Ремизов зажег лампу и внимательно поглядел на Шацкого. Перед ним сидел старик. Лицо Шацкого стало похоже на львиную маску.
   - Сколько вам лет?
   - Тридцать два,- ответил Шацкий.
   Ремизов посмотрел на зрачки Шацкого, они были неподвижны, как у филина, пойманного днем.
   "Еще один кончен",- подумал Ремизов. Восточный ветер гудел над жалкой хибаркой, охранявшей сон бредивших людей.
   Ремизов сел к столу, открыл тетрадь и записал:
   "Третьего февраля 1920 года. Сегодня вечером говорил с Миллером. Он предлагает пробира-ться в Астрахань, где Советская власть обосновалась прочно. Я колебался недолго. Здесь оставлю Арьянца с Шацким и учительницей. Геолог сошел с ума. Нет права и человеческих сил заниматься изучением залива и метеорологией после того, что случилось. Пришли сроки, когда все "непрело-жные истины" об аполитичности науки летят в пропасть. Сырая весна шумит над Россией, и эту весну мне нельзя прозевать".
   Остальные заключенные из Петровской тюрьмы - около трехсот человек были высажены деникинцами на восточный берег моря, вблизи Кара-Бугаза. Эта партия заключенных пошла через пустыню в Красноводск. До Красноводска было четыреста километров. Незадолго перед этим белые были выбиты из Красноводска красными частями, наступавшими со стороны Ашхабада. Город был взят после жестокого боя в Гипсовом ущелье.
   Заключенные шли в не затихавшем ни на один день песчаном урагане. Дул норд. Каждый час в конце страшного шествия, растянувшегося на несколько километров, падали выбившиеся из сил. Они кричали и звали передних, но остановиться надолго было равносильно смерти.
   Первыми погибли женщины с детьми и матрос-инвалид, ковылявший по пескам на костылях. Передние уходили далеко, задние теряли их след, шли наугад в песчаную муть пустыни, шли до вечера, падали и лежали, зная, что помощи не будет ниоткуда.
   По редким туркменским зимовьям прошел слух, что из пустыни к Красноводску движется "шествие проклятых аллахом". Туркмены складывали кибитки и бежали в глубь степей.
   Заключенные питались сырыми ящерицами и черепахами. Изредка они находили колодцы с тухлой водой. Вел их туркмен, хорошо знавший пустыню, и только это спасло небольшую часть людей из "шествия мертвых".
   Среди заключенных был учитель, грузин Халадзе, участник революционных восстаний в Персии. Был знаменитый штурман Бархударов, доставлявший из Астрахани оружие повстанцам под самым носом деникинских дозорных судов. Деникинцы так и не поймали бархударовский груз. Дозорное судно погналось на пароходом Бархударова, но Бархударов потопил пароход. В Петровской тюрьме ему дали сто шомполов и назначили к расстрелу, но вместо расстрела выбросили с остальными заключенными на мертвые берега Кара-Бугаза. Был офицер англо-индусских войск Муртузалли, перешедший на сторону красных и дравшийся против деникинцев в партизанских отрядах в горах Дагестана. Был ученый, старик Мухин, автор проекта "О социализа-ции недр земли".
   В восьмидесяти километрах от города стало ясно, что все оставшиеся в живых до Красноводс-ка не дойдут. Тогда Мухин, принявший начальство над "шествием мертвых", приказал им не двигаться и ждать помощи. Он отобрал сорок наиболее крепких человек и пошел с ними к городу, оставляя через каждые три-четыре километра одного человека как живую веху, чтобы можно было найти оставленных людей.
   До Красноводска дошли трое. Они упали на улице, но успели рассказать попавшимся навстречу красногвардейцам о том, что случилось в пустыне. Через полчаса из Красноводска выслали верблюдов и помчались всадники отыскивать по живым вехам брошенных людей. Большую часть удалось спасти.
   ДЕЛО ВДОВЫ НАЧАР
   Седые дрозды сидели в поломанных клетках, одурев от кухонного чада. Синий жар дымился из-за дощатой перегородки, заклеенной розовыми обоями. Хозяин столовой Тигран, похожий на седого ежа, сердито нашвыривал на тарелки жирный гуляш. Квас в бутылках из-под кислоты пенился от солнца. Ртуть в термометрах вытягивалась готовыми разорваться столбиками и закрывала пятидесятое деление. Было девять часов утра.
   Поданный мне и геологу Прокофьеву гуляш напоминал раскаленный кокс. Одно его присутствие на хромоногом столике обжигало лицо крепче палящего красноводского солнца.
   Прокофьев со страхом посмотрел на тарелку и отодвинул ее кончиком вилки. Есть такое блюдо, по его словам, "не представлялось возможным". Мы выпили по бутылке горячего квасу и пошли в купальню. Всю дорогу нас преследовал запах солода. Он явно исходил от нас. Прокофьев вежливо бранился: впервые от него, научного работника Нефтяного института, пахло не лаборато-рией и нефтью, а пивным суслом.
   Что может быть освежительнее купанья в такое беспощадное утро! На белых лодках переливались отблески волн. Их зеленое сияние было нежно, как цвет лунного камня. Серебряные булавки мальков стягивались веерами к плававшей на воде корке. Виднелось дно, голубоватое песчаное дно, где бродили, выпучив глаза, сердитые бычки. Даже ржавые банки от консервов, валявшиеся на дне, казались сделанными из благородных металлов.
   Море почти не шумело. От скал Уфра дул на город горячий ветер и падал, изнемогая, у берегов.
   Утро купанья перевернуло все мои планы. Я ехал в Кара-Бугаз, где намечалась постройка большого химического комбината - форпоста индустрии в пустынях Кара-Кума. Десять дней я задыхался в вагонной пыли и слеп от светоносной жары, добираясь до Красноводска через Ташкент.
   В Красноводске я встретился с большевиком-геологом Прокофьевым. Я застал его вечером в общежитии треста "Карабугазсульфат" в самом бедственном положении.
   В соседнем кино мужественно носился по клавишам неистовый пианист. Прокофьев сидел на койке в носках, скучал, страдал от жары и не мог выйти: по мягкости характера он уступил свои желтые ботинки соседу по койке, шоферу Мише. Миша пошел в кино. Желая блеснуть перед Красноводском, он выпросил у Прокофьева ботинки, оставив взамен рваные парусиновые сапоги, пропитанные смазочным маслом. Прокофьев подозревал, что Миша увлекся одной из красновод-ских гражданок.
   Я сбегал за водой к соседке. Мы разожгли досадливо фыркавший примус и разлеглись на койках в ожидании чая. Прокофьев знал нрав примуса и категорически заявил, что раньше как через час чайник не вскипит.
   Узнав, что я еду в Кара-Бугаз, Прокофьев оживился, встал и заходил по комнате из угла в угол.
   - Прежде всего,- сказал он,- вам надо хорошенько обдумать маршрут. Давайте сообразим.
   - То есть какой маршрут? До Кара-Бугаза отсюда двести километров морем.
   Прокофьев снисходительно засмеялся:
   - Если вы едете в Кара-Бугаз как работник треста, то двести километров. Но вы же едете совсем за другим: вы хотите, насколько я понял, изучить всю проблему Кара-Бугаза. Так? Тогда маршрут сильно осложнится. Я сам давно мечтаю о такой поездке. Она у меня разработана во всех мелочах. Но у меня нет денег, а увас деньги есть, поэтому я уступлю вам свой маршрут бесплатно.
   Положительно это был новый тип ученого-филантропа: Мише он отдал ботинки, мне уступал тщательно разработанный маршрут.
   Каждый шаг Прокофьева по темной комнате вызывал угрожающее жужжанье. Тысячи мух носились вокруг него, не находя покоя от порывистых движений этого высокого человека.
   Пианист в кино ударил по клавишам кулаками; рояль дико вскрикнул, как человек, испуганный из-за угла.
   - Слыхали? - спросил Прокофьев.- Варварство! Он снова зашагал по комнате.
   - В Кара-Бугаз вам придется ехать по спирали,- продолжал Прокофьев.Что такое Кара-Бугаз? Величайший в мире и неисчерпаемый источник глауберовой соли. Но суть дела не в этом. Суть дела в том, как использовать эти богатства. В Кара-Бугазе есть соль, но нет угля, нефти, воды, газов, нет основы для переработки этой соли в ценнейшие химические вещества, и потому как будто нет места для комбината. Но уголь, нефть, вода и газы лежат по широкой кривой вокруг залива. Прежде чем изучать залив, вам нужно изучить подступы к нему. На этом и основан мой маршрут.
   Чайник вскипел. В это время пришли инженер Хоробрых и топограф Бархин. Они сбежали из кино, но выдержав жестокой музыки и мучимые жаждой.
   Хоробрых тотчас же вырвал инициативу разговора из мягких рук Прокофьева. Это был высокий человек с лицом Шаляпина и военной выправкой. Он заведовал изысканиями грунтовой дороги из Красноводска в Кара-Бугаз.
   Несколько дней я наблюдал его. Он работал, как полководец на фронте, хотя армия его состояла лишь из завхоза Корчагина, нескольких комсомольцев-топографов, пятерых туркмен-рабочих и четырех верблюдов. Но эта маленькая армия действовала быстро и четко. Распоряжения Хоробрых отличались краткостью и напоминали знаменитую наполеоновскую речь: "Солдаты, сорок веков смотрят на вас с высоты пирамид!"
   В приказах Хоробрых, к сожалению нигде не записанных, были суровость и величие пустыни. Он говорил громовым голосом: "Топографы! Вы должны выйти на горькие родники Кош-Аджи и держаться тех колодцев, где, по надписям времен Тамерлана, высеченным в скале, можно напоить сто верблюдов. От этих колодцев ведите трассу на северо-запад, но помните, что измерения в тех местах очень часто искажаются отблесками соляных озер".
   Хоробрых всю жизнь провел в Средней Азии. Он участвовал в гражданской войне. Легкий налет времен военного коммунизма остался на нем до последних дней - налет стремительных решений, смелых поступков и внешней грубоватости.
   Зимой он ездил верхом в Кара-Бугаз через пустыню, а осенью ходил на туркменских лодках из Кара-Бугаза в Баку.
   Никто из инженеров не отваживался на это. Плавание походило на игру со смертью.
   Хоробрых написал статью о мореходных качествах этих лодок и напечатал ее в краеведческом журнале в Ашхабаде. По статье выходило так, что туркменские лодки как будто прочнее парохо-дов и быстроходнее моторных катеров. Хоробрых больше всего ценил в этих лодках то, что они делались без конопатки - отдельные доски пригонялись друг к другу "под нож" с исключитель-ной точностью. Лишь одно обстоятельство смущало Хоробрых: попадая в воды Кара-Бугаза, туркменские лодки часто давали жестокую течь и даже тонули.
   Хоробрых занялся изучением этого явления - но из любопытства, а потому, что до последне-го времени на этих лодках с отдаленных промыслов в пролив перевозилась глауберова соль (мирабилит). Причина течи заключалась в кара-бугазской воде и в том, что каждое дерево, даже самое сухое, содержит в себе некоторую долю пресной влаги. Кара-бугазская вода, объяснял Хоробрых, является насыщенным раствором соли. Когда лодка попадает в Кара-Бугаз, то его едкая вода моментально всасывает в себя всю влагу из лодочных дощатых бортов, пазы между досками расходятся, и лодка, естественно, тонет. За эту теорию Хоробрых держался твердо.
   Остаток вечера прошел в спорах о причинах течи туркменских лодок и в рассказах Хоробрых об истории исследований Кара-Бугазского залива. Хоробрых в первый раз был в Кара-Бугазе в 1914 году и с полным правом считал себя кара-бугазским старожилом.
   Вечером Прокофьев не успел передать мне маршрут, и разговор наш был закончен наутро в купальне.
   - Маршрут ваш должен быть следующий,- сказал Прокофьев, сидя в тени на ступеньках купальни.- Сначала Красноводск, где вы сейчас и находитесь, потом Дагестан - Берикей и Махачкала, потом Эмба, наконец полуостров Мангышлак, и только после этого вы имеете право попасть в Кара-Бугаз. Всего три тысячи километров по Каспийскому морю и несколько сот километров по суше. Район Красноводска богат нефтью и газами, Дагестан - газами, Эмба нефтью и известняком, а Мангышлак - каменным углем, фосфоритами и нефтью. Все это необходимо для переработки кара-бугазского мирабилита в ценные химические продукты. Без этого нет никакого смысла строить кара-бугазский комбинат. Ну что, согласны?
   - Согласен.
   Прокофьев прыгнул в воду. Своим телом он вогнал почти до самого дна много воздуха: вода вокруг него сделалась снежной от мелких пузырьков газа.
   Из соседней кабинки с грохотом свалился в воду Хоробрых.
   - Здорово, орлы! - прокричал он, нырнул и пошел саженками к скалам Уфра.
   Он плыл, погружаясь в блеск воды. Он тонул в нем, как в необыкновенном световом океане. Прямо на Хоробрых шел наливной пароход с желтой, канареечной трубой. На мостике его чернела громадная надпись: "Лафарг".
   Зной ложился розовым дымом на мертвые горы и песчаные косы, сверкавшие вдали подобно неведомым обширным материкам.
   Вечером я встретил Прокофьева в Новом городе, за вокзалом. Улицы здесь упирались в рыжие и угрюмые скалы.
   Прокофьев сообщил мне последнюю новость: в столовую горпо привезли ключевую джебель-скую воду. Мы поспешили к столовой. Вода из опреснителей казалась нам хуже касторки. Это была густая и мутная жидкость, попахивавшая керосином и рыжая от каких-то хлопьев, неохотно оседавших на дно. Пить ее было бесполезно: жажду она почти не утоляла. Для одного Хоробрых нужно было два ведра в день, выдавали же на человека только по ведру, так как один из опресни-телей поставили на ремонт.
   О водяном кризисе свидетельствовали мертвые очереди из пустых ведер, закручивавшиеся спиралью вокруг водоразборных будок. Надменные верблюды шагали прямо по ведрам, оставлен-ным хозяйками на попечение старого философа-туркмена. Гром катился по улицам, туркмен лупил верблюдов по сизым бокам, хозяйки, красные, как кочегары, бежали вперевалку к ведрам, призывая проклятия на верблюдов.
   По пути мы догнали Хоробрых. В ответ на сообщение о джебельской воде он сделал безраз-личное лицо, хотя тут же довольно охотно согласился идти с нами в столовую. Как истый инженер и среднеазиатец, он доказывал нам, что вода из опреснителей ничуть не хуже родниковой.
   В столовой чай заказывали оптом - по пять, восемь, даже десять стаканов. Бархин и Корчагин сидели окруженные душистым паром и уничтожали коробку экспедиционной пастилы. Из кино долетала музыка. Дневная пыль сейчас спокойно лежала на мостовых, а не взлетала среди улиц шумными смерчами.
   Воздух был чист. В зеленоватом небе висели, касаясь крыш, переспелые звезды. Даже на Востоке бывают вечера, напоминающие восточные пейзажи наших художников и восточные стихи. Бархин посмотрел на небо и промолвил:
   - Шехерезада.
   - Что "Шехерезада"? - строго спросил Хоробрых.
   - Небо.
   - Почему "Шехерезада"?
   - Арабское слово "Шехерезада" похоже на наше слово "путаница",- мягко вмешался Прокофьев.- Бархин, у вас возникла интересная ассоциация: Шехерезада - путаница. Посмотри-те на небо: какая чудовищная путаница звезд всех величин!
   - Посадить среди этой путаницы соловья, и пусть поет,- сказал Хоробрых.- Ах, ах, ширазские соловьи и розы Хорасана! Ах, Зюлейка, лилия иранских долин!
   Хоробрых издевался над шаблонной восточной экзотикой. Он любил на Востоке иное: рыжие пески, цветение хлопка, почтовых верблюдов (нарров), заросли тау-сагыза, Гиндукушскую плотину и опреснители. К мечетям Самарканда он относился почтительно, но только как к архитектурным сооружениям. Поэзия Саади была для него выкрутасами старого хитреца перса, морочившего голову наивным шахам. Из изречений Саади он ценил только одно и часто повторял его топографам:
   "Если ты идешь с хромым, то поджимай ногу, чтобы его хромота не была так заметна".
   Этот предел восточной вежливости веселил Хоробрых.
   - Пейте лучше чай,- предложил он Прокофьеву,- и расскажите, кстати, о ваших работах в Чикишляре. Это гораздо интереснее.
   Лицо Прокофьева в запыленных роговых очках казалось совершенно черным от вечера и загара.
   - Что Чикишляр! - ответил Прокофьев.- Там каждая пядь - нефть. Нефтью залиты целые гектары. Баку меркнет перед Чикишляром. Из всех трещин в земле бьют благороднейшие газы.
   - Ну-ну,- примирительно пробормотал Хоробрых,- лучше вашего Чикишляра нет уже и места на свете.
   - Давайте поговорим серьезно. Вот уже два года на всех совещаниях я кричу о Чикишляре, Нефте-Даге, Челекене и Бая-Даге. Но больше всего, конечно, о Чикишляре. Вам известно, что я потратил на Чикишляр три года тщательных исследований и имею право говорить о Чикишляре с полной достоверностью.
   Рассердившись, Прокофьев рассказал нам интересную историю о Чикишляре.
   У меня есть одна слабость: мне хочется возможно большее число людей приохотить к писате-льству. Часто встречаются люди, пережившие много интереснейших вещей. Багаж прожитой жизни они таскают с собой повсюду и тратят попусту, рассказывая случайным попутчикам или, что гораздо хуже, не рассказывая никому.
   Сожаление о зря погибающем великолепном материале преследует меня непрерывно. К таким людям я обыкновенно пристаю с просьбой описать пережитое, но почти всегда наталкиваюсь на неверие в собственные силы, на испуг и, наконец, на ироническую усмешку. Плоская мысль, что писательство легкое занятие, до сих пор колом стоит в мозгах многих людей. Большинство ссылается на свое исключительное пристрастие к правдивости, полагая, что писательство - это вранье. Они не подозревают, что факт, поданный литературно, с опусканием ненужных деталей и со сгущением некоторых характерных черт, факт, освещенный слабым сиянием вымысла, вскры-вает сущность вещей во сто крат ярче и доступнее, чем правдивый и до мелочей точный протокол.
   Выслушав Прокофьева, я предложил ему написать обо всем, что он рассказал. Вопреки моим опасениям. Прокофьев охотно согласился.
   Он сидел в Красноводске, дожидаясь парохода на Кара-Бугаз. Пароход застрял в Гасап-Кули, и даже капитан порта не мог сказать точно, когда он придет,- во всяком случае, не раньше чем через неделю.
   Для записей Прокофьев взял себе два дня. В общежитии он писать не мог. Топографы сильно заинтересовались его писательскими опытами и начали изощряться в остроумии насчет "святого вдохновения" и "лавров Шолохова, не дающих Прокофьеву спать". Поэтому Прокофьев уходил с утра в Новый город, к своему приятелю, и писал в его прохладной комнате. В общежитие он возвращался только вечером, и мы тотчас же шли на окраину города купаться.
   Ночь, как бы разведенная на саже, опускалась на море и берег глубокой тишиной. Мы не видели воды, мы лишь чувствовали ее прохладный уровень на разгоряченном теле. Постепенно глаза привыкали к темноте, и светоносная крупа звезд начинала осыпаться вокруг нас, падала в воду; вода слабо светилась, и, стоя в ней по пояс, мы ясно представляли вокруг себя открытое и мелкое тропическое море.
   Портовые фонари лежали на воде неподвижно, как голубые глаза глубоководных рыб, поднявшихся в полночь поглазеть на звезды. Море пахло остро, как пахнут огороды, обильно политые на рассвете. В запахе его были крепкие соки соли и устриц.
   Прокофьев, одеваясь на ощупь в кромешной темноте, говорил, что писательство - самое тяжелое и заманчивое занятие в мире и что если бы он не был геологом, то наверняка сделался бы писателем. Двух дней, чтобы записать свой рассказ, ему уже не хватало. Он просил отсрочки еще на два дня. Из-за этого я пропускал очередной пароход на Баку (по маршруту Прокофьева я должен был ехать в Дагестан). Мы долго спорили, но в конце концов мне пришлось согласиться.
   Рассказ свой Прокофьев отдал мне за день до моего отъезда. Ему очень не хотелось, чтобы я читал его при нем. Ложный стыд еще не выветрился из него окончательно. Назывался рассказ "Черные реки".
   Вот этот рассказ.
   "Года три назад я заинтересовался странным явлением, происходившим на острове Челекен. Явление это заключалось в том, что с острова вот уже тридцать лет добывают нефть, тогда как, по всем геологическим данным, запасы нефти на Челекене очень невелики и должны были быть исчерпаны за первые десять - пятнадцать лет добычи.
   Одно из научных учреждений командировало меня на Челекен для выяснения этого обстоятельства.
   Я впервые попал в Среднюю Азию. Меня удивила пустынность тех мест, где мне пришлось бывать. В научной литературе эти места упоминаются довольно часто, и, казалось, они должны быть более населенными.
   Кратковременное пребывание на Челекене убедило меня, что корни неиссякаемости челекенской нефти можно выяснить только на материке, примерно в районе Чикишляра, Гасан-Кули и Атрека.
   Я выехал туда. В Гасан-Кули на рейде пассажиров пересадили на плоскодонные фелюги, а в километре от суши - с фелюг на арбы и по мелкой воде вывезли, наконец, на плоский песчаный берег.
   Я ощутил необычайную духоту, жажду и тревогу. Я задыхался от запаха гнилой рыбы и пережил состояние, знакомое всем впервые попадающим на Восток. Его можно назвать "тоской по привычному". Прохладные лаборатории института и густая листва ленинградских садов, создававшая в комнатах зеленый сумрак, показались мне потерянным раем. Я спрашивал себя, действительно ли существуют березовые леса и реки, заросшие кувшинками, моросящие дожди и трава. Особенно неправдоподобным казалось существование травы - настолько голой и кремнистой была здешняя пересохшая земля.
   Я бывал в Баку, жил в Грозном, на Эмбе и, как геолог, прекрасно знал, что нефтяные залежи лежат на высохшем дне бывших морских заливов, в местах, обычно бесплодных и малопривлека-тельных. Самая тоскливость этих мест, куда я попал, показалась мне довольно верным доказательством, что нефть здесь должна быть в большом количестве.
   Я поселился в ауле Кульджар, у туземного врача - табиба. Это был коричневый, напыщенный старик туркмен, считавший меня тоже знахарем по части нефти и других ископаемых богатств и потому как бы товарищем по профессии. Табиб вынужден был скрывать от непосвященных свои занятия.
   Когда я приехал в Кульджар, аул стоял на месте уже год и был окружен поясом зловонных отбросов и грязи. Я тогда еще не знал, что аулы могут стоять на месте лишь полтора-два года. После этого они так загрязняют всю землю вокруг, что их приходится переносить на свежее место.
   Я ушел с головой в свою работу. Возможно, многие не знают теории о первичной и вторичной нефти. Сущность этой теории в том, что нефть, возникая в одном месте, совершает далекие странство-вания под землей, обычно из глубоких пластов поближе к поверхности, передвигаясь по пустотам и пористым породам в сторону наименьшего сопротивления. Большую роль при этом играет давление нефтеносных газов.
   По моим наблюдениям, в случае с Челекеном мы имеем классический пример передвижения нефти. Забыл упомянуть, что нефть, найденная в том месте, где она образовалась, называется первичной, а нефть, найденная далеко от места образования, или такая вот бродячая нефть, называется вторичной. На Челекене - нефть вторичная, беспрерывно наплывающая в тамошние нефтеносные пласты откуда-то со стороны. Этим и объясняется неисчерпаемость челекенских залежей. Но где сама родина нефти? Этот вопрос занимал меня чрезвычайно.
   Мне было очень трудно найти рабочих. Все туркмены моего аула были из рода Игдыр. Род этот, испокон веков владевший неисчислимыми стадами, знаменит предрассудками. Только молодежь после революции начала работать, старики же до сих пор считают работу унизительной и проводят время в праздности, курении и игре в кости. Работают женщины.
   В качестве рабочих табиб любезно приводил мне тэриакешей - курильщиков дрянного грязного опиума, людей ненадежных и оцепенелых. Временами их невозможно было сдвинуть с места. Лишь через месяц у меня появился бойкий и толковый, но чрезмерно любопытный помощник - юноша Гузар. Он интересовался буквально всем, и мне пришлось объяснять ему даже теорию первичной и вторичной нефти. В его глазах я был великий ученый-большевик, знающий происхождение чудес и значительно более почтенный, чем доживающие свой век в ауле эвляды - потомки пророка.
   Табиб изводил меня медленно, но верно. Он втайне ненавидел большевиков и, упоминая о революции, со вздохом провозглашал старинное изречение: "Когда караван поворачивает, то хромой верблюд оказывается впереди". Под хромым верблюдом он, очевидно, подразумевал бедняков, ставших у власти.
   Он бесил меня своими варварскими способами лечения. Он настаивал красный перец на верблюжьем молоке и растирал этой ядовитой гадостью веки у трахоматозных. Больным сифилисом он давал курить смешанную с табаком и растертую в мельчайший порошок высушенную голову ящерицы - варана. Нарывы он лечил прикладыванием теплого мяса только что убитых ящериц или щенков. Но самым чудовищным было лечение дизентерии. От нее летом погибало много детей. Табиб изо всей силы закручивал больному пупок, не обращая внимания на отчаянные крики. Этот способ лечения обычно кончался грыжей.
   Табиб знал только четыре болезни - трахому, дизентерию, сифилис и туберкулез желез. Все остальные недуги он называл сердечными и лечил их прижиганием. Способ прижигания напоми-нал изощрённую пытку. Больному туго привязывали к боку тлеющую кошму. Когда ожог, по мнению табиба, достигал нужных размеров, кошму снимали и на обожженное место клали компресс из мочи.
   Я терпел все это две недели, потом послал с оказией записку в Чикишляр, требуя, чтобы табибу запретили калечить людей.