи­щает тебя?
   – Разумеется, – ответил я, – я постоянно это чувствую, в этом вся прелесть семейной жизни. А еще иногда я бываю в Аннюи и смотрю на Монблан… Он один возвышается надо всем остальным, и я пони­маю: ему-то никто не нужен, но он всегда будет там возвышаться, и это и есть вечность. Он меня, конеч­но, не замечает, потому что по сравнению с ним я сов­сем крошечный, но в нем столько силы, что один взгляд на него придает мне смелости…
   Мсье Китонунца просветлел. Он был доволен, что я делаю такие успехи в постижении африканской поэ­зии.
   – Прекрасно, дружок, – похвалил он меня. – Ты очень тонко все прочувствовал. А теперь давай пой­дем еще дальше. Попробуй догадаться, что стоит за образом матери, взрастившей поэта? Кто эта женщи­на, от любви к которой разрывается его сердце?
   – Может быть, женщина – это и есть Африка, – предположил я, и эта была полная победа!
   Я бы не хотел никого ругать, но говорить о литера­туре с мсье Китонунца мне понравилось куда больше, чем сидеть на уроках нашей училки мамзель Петаз.
* * *
   В школе нас учат всяким увлекательным вещам, но не всегда…
   Иногда наши художественные способности подав­ляются, и самовыразиться нам не дают.
   Например, музыку в нашем классе ведет мсье Кас­таньет, по вторникам, с утра. В жизни музыка нравит­ся мне так же сильно, как книжки, девочки в одних трусиках и заснеженные вершины, но уроки мсье Кастаньета – это совершенно из другой оперы.
   Когда он входит в класс, все вытягиваются в струн­ку и хором приветствуют его: «Здравствуйте, госпо­дин Кастаньет», а он сухо так отвечает: «Присажи­вайтесь» – и бросает на нас косые взгляды, будто по­дозревая в самых что ни на есть преступных намере­ниях на свой счет.
   Потом мы открываем тетради по музыке на опреде­ленной странице и начинаем:
 
Безвременники в лугах
Расцветают, расцветают,
Безвременники в лугах,
Август на дворе.
 
   Петь нам полагается каноном, но ничего путного из этого никогда не выходит, зато учитель музыки прос­то выпрыгивает из штанов и вопрошает, сознаем ли мы, куда движется наша родная Франция и что ее ждет, если эти сопляки (то есть мы) даже не способны спеть народную песню, а на радио, на радио-то что творится, полнейший разгул, варварские ритмы, ка­жется, будто мы за границей… Нет, он не в силах вы­носить наше мерзкое пение и потому достает дудку.
   Мсье Кастаньет дымит, как целая пожарная коман­да, такое ощущение, что, пока он выплевывает оку­рок, новая сигарета сама собой вырастает у него в уголке губ. В результате его дудка больше похожа на дымовую трубку, а еще – на водосточную трубу из фильмов про чикагских гангстеров.
   Подудев и подымив, он спрашивает, кто из нас хо­тел бы сыграть. Мы сидим, уставившись на собствен­ные ширинки. Никто не хочет пасть жертвой музы­кального произвола и быть облаянным, потому что самое мягкое ругательство мсье Кастаньета – «рыба тухлая», а остальные будут покруче…
   Поскольку добровольцев среди нас не находится, мсье Кастаньет лично вызывает кого-нибудь на расп­раву.
   – Вот ты нам сыграешь «К чистому ручью»!
   Никогда не забуду, как он потребовал: «Эй ты, Фалькоцци! Сыграй-ка нам „Звезду снегов", да чтоб от губ отскакивало!»
   Тоже выдумал! Кем он себя вообразил, этот гнус­ный куряка? Мы у него поголовно заработаем рак легких еще до того, как волосы в паху отрастут.
   Я поднялся и заиграл «Все в мажоре!» Пластика Бертрана – пропадать, так с музыкой. Мсье Кастань­ет смотрел на меня так, будто не верил, что мы оба принадлежим к роду человеческому (похоже, он предпочел бы, чтобы моя мама вообще меня не рожа­ла), но наши не оставили меня в беде и хором подхва­тили: «Все в мажоре у меня, о-о, о-о!» Никогда мы еще так не веселились на уроке музыки…
   Придя в себя, наш педагог вырвал у меня дудку и так вмазал по уху, что я едва не оглох подобно компо­зитору Бетховену. Левая половина лица у меня разду­лась, в голове загудел пчелиный рой, но этого оказа­лось недостаточно, и он стал таскать меня за волосы, а я запричитал: «Ой, больно, вот черт, ужасно боль­но!»
   – И не сметь мне больше паясничать, мусье Фаль­коцци! – орал педагог. – Ишь, юморист нашелся!
   И несколько раз дал мне пинка под зад.
   Когда у меня будет сын, я назову его Пластиком, а если родится девочка – назову Керамикой…
* * *
   Мсье Кастаньет, вероятно, поумерил бы свой пыл, если бы знал, что при рождении я весил всего 1250 грамм, все равно что три грейпфрута или четыре кокосовых ореха, так что на старте мне не слишком повезло.
   В роддоме меня поместили в специальный кувез для недоделанных, чтобы я стал больше похож на чело­вечка. Братец Жерар утверждает, что я напоминал морщинистую фиолетовую жабу, поэтому меня дер­жали не в грудничковой палате, а в хозяйственном шкафу, чтобы не пугать посетителей роддома, но эта история целиком и полностью на его совести.
   Еще он говорит, что меня можно было бы за отдель­ную плату выставлять на звериной ярмарке, как в средние века, и тогда мы бы разбогатели, а я бы хоть какую-то пользу принес семье. Жаль, что этот слав­ный обычай не дожил до наших дней, вздыхает он.
   Честно говоря, я и сам чудом дожил до наших дней.
   Из-за преступной халатности роддомовской нянечки, устроившей страшный сквозняк в грудничковой па­лате, я подхватил пневмонию. (Мне есть чем гордить­ся: я стал самым молодым легочным пациентом в исто­рии медицины, заболев пневмонией в том нежном возрасте, когда обычные младенцы еще только ждут своего рождения…)
   Папа пришел меня проведать, спросил, есть ли улуч­шение, а в ответ услышал, что мне вряд ли удастся вы­карабкаться и что они не виноваты, поскольку провет­ривали помещение согласно служебной инструкции. Этот ответ папу не слишком устроил, он схватил глав­ного врача за галстук и принялся трясти, но, увы, ру­коприкладством делу не поможешь, и сестра Мария-Иосиф, которая занималась отправкой покойников в лучший из миров, заявила, что на все есть воля Гос­подня, что младенец окажется по правую руку от Все­вышнего, он такой щупленький, что без труда протис­нется там между двумя какими-нибудь упитанными…
   В качестве экспресс-крещения она окропила меня святой водой, и я уже получил свой билет в рай, но не­ожиданно пошел на поправку, чудесным образом ожил в своем кувезе. Что ни говори, такие вещи за­ставляют задуматься…
   Я крепко ухватился за жизнь и прочно занял свое место в семействе Фалькоцци. Мама кормила меня грудью, чтобы я побыстрее окреп. Молока у нее ока­залось с избытком, досталось еще и Азизу (я родился второго, а он шестого), который уже в ту пору отли­чался незаурядным аппетитом.
   Не хочу хвалиться, но выходит, что лучшие умы на­шего времени выросли на мамином молоке: не слу­чайно мы с Азизом в классе два первых ученика.
* * *
   Чтобы я перестал быть задохликом, мама пичка­ла меня бараньими мозгами, говяжьим языч­ком в томатном соусе и кониной…
   Есть мне совершенно не хотелось, и маме приходи­лось хитрить: она грозилась переехать в Австралию, если я не доем суп. Из боязни быть покинутым я че­рез силу проглатывал и суп, и савойский сыр соро­капроцентной жирности.
   Поначалу маме достаточно было выйти на кухню, и я со страху сразу все подъедал, но довольно быстро обнаружил, что она никуда не девается – стоит и подглядывает в замочную скважину. Тогда, чтобы я в полной мере ощутил горечь сиротства, мама ретиро­валась на лестничную площадку. На какое-то время этого хватило, но ненадолго, посему маме пришлось спуститься этажом ниже, и постепенно она забредала все дальше и дальше и в итоге оказалась на улице. Я видел с балкона, как она ходит под окнами, трагичес­ки заламывая руки: прощай, сын мой, ты сам этого хотел!
   Иногда в самый разгар мелодрамы с работы возвра­щался папа. Он еще ботинок не успевал снять, как я уже кидался в его объятия и, осыпая поцелуями его колючие щеки, умолял:
   – Папа! Папка! Я больше не могу! Смотри, как мно­го я съел! Клянусь!
   Папа улыбался и шептал мне на ухо:
   – Ладно, доешь в следующий раз. Ты и так уже тя­желенький.
   Таким образом мамины драматические таланты оказались исчерпанными. Я ел из чистого снисхожде­ния, не веря, что она и впрямь меня покинет. Чтобы убедить меня в серьезности своих намерений, ей ос­тавалось только подхватить чемодан, сесть в машину и умчаться в сторону Австралии, но, поскольку води­тельских прав у нее не было, идея побега так и оста­лась нереализованной.
   Долгое время мама таскала меня по специалистам, для обретения аппетита. Мы даже побывали у целительницы, которая некогда звалась Морисом, а впоследствии поменяла пол и назвалась Мэрилин, но усов Мориса так и не утратила. Целительница пообе­щала меня отшлепать, если колдовские чары не подействуют, но аппетит мой от этого так и не проснулся…
   Чудо свершилось после обычного медосмотра.
   Докторша послушала мои легкие трубкой 33-го раз­мера и внимательно посмотрела на меня своими лас­ковыми голубыми глазами: о таком взгляде мужчина может только мечтать.
   – Ты такой славный мужичок, – прошептала она, – обещай, что немножко поправишься, самую чуточ­ку, – ты же все-таки мальчик, а не кузнечик… И шта­ны на тебе висят, как юбка. Будем исправлять ситуа­цию?
   – Да, мадам, – очень серьезно ответил я.
   Мне совсем не хотелось, чтобы голубоглазая док­торша путала меня с кузнечиком, а тем более с девоч­кой, поэтому за ужином я съел три порции мясного пюре и закусил бананом. Родственники смотрели на меня так, будто я только что прибыл с Планеты обезь­ян. Живот мой до того надулся, что ночью я глаз не сомкнул, но утром проснулся с отличным аппетитом. Я ел, чтобы спасти свое будущее, чтобы не превра­титься в жалкую тень, как мсье Крампон…
* * *
   Мсье Крампон жил в соседней квартире и был пьяным животным.
   Все в Южине так и говорили: «это пьяное живот­ное», хотя, по-моему, он был скорее несчастным жи­вотным, особенно после того, как у него случился рак языка и его хорошенько облучили, но главное, он был чрезвычайно волосатым животным, потому что ему в рот пересадили кожу с задницы и волосы торчали у него отовсюду.
   Волосы кололись, и я их ему обстригал, а он мне да­вал посмотреть японские мультики – у него был цвет­ной телевизор.
   Говорил мсье Крампон так, что ничего нельзя было разобрать, он еще до болезни сильно заикался (разве что ругался понятно, и любимым его ругательством было «чертова жопа»).
   В его жилище пахло цикорием, старыми сигарета­ми и немножко туалетом. Он был весь усыпан перхотью, словно многолетним снежным покровом, что довольно необычно для бывшего парикмахера, пусть и не слишком увлеченного своей профессией. Впро­чем, он говорил, что если бы начал жить сначала, то вместо парикмахерской открыл бы салон для собак, потому что четвероногие куда добрее и благодарнее двуногих.
   Еще он говорил, что если завести псину, то жена уже не нужна, но псины у него не было, и одиночест­во страшно его тяготило, он даже плакал и горестно сплевывал в коробку из-под «Несквика», специально приспособленную под это дело.
   Он утверждал, что в молодости подрабатывал ста­тистом и снялся во многих французских фильмах. Когда мы вместе смотрели кино по телеку, он вдруг вскрикивал:
   – В-вот, с-с-мотри, Ф-ф-фредо. В-в-идишь, в-воттот м-мужик, д-да с-смотри же, чертова жопа! В-видел? Т-ты в-видел?
   – Вон тот в шляпе, который писает рядом с Бель­мондо? – спрашивал я.
   – Т-точно, – отвечал он. – Эт-тот п-парень – это он с-самый, К-крампон, говорю я тебе. С-сильно, д-да? Т-такое в-воспоминание…
   Я знал, что на самом деле он родился в Пьер-Марте­не, по соседству с Южином, где и работал парикмахе­ром, но мсье Крампон так радовался своим выдум­кам, и к тому же мама просила меня быть снисходи­тельным (бедняга так страдает, и, главное, чего ради) – в общем, я слушал и поддакивал. Я приносил ему овощной супчик рататуй и другие мамины вкусности.
   – Т-твоя м-мама п-просто с-святая, – повторял он.
   И на глазах у него выступали слезы, потому что ему-то мать досталась совершенно свинская, она сноша­лась со всеми подряд не только в родном Пьер-Марте­не, но и подальше, а отец, видя, что семейная жизнь не заладилась, упивался вусмерть.
   Мсье Крампон рассказывал мне, что совсем еще сопляком наблюдал, как отец гоняется за матерью со складным ножиком и грозит разделать ее, как ко­ровью тушу. Соседи вызвали полицию, а маленький мсье Крампон, дрожа от страха, затаился в уголке в обнимку с младшей сестренкой. С тех пор он запустил учебу, начал заикаться, и этот недостаток не позволил ему преуспеть, потому что хороший парикмахер дол­жен часами болтать ни о чем. Сестра училась лучше, неплохо сдала выпускной экзамен и сразу бросилась под поезд. Он бережно хранил ее фотографию в рам­ке и разговаривал с ней, как с живым существом.
   Он не любил японские мультики, потому что ни в одном из персонажей не узнавал себя, но мое обще­ство было ему приятно, и, когда мама дала мне денег на именинный подарок, я купил ему красных рыбок.
   Как он был счастлив! Он назвал их Жан Габен и Фернандель и в первый же вечер насыпал им столько корма, что аквариум переполнился и рыбки под тя­жестью собственного ужина пошли ко дну.
   На следующий день я застал его у аквариума с ша­риковой ручкой. Он подталкивал рыбок и шептал: «М-малыши, п-плывите».
   – М-мне к-кажется, им з-здесь п-понравилось, – гордо сказал он.
   Пришлось мне объяснить ему, что рыбки подохли. Он так опечалился, что я бегом помчался в магазин покупать ему новых. Выбрасывать Жана Габена и Фернанделя он напрочь отказался – привязал им на хвостики бирочки с именами, чтобы не забыть, и с нежностью положил в коробочку из-под галет «Сен-Мишель «, словно на морское кладбище. Очень скоро на дне коробочки остались только хрупкие рыбьи хрящики.
* * *
   Это было ужасно, хуже не бывает. В мой день рождения, утром, сестренка Нана подарила мне курточку с нашивками, эполетками и орнамен­том в виде синей птички на переднем кармане. Бра­тец Жерар сказал, что в новой куртке я похож на это­го пидора Траволту в савойском исполнении.
   Братец не часто делает мне комплименты, поэтому я сразу понял, что куртка мне и в самом деле идет.
   – Фредо, малыш, – сказала сестренка Нана, – я тебя приглашаю в ресторан. Мы пойдем вдвоем, как влюбленная парочка…
   Мужчинам не каждый день выпадает обедать с та­кой красоткой, как моя старшая сестренка, и я сразу заулыбался во весь рот и почувствовал себя так, буд­то стою на каннской лестнице (хотя на самом деле все, конечно, происходило у нас в Южине, на прос­пекте Освобождения).
   Прежде чем отправиться пешком в ресторан «Шат­лен» (мы там уже один раз были – отмечали неудав­шуюся помолвку дядюшки Эмиля со шлюшкой Люсь­ен Пуату, которая сразу же после торжественного ужина укатила на мопеде с местным тренером по пла­ванию), я застыл в картинной позе посреди двора и сделал вид, будто размышляю о чем-то чрезвычайно важном, хотя на самом деле просто надеялся, что Жо­жо, Азиз и Ноэль залюбуются из окна моей неземной голливудской красотой.
   Я стоял, засунув руки в карманы и даже насвисты­вая, и вдруг сестренка Нана закричала: «Фредо, отой­ди!», и тут что-то мягкое шлепнулось на тротуар, от­чего моя белая курточка стала белой курточкой в го­рошек, а лоб и щеки покрылись боевой раскраской, как у индейцев.
   – Черт, откуда это? – закричал я.
   Оказалась, что с пятого этажа. Мсье Крампон, не вынимая изо рта сигарету без фильтра, решил окон­чательно себя доконать. И теперь казалось, что он плавает брассом посреди двора, прямо в одежде. Нос выгнулся внутрь, глаза покраснели, как огоньки на елке, а пряди волос плыли по водосточному желобу к решетке, откуда им, возможно, предстояло отпра­виться в большое путешествие.
   Я ревел, как белуга, и звал маму, ведь еще немного, и он упал бы мне прямо на башку. Я потом неделю не ходил в школу: на почве стресса у меня начались ноч­ные кошмары.
   И в ресторан мы тоже уже не пошли…
* * *
   Наконец я вернулся в школу и стал непосред­ственным свидетелем бесплатного эротичес­кого шоу: мадемуазель Петаз, наша училка, выставля­ла напоказ свои первичные половые признаки (хотя с моего места не все было видно…).
   У мамзель Петаз была странная болезнь: ей необхо­димо было постоянно питаться, иначе она завалива­лась в обморок, и, когда она ела, ей было не до нас, по­тому что в такие минуты она всецело отдавалась пое­данию пищи.
   Она нам прямо говорила:
   – Дети, вашей учительнице необходимо подкре­питься…
   Тогда девочки в сопровождении мадам Биболе, на­шего завхоза, отправлялись репетировать балетный спектакль к Новому году, а мальчики оставались в классе и показывали друг другу фокусы. А Жожо еще демонстрировал нам приемы сумо: взваливал себе на плечи Франсуа Пепена.
   Мамзель Петаз тем временем извлекала из сумки колечки «Пепитос», газировку «Оранжина» и рисо­вые хлопья «Кранч» (по утрам) или же колбасу, мяг­кий сыр и булку (во второй половине дня). И всем этим подкреплялась.
   Поначалу мы развлекали себя игрой в морской бой, потому что фокусы, по правде говоря, быстро надое­дают, затем нам и это наскучило, и мы стали воздви­гать сложные сооружения при помощи шариков, лас­тиков, кнопок и взаимных угроз.
   Обстановка постепенно накалялась, так что мам­зель Петаз уже и пожрать по-человечески не могла (только откусит кусок салями, и сразу приходится прерываться на дисциплинарные меры), вследствие чего у нее случались проблемы с пищеварением: в животе булькало, она рыгала посередине фразы и пу­кала, поднимаясь со стула.
   В результате мы теряли уйму времени, и Азиз боял­ся, что все это закончится педагогической катастро­фой: мы вырастем придурками и будем носиться по альпийским лугам под прицелом телекамер.
   Короче, напряжение нарастало, и мамзель Петаз, которой, видимо, надоело испускать газы на публике, решила разрядить обстановку. Однажды утром, прежде чем начать подкрепляться, она приподняла юбку, под которой ничего не было, если не считать женских волосиков. И мы сразу примолкли…
   На перемене мы ни словом не обмолвились об уви­денном. Родителям тоже, понятное дело, ничего не сказали. Мамзель Петаз оказалась круче всех парней из пятого класса. Она проявила себя совершенно бесстрашной женщиной. Мы сидели тихо и играли в крестики-нолики.
   Честно говоря, мы стали немного ее побаиваться, но, когда она питалась, все-таки потихоньку косились под стол: кто знает, вдруг там опять покажется что-нибудь интересное…
* * *
   Я так и не понял, для чего нам понадобилось сры­ваться с места и тащиться в Германию.
   Учительница ни с того ни с сего заговорила о сбли­жении народов Европы, о красоте и величии челове­ческой дружбы, а потом спросила, что нам известно о наших немецких соседях. Я рассказал, что благодаря нашим немецким соседям мой прадедушка с мами­ной стороны пал смертью храбрых в Первую миро­вую войну, а мой дедушка Бролино погиб в годы Вто­рой мировой, опять же по вине немецкого соседа, мсье Гитлера.
   Эмиль Бувье заявил, что у них там все фрицы, а Франсуа Пепен добавил, что фрицы выжигали людям номера, как метки в прачечной, и отправляли их в печку, предварительно включив термостат на полную мощность, «и еще в футбол они нас обделывают». Тогда учительница попросила всех успокоиться и представить немецких соседей в позитивном ключе.
   Азиз вспомнил про Альберта Эйнштейна, но никто из наших не знал, кто это такой, а Мириам сказала, что ее дядюшка Робер сдавал комнату немцам, у кото­рых была огромная машина, и что эти самые немцы заправляли одеяла конвертиком. Мы все согласились, что это характеризует их весьма позитивно.
   Учительница рассказала нам про композитора Баха, который был даже талантливее Пластика Бертрана, и про философов, рассуждавших о несовершенстве мира. Потом она предложила нам всем вместе отпра­виться на экскурсию в Германию, чтобы скрепить дружбу между двумя нашими народами, но я на это возразил, что предпочел бы посетить братскую Ита­лию, Азиз хотел навестить своего кузена Хишама из Марракеша, а Ноэль мечтал повстречаться с другими черными, и вообще южинцы поначалу не горели же­ланием покидать родной город.
   Однако Андре Эриссон сообщил, что его старший брат во время каникул познакомился в муниципаль­ном кемпинге с немецкими девушками и на своей шкуре познал, как высоко они ценят сексуальность французских мужчин. У немок огромные сиськи, а лифчиков они не носят и дают тискать себя под фут­болками. После этого сообщения мужская часть клас­са прониклась страноведческим интересом и вырази­ла горячее желание скрепить международную друж­бу, но тут Франсуа Пепен призвал нас поумерить свой пыл, потому что у немецких девок под мышками настоящие джунгли, хуже, чем у португалок, а Карлос Куамбра закричал: «Ну, Пепен, ты сам напросился, сейчас я набью твою вонючую морду». И тут мамзель Петаз совершенно рассвирепела…
   Поостыв, она спросила, знаем ли мы, что значит друг по переписке. Мириам ответила, что она каждый месяц обменивается письмами с девочкой из Маври­кия и надеется когда-нибудь ее навестить.
   – Молодец, – похвалила ее учительница, – ты прекрасно нам все объяснила.
   Она развернула карту Германии и ткнула пальцем в какой-то городок.
   – Дети, – сказала она, – у меня для вас радостная новость: начальная школа имени Роберта Шумана из города Биберталя – это там, где мой палец, – предло­жила нам побрататься. У каждого из вас появится друг по переписке, и я очень надеюсь, что потом мы все вместе отправимся в Германию. Мы живем в эпо­ху, когда европейские страны взяли курс на сближе­ние, и это дает нам уникальный шанс…
   – Как же мы породнимся с фрицами, если мы на их языке ни бум-бум? – поинтересовался Франсуа Пепен.
   – Сейчас объясню, – ответила учительница. – Ви­дите ли, дети, мне довелось подружиться с их дирек­тором, господином Хельмутом Крепсом. С этого года он ввел у себя в школе уроки французского языка. И теперь ваши друзья по переписке – вы сами скоро в этом убедитесь – немножко понимают по-французс­ки. Конечно, их познания пока неглубоки, но я увере­на, что это не помешает вашей дружбе.
   Она раздала нам карточки с адресами, и мне доста­лась Анжелика Фрюштюк, Бисмарк-штрассе, 192. Но­элю повезло куда больше: ему попалась Берта Клам­мер, Оффенбах Плац, 311, возможно, из семьи того самого Франца Кламмера [25], потрясного лыжника.
   Учительница сказала, что в первом письме немец­кому школьнику мы должны рассказать о своем крае и его жителях и предложить дружбу, которая со вре­менем, возможно, перерастет в нечто большее, (так обычно заканчиваются письма в газете «Свободный Дофине», в рубрике «Знакомства»).
   Я открыл чистую страницу черновика и написал следующее:
 
   Дорогая Анжелика Фрюштюк,
   Меня зовут Фредерик, потому что так захотели мои родители (если бы они догадались со мной посо­ветоваться, то я бы выбрал более звучное имя, нап­ример Джеймс Дин или Синбад), а фамилия у меня Фалькоцци, в честь дедушки Бролино, который сбе­жал во Францию от итальянского фашиста Бенито Муссолини. А живу я в знаменитом городе Южине, ко­торый добился мирового лидерства по части нержа­веющей стали (нокаут в третьем раунде!).
   Про Германию я совсем ничего не знаю и, сказать по правде, не слишком стремлюсь узнать, но наша учи­тельница, мадемуазель Петаз, очень туда рвется, потому что у нее большая дружба с вашим директо­ром господином Хельмутом Крепсом, и она хочет сде­лать ему приятное…
   Не люблю хвалиться (мы, савойцы, вообще скромня­ги), но жители нашего края совершенно точно прои­зошли от обезьяны. Один дядечка из Парижа написал в своем путеводителе, что у савойцев «обтекаемая форма черепа», а Франсуа Пепен нашел эту книжку у себя на чердаке и показал всем нашим. Книжка совсем древняя, она написана еще до того, как фрицы впервые пожаловали в наш гостеприимный край, но они там, в Париже, зря болтать не станут…
   Говорят, что мы находимся в отдаленном родстве с овернцами и бретонцами (но тебя мне порадовать нечем: с немцами у нас никаких родственных связей не прослеживается). Кроме того, мы являемся «ша­ровидными брахицефалами полированного камня» (я взял эти слова в кавычки, потому что они прямо из книжки), короче, мы представляем большой интерес для науки, и это чрезвычайно позитивно для области в целом.