Находясь в чулане, Лёвочка перебирал в голове различные способы мести. Вдруг ему пришла мысль «о несправедливости Провидения». «Я, кажется, не забывал молиться утром и вечером, так за что же я страдаю? Положительно могу сказать, что первый шаг к религиозным сомнениям, тревожившим меня во время отрочества, был сделан мною теперь».
   Предположим, это была поздняя натяжка. «Отрочество» писалось пятнадцать лет спустя после события. Но вот интересная деталь. Среди детей, приглашенных в дом Толстых на торжество, почти наверняка был Владимир Милютин, сверстник Льва, которого всегда приводили к Толстым на праздники. Его старший брат Дмитрий Александрович Милютин будет при Александре II министром военных дел. А Владимир станет одним из ярких деятелей российского либерализма, статью которого «Пролетарии и пауперизм в Англии и во Франции» оценил еще В.Г.Белинский. Это тот самый Владимир Милютин, который упомянут в «Исповеди» Толстого под именем Володеньки М. «Помню, что когда мне было лет одиннадцать, один мальчик, давно умерший, Володенька М., учившийся в гимназии, придя к нам в воскресенье, как последнюю новинку объявил нам открытие, сделанное в гимназии. Открытие состояло в том, что Бога нет и что всё, чему нас учат, – одни выдумки. (Это было в 1838 году.) Помню, как старшие братья заинтересовались этой новостью, позвали меня на совет, и мы все, помню, очень оживились и приняли это известие, как что-то очень занимательное и весьма возможное».
   Володя Милютин был первым русским подопечным Сен-Тома. Именно от Милютиных француза переманила в свой дом Пелагея Николаевна, посулив более щедрое жалование. Но и уйдя к Толстым в гувернеры, он продолжал быть приходящим учителем Володи Милютина.
   Конечно, было бы слишком смело сказать, что француз воспитывал в своих мальчиках атеизм. Но судя по тому, что, вернувшись во Францию уже в сороковые годы, он станет одним из активных участников Французской революции 1848 года, его собственные убеждения были далеки от религиозных основ и уж точно не годились для православного воспитания.
   Тем не менее Сен-Тома был хорошим учителем и гувернером. Поэтому он и был нарасхват в московских барских домах. Он не только учил французскому языку и латыни, но и приучал своих подопечных к порядку. Все отмечали, что с его приходом комнаты мальчиков стали выглядеть аккуратней. Он заботился об их физическом развитии, водил старших Николая и Сергея в Манеж заниматься гимнастикой и обучаться верховой езде. Это детям очень нравилось. Одним из страшных наказаний для них было временное запрещение посещать Манеж.
   Сен-Тома был единственным из учителей, кто разглядел во Льве писательские способности и горячо советовал развивать их. Он высоко оценил его стихотворные опыты и говорил: «Этот малыш – голова, это маленький Мольер».
   В поздние годы Толстой иначе относился к Сен-Тома, вспоминая о нем даже с благодарностью. В 1894 году через знакомого французского писателя и переводчика Жюля Легра он пытался найти его след во Франции, но не нашел… И все-таки впечатление от своего первого заточения и ожидания порки так повлияли на Толстого, что в 1896 году он писал в дневнике: «Жив, сейчас вечер, 5-й час. Лежу и не могу заснуть. Сердце болит. Измучен. Слышу в окно, играют в теннис, смеются. Соня уехала к Шеншиным. Всем хорошо. А мне тоска, и не могу совладать с собой. Похоже на то чувство, когда St.-Thomas запер меня и я слышал из своей темницы, как все веселы и смеются».
   Даже стариком он не мог забыть этого наказания! А ведь его тогда не только не высекли, но мальчишка одержал над гувернером победу. Пригрозив бабушке, что покинет дом Толстых из-за строптивости Льва, Сен-Тома не сделал этого, стараясь в дальнейшем не обращать на бунтаря особого внимания.
   Вероятно, причина такой остроты конфликта заключалась не столько в поступке француза, сколько в самой личности обиженного.
   Вот самое первое впечатление от земного бытия, записанное Толстым в незавершенном очерке «Моя жизнь»:
   «Я связан, мне хочется выпростать руки, и я не могу этого сделать. Я кричу и плачу, и мне самому неприятен мой крик, но я не могу остановиться. Надо мной стоят нагнувшись кто-то, я не помню кто, и всё это в полутьме, но я помню, что двое, и крик мой действует на них: они тревожатся от моего крика, но не развязывают меня, чего я хочу, и я кричу еще громче. Им кажется, что это нужно (то есть то, чтобы я был связан), тогда как я знаю, что это не нужно, и хочу доказать им это, и я заливаюсь криком, противным для самого меня, но неудержимым. Я чувствую несправедливость и жестокость не людей, потому что они жалеют меня, но судьбы и жалость над самим собою».
   Возможно, такое же чувство, как от пеленания, он испытывал и в чулане. «Им кажется, что это нужно… тогда как я знаю, что это не нужно».
   Собственно, Толстой должен был благодарить француза. Ведь тот первым навел его на мысль о том, как можно победить насилие. Все планы мести Сен-Тома, которые мальчик обдумывал в чулане, оказались неудачны, потому что они повторяли действия его экзекутора: «И St.-Jerome упадет на колени, будет плакать и просить прощения». Но что толку поставить врага на колени после того, как стоял на них сам? Чтобы справиться с насилием, насилие не годится.
   Призрак заносчивого француза преследовал Льва Толстого всю жизнь.
   «Но не хочу, – так завершается его запись о Сен-Тома от 31 июля 1896 года. – Надо терпеть унижение, надо быть добрым. Могу».

Глава четвертая
ОДНАЖДЫ В КРОНШТАДТЕ

   Он шел, окруженный густой кучкой людей, как-то немного опрокинувшись, словно отдаваясь на волю этой толпы и ею несомый, и вместе с тем казалось, что эту толпу он увлекает сам вперед.
Евгений Поселянин

НЕ ЖДАЛИ

   В середине 50-х годов XIX века на улицах Кронштадта появилась странная фигура, вызывавшая недоумение горожан. По вечерам видели молодого священника, похожего на сельского батюшку, который шел по улицам со скрещенными на груди руками, устремив перед собой горящий, невидящий взор. Иногда его видели босым.
   Если бы подобное происходило в Петербурге… Но в Кронштадте в те времена существовала только одна «гражданская» православная церковь – собор Андрея Первозванного. Морские офицеры и матросы окормлялись в своих «ведомственных» храмах, а величественный Морской собор в то время еще не был построен[9].
   Неудивительно, что новый батюшка, поведение которого было таким эксцентричным, а по мнению немногочисленной городской элиты – просто неприличным, сразу вызвал всеобщий интерес. Одни решили, что это юродивый, другие называли его сумасшедшим.
   Не понравился он и клиру Андреевского собора, особенно его настоятелю Трачевскому. Того раздражало, что новый священник хотел каждый день служить литургию. Настоятель вынужден был забирать к себе домой антиминс[10], чтобы остудить рвение своего подчиненного.
   Чинились новичку и разные другие препятствия. Не полюбил его и кронштадтский полицмейстер Головачев, потому что батюшка начал собирать вокруг себя городскую рвань и пьянь, быстро сделавшись популярным у всевозможного нищего люда.
   Но здесь необходимо сказать несколько слов о Кронштадте.
   «Кронштадт того времени, когда вошел в него о. Иоанн, был особенный город, – замечает биограф отца Иоанна Николай Большаков. – Кронштадт служил местом высылки административным порядком порочных, неправоспособных, в силу своей порочности, граждан, преимущественно мещан и разного сброда. Эти люди носят наименование “посадских”, и в описываемое нами время городские жители много терпели от них. Ночью не всегда безопасно было пройти по улицам города, рискуя подвергнуться нападению и грабежу».
   «“Посадские” – чернорабочие: угольщики, грузчики и т. д., – писал священник кронштадтской тюремной церкви П.П.Левитский. – А для жителей Кронштадта “посадские” – это люди спившиеся, попрошайки, одетые в лохмотья, бездомные, но приписанные к “мещанам”».
   Это не совпадает с нашими нынешними представлениями о крепости Кронштадт с его героической и трагической историей, но в этом надо отдавать себе отчет. Отец Иоанн начинал служить не только в военно-морском форпосте России, охранявшем «окно в Европу», но и просто в портовом городе, эдакой маленькой северной Одессе, без ее размаха и богатства, зато с криминалом, который всегда активен в портовых городах. В Кронштадте осуществлялась перегрузка больших торговых кораблей, которые не могли подойти к Петербургу по Неве. В Кронштадт, как на остров, отрезанный от столицы водой, ссылали неблагонадежных людей и разный уголовный элемент, чтобы обезопасить от него Петербург. Здесь царили безработица, разгул пьянства, воровства и проституции…
   «Какие ужасы у нас в Кронштадте делаются: один капитан иностранного судна убит и брошен в канаву окровавленный, избитый. Другой случай: двое мошенников, бежа от полицейских солдат, толкнули одного старика и убили его. Какое пьянство! Распутство! Увеселения!» – в дневнике отца Иоанна мы встречаем немало гневных высказываний о городе.
   «На нашем небольшом острове сатана видимо поставил престол свой», – пишет он в 1857 году. «Видимо» – то есть зримо.
   В духовной академии он мечтал стать проповедником среди диких языческих племен Америки. Но именно здесь, недалеко от столицы Российской империи, отец Иоанн почувствовал себя миссионером. И тогда он поступил так, как поступил бы на его месте настоящий миссионер: он отправился в самое сердце царившего зла, в самую видимую его часть – в трущобы. Он сделал то, чего начинающий священник, желающий карьерного роста, как раз делать не должен. Ведь с точки зрения кронштадтской элиты отец Иоанн совершил поступок, который ронял в их глазах звание священника, почти оскорблял его сан. Он отправился к людям самым пьяным, самым развратным, самым безнадежным для моральной проповеди.
   Он погрузился в грязь.
   «Он не брезгует грехом, не боится запачкаться о чужую грязь, – писал о нем иеромонах Михаил (Семенов). – Он любит всякого человека и в грехе его и позоре его».
   Но и в этой среде его не ждали. Добровольный приход священника в злачные районы города не вписывался в традиционные отношения между клиром и паствой. Нищета должна собираться на паперти, к священнику надо идти трезвым, прилично одетым. Но чтобы священник сам пошел к нищим и пьяницам!..
   «Мне было тогда только еще годов двадцать два, двадцать три, – рассказывал потом один кронштадтский ремесленник. – У меня была семья, двое детишек, старшему года три. Рано я женился. Работал и пьянствовал. Семья голодала. Жена потихоньку по миру собирала. Жили в дрянной конурке – в конце города. Прихожу раз не очень пьяный… Вижу, какой-то молодой батюшка сидит и на руках сынишку держит и что-то ему говорит – ласково. И ребенок серьезно слушает… Я было ругаться хотел: вот, мол, шляются, да глаза батюшки и ласковые, и сурьезные в одно время остановили. Стыдно стало… Опустил я глаза, а он смотрит, прямо в душу смотрит. Начал говорить. Не смею я передать всё, что он говорил. Говорил про то, что у меня в коморке рай, потому что где дети, там всегда и тепло, и хорошо, и о том, что не нужно этот рай менять на чад кабацкий. Не винил он меня, нет, всё оправдывал, только мне было не до оправдания».
   Отец Иоанн взял себе за правило гулять и молиться на улицах города между 11 и 12 часами вечера, когда приличные люди сидели по домам. Вот почему его стали видеть на улицах со скрещенными на груди руками. Во время этих прогулок он имел привычку заходить «на огонек», то есть в бедные дома, где в это время горел свет и, стало быть, случилось какое-то горе… «Приходит отец Иоанн в бедную семью, – рассказывал об этих походах очевидец, – видит, что некому сходить даже за съестными припасами, потому что из одного угла доносятся болезненные стоны хворой матери семейства, из другого – несмолкаемый плач полуголодных, иззябших, больных ребятишек. Отец Иоанн сам отправляется в лавочку, чтобы купить провизию, в аптеку за лекарством или приводит доктора, словом, окружает несчастную семью чисто родственными попечениями, никогда, разумеется, не забывая и о материальной помощи, оставляя там последние свои копейки, которых слишком мало в то время имел еще сам».
   После таких «огоньков» отец Иоанн, бывало, возвращался в семью не только без денег, но и босой. Потом уже сердобольные прихожане Андреевского собора приносили матушке Елизавете Константиновне сапоги мужа, говоря: вот, возьми… а то твой-то отдал их, босой домой придет, мы вот купили – не ходить же ему так.
   В будущем один из биографов отца Иоанна заметит: это первый священник, который не просил деньги, а отдавал.
   Всё это было замечательно, но слишком эксцентрично. Если бы таким манером стали вести себя все священники хотя бы одного Кронштадта, неизвестно, к чему бы это привело. Некоторые его поступки безусловно зашкаливали за пределы разумного. Например, его могли застать за стиркой белья в доме бедной женщины, когда та должна была выходить на работу, чтобы прокормить детей. Он оставался вместо нее в доме за няньку и за хозяйку. В то же время его собственная жена, матушка Елизавета Константиновна, вынуждена была подать прошение, чтобы заработную плату мужа выдавали ей, иначе от нее ничего не оставалось бы. Отчасти именно поэтому отец Иоанн взялся преподавать Закон Божий в местной гимназии, чтобы иметь деньги на пожертвования. Были свидетельства, что в порыве альтруизма отец Иоанн мог снять с себя и отдать свою рясу. Летом он собирал на природе детей и родителей, проводя с ними душеполезные беседы, – совсем как протестантский пастор. Но главное – досаждал настоятелю пожеланием ежедневных литургий. Словом, он проявлял амбиции, которых не ждали от молодого священника, сына нищего сурского дьячка. Он показал характер.
   Этот характер он проявил уже в первой речи перед паствой. Это была речь не просто начинающего священника, но человека, сознающего свое священство.
   «Сознаю, – говорил он, – высоту сана и соединенных с ним обязанностей; чувствую свою немощь и недостоинство к прохождению высочайшего на земле служения священнического, но уповаю на благодать и милость Божию, немощная врачующую и оскудевающая восполняющую. Знаю, что может сделать меня более или менее достойным этого сана и способным проходить это звание… Это любовь ко Христу и к вам, возлюбленные братия мои. Потому-то и Господь, восстановляя отрекшегося ученика в звании апостола, троекратно спросил его: любишь ли Мя, и после каждого ответа его: люблю Тя, повторял: паси отцы Моя, паси агнцы Моя…»
   Вот на какую высоту поднимал отец Иоанн звание священника. На апостольскую! В дневнике же он возводит священников в ангельский чин и говорит о непосредственной близости священников к Богу. Это прямые посредники между Богом и людьми. «Наше дело – служение спасению людей – очень великое и досточтимое. Мы должны быть совершенно преданы своему делу и не думать о деньгах, о пище и одежде; те, для кого мы служим, должны награждать нас за наши неоцененные для них труды из своей собственности. И они не должны никогда поставлять этого на вид нам, потому что, если мы посеяли в них духовное, велико ли то, если мы пожнем их телесное [1 Кор 9:11]. Мы устрояем вечное спасение бессмертной их души, а сами между тем получаем за это скоропреходящие, тленные вещи: деньги, пищу и одежду для тела».
   Кто-то увидит в этом противоречие – ведь он сам отдавал пастве последние деньги, лишая содержания свою семью. Но никакого противоречия здесь не было. Он столь же просто отдает, сколь и принимает эти «вещи», не придавая им никакого особого значения, вполне по пословице: Бог дал – Бог взял.
   «Как дивно Господь вознаградил меня сегодня за милостыню! – замечает он в дневнике. – Подал я бедной одной рубль, и другой рубль, и третьей рубль – и мне все три рубля Господь возвратил вечером. Раба Божия принесла за исповедь три рубля».
   Брать плату за исповедь для него, как священника, было столь же естественно, как повитухе – брать за роды. «Исповедь – мука рождения. Как бабушки помогают при родах, чтоб мать благополучно разрешилась младенцем, так священники должны помогать страдающим муками духовного рождения, чтоб они благополучно разрешились грехами, этими порождениями адскими, этими вавилонским младенцами, которые должно разбивать о камень – Христа», – пишет он в дневнике в 1862 году.
   Дневник молодого священника Иоанна Сергиева трогает сочетанием мудрости и наивности. Порой он рассуждает как деревенский ребенок, наслушавшийся «мудрости» не слишком образованных близких и полный всевозможных суеверий. «Пуп у человека находится против самого места, где сердце духовное», – с важностью объясняет в 1859 году отец Иоанн – недавний выпускник Петербургской духовной академии и кандидат богословия. Или сообщает, что изгнал из себя беса, «придавив нижним концом спасительного знамения чрево свое» (запись от 3 марта 1858 года). Или путем сомнительных подсчетов приходит к выводу, что «ангелов всех будет девяносто девять септиллионов».
   Но дневник наполнен и глубокими мыслями, и запоминающимися художественными образами.
   «И открылись глаза у них обоих, и узнали они, что наги, и сшили смоковные листья, и сделали себе опоясания. Вот начало человеческой одежды; посмотри, как она проста по своему началу и что заставило человека покрыть себя одеждою. Как мы уклонились теперь от первоначальной простоты в одежде и как изменилась у нас самая цель одежд: мы покрываемся ими не с тем, чтобы прикрыть наготу свою, а с тем, большею частию, чтобы украситься, пощеголять в ней. Чем же мы щеголяем? Повязкою на ране».
   «Главное в человеке – невидимая душа. Если это невидимое начало согласно по состоянию своих духовных сил с Первым, Верховным Началом, от Которого проистекает жизнь и блаженство, тогда и этому невидимому, ничтожному началу нашему, то есть душе, бывает хорошо: оно чувствует мир и согласие своих сил и оттого блаженствует; но если же не согласно по превратному направлению своих сил – тогда ему бывает худо, тяжело, оно чувствует раздирающую всё существо борьбу каких-то разнородных сил, противящихся друг другу, и больше всего – преобладание какой-то мертвящей, злой, посторонней силы».
   Эти строки написаны отцом Иоанном в 1857 году, на втором году его церковного служения. Чтобы прийти к мысли о связи человека с Богом как малой части с неограниченным всем, Льву Толстому потребуется больше двадцати лет.
   Вообще в раннем дневнике отца Иоанна поразительно много мест, роднящих его со Львом Толстым. Но не с тем, каким он был в 50-е, 60-е или даже 70-е годы, а с Толстым после его духовного переворота. Без сомнения, отец Иоанн Кронштадтский в своем духовном взрослении значительно опередил своего великого сверстника. Как минимум на четверть века. Он словно исключил из своей жизни почти три десятилетия духовных и нравственных метаний и сомнений, которые столь мучительно переживал Толстой, но которые и заложили его мировую славу как великого писателя, автора «Детства», «Казаков», «Войны и мира» и «Анны Карениной».
   «Созерцай всех людей в безмерно любящем их Боге, и, если ты любишь Бога искренно, тебе легко будет любить и всех людей, прощая их недостатки», – пишет отец Иоанн, выражая мысли, схожие с теми, что находим в дневнике позднего Толстого.
   Задолго до «переворота» Толстого отец Иоанн говорит о Царствии Божием внутри нас, противопоставляя веру истинную внешнему пониманию Бога. Раньше Толстого он критикует науку, искусство, женскую эмансипацию и так далее. Он похож на позднего Толстого и в предпочтении простолюдинов людям образованным. «Эти грубые черты лица, эта чернота лица и грубость рук – отпечатки тяжких, ежедневных трудов, иногда на палящем зное солнца. Эта тусклость очей – следы часто проливаемых слез о бедности своего положения. О, сколь предпочтительнее для меня эти грубые, черные лица простых поселян – нежных, белых лиц; и эти грубые, черные руки их – нежных и белых рук жителей городских, привыкших проводить время больше в праздности и рассеянности или в легких, сравнительно с сельскими, трудах», – пишет отец Иоанн в дневнике в 1859 году, когда Толстой проигрывает 1500 рублей на китайском бильярде, продает за долги часть имения Щербачёвка, доставшегося ему после смерти старшего брата Дмитрия, проводит время «в хандре, беспорядочности, лени», продолжает связь с замужней крестьянкой Аксиньей Базыкиной и называет свои хозяйственные заботы по Ясной Поляне «вонючей тяжестью», которая «навалилась мне на шею».
   Толстому потребуется двадцать с лишним лет, чтобы прозреть и увидеть чудовищные язвы городской цивилизации: нищих, малолетних проституток и стариков, замерзающих у всех на глазах. Почти четверть века ему понадобится, чтобы дозреть до рассказа «Чем люди живы», где сапожник отдает голому бродяге свой полушубок – а бродяга оказывается Ангелом.
   Конечно, с точки зрения догматического богословия сходство мыслей раннего отца Иоанна и позднего Толстого сомнительно. Они исходят из разных источников и приходят к разным выводам. Так, говоря о Царствии Божием внутри нас, отец Иоанн непосредственно связывает это с Евхаристией. Не случайно он использует устаревшую форму слова в цитате из Евангелия: «Царствие Божие внутрь нас». Любовь к людям у отца Иоанна вторична по отношению к любви к Богу: любишь Бога, полюбишь и людей. У Толстого она первична: любишь людей, значит любишь и Бога.
   Эти догматические различия, разумеется, крайне важны, если сравнивать отца Иоанна и Льва Толстого как христианских философов. Но нас интересует не это, а общее направление их эволюции. Поздний Толстой начинал свои богословские поиски с той же стартовой отметки, на которой Иоанн Кронштадтский находился уже в середине 50-х годов. С другой стороны, в отличие от Толстого, жизненный опыт отца Иоанна не был разнообразным, ограничиваясь стенами семинарии и академии. Он не знал, что такое жить в имении, служить в армии, не имел опыта общения с сильными мира и долгое время смотрел на них снизу вверх.
   В 1858 году он записывает в дневнике сон, который называет «сладостным». Этот сон точно отражает социальные терзания отца Иоанна – выходца из низов. «Видел во сне покойного государя Николая (но как будто он жив и не умирал). Он обозревал свое царство; обозревая, зашел в дом к какому-то покровительствуемому им человеку… от которого узнал, что я оказал великодушный поступок кому-то поданием значительной милостыни. Царь горячо принял поступок мой с любовию и царственным видом попечения о всех своих подданных, приласкал меня царским словом, дал мне в награду какую-то бумажку, о которой я думал, что рубль, и велел мне с ним идти и чай у него пить. Между тем будто бы я показал свою бумажку другим, и оказалось, что она – царский билет, по которому я мог из любого казначейства получить сто шестьдесят рублей серебром, а другие говорили, что тысячу с лишком».
   Этот «царский рубль», который оборачивается неопределенно большой суммой денег, прямо восходит к народной мечте о «неразменном рублике» и свидетельствует о том, что и после выпуска из академии и защиты магистерской богословской диссертации отец Иоанн в душе оставался всё тем же Ваней Сергиевым.
   В этом была его сила, но и его слабость.
   Даже и двадцать лет спустя в письме к племяннику об освящении пристроек к Андреевскому собору он всё еще придает огромное значение внешней стороне торжества и чинопочитанию: «Служил Архиерей – викарный Митрополит Варлаам, бывший мой товарищ по Академии. Я был у него еще в Июле месяце – принять благословение и побеседовать кое о чем. Принимал меня весьма ласково, и как отец, и как товарищ. Торжество освящения было чрезвычайное: весь город собрался на освящение. Приглашен был и Великий Князь Константин Николаевич, но отказался за недосугом. Я со старостою храмоздателем ездили в г. Павловск, в летнюю резиденцию Князя, и имели честь говорить с Ним и Его супругою. – После службы торжественной старостою был устроен великолепный обед в здании Морского Собрания, в великолепном же зале, могущем поместить в себе свободно до тысячи человек. На обеде были: Морской Министр, Степ. Ст. Лесовский, Преосвященный, Губернатор, разные Генералы, два Архимандрита… всё духовенство Кронштадтское – православное, католическое, Англиканский пастор, много офицеров, купцов».
   Скудным был и культурный багаж отца Иоанна. Он почти не читал художественной литературы, не интересовался искусством, крайне наивно писал о научном и техническом прогрессе – например, об электричестве и паровозах. Но при этом в нем никогда не было и тени самомнения и высокомерия выскочки из низов. Он трезво оценивал свое положение и во всем полагался на волю Божью. «Каким я чудом есмь ныне то, чем есмь! Дед мой был непросвещенный, отец – также, а я получил обилие света умственного! Как я сделался тем, чем не были мой родитель и дед? Они не могли дать мне, чего сами не имели. Благодетель мой, Господе Иисусе! Я знаю Тебя. Я не таю благодеяний Твоих. Твоя благость сделала меня тем, чем я есмь».