Павел Виноградов
Странные существа (сборник)

На тёмный путь единожды вступив…

Колея

   Нонна с девчонками играет в классики. Замызганная юбчонка, далеко уже не белые гольфы, растрёпанная чёрная коса. Интересно, каково её отцу, хромому фронтовику, пестовать позднюю дочь, чья мать навечно поселилась в психиатрической клинике? Впрочем, об отце думать не стоит…
   Она ещё не знает, что красива. Типичная нимфетка, как они описаны: душеубийственная, вкрадчивая прелесть. Словно взяли роковую красавицу и с помощью хитрого агрегата умалили душевно и телесно. И получилась маленькая девочка, но никакой не ребёнок. Она двигается и ведёт себя так, словно сознаёт свои формы и своё предназначение, её повадка исполнена из глубины существа идущего кокетства. Женственность ужалась и напряглась, как пружина, ждущая момента освободить угнетённую энергию.
   Я смотрю на неё из открытого окна, сидя на подоконнике, и от тоскливой любви мне сводит скулы. Ужасно хочется закурить. Однако потребность эта иллюзорна – мои нежные лёгкие отторгнут грязный дым, заставив забиться в глубоком кашле. Таков ещё один аспект моего наказания – невозможность смягчить его даже доступными средствами.
   С Нонной играют Танька и Ольга. На них со скамейки поглядывают бабули. Когда отец Нонны навеселе возвращается из магазина и забирает её домой, кумушки принимаются обсуждать судьбу несчастного семейства.
   Двор передо мной, как на ладони. Поодаль вяло гоняют мяч Женька с Володькой. Маловато их для футбола. Но ничего, во дворе подрастают пять-шесть мальцов, года через два они присоединяются к футболистам, а потом сбиваются в шайку уличной шпаны, со своей иерархией и ритуалами. Потом… Я знаю далеко не всё и не про всех. Женька сгорает от пьянки накануне перестройки. Володька погибает на Кавказе в нулевых. Костя кончает медицинский и по распределению попадает на Урал, где в начале большой заварушки его мобилизуют в войска. Военврачом проходит всю гражданскую, возглавляет областную больницу. Надо думать, вместе с этой больницей его накрывает в День Пи вторая волна ракет. Или третья? Не могу вспомнить.
   Танька вырастает в добродушную дворовую шалаву, звезду всех местных парней. Я сам пару раз бываю с ней – на чердаке родного дома, на продавленном диване. Рожает после седьмого класса, уходит из школы, работает в винно-водочном магазинчике. Потом исчезает. Говорят, что вышла замуж за «крутого», но никто этому не верит. Я встречаю её незадолго до Дня Пи на пати в модном ночном клубе Куршевеля, где нахожусь по служебной надобности. Она меня не узнаёт. Унизанная брюликами, виртуозно щебечет по-французски и носит громкое имя дряхлого отставного банкира – её то ли третьего, то ли пятого мужа. Все эти подробности я узнаю потом, исключительно из профессиональной въедливости. А тогда, отработав ночью клиента – известного наркобарона, успешно подрабатывавшего шпионажем в пользу противника, быстренько уношу из этого рая ноги.
   Ольга?.. Выходит замуж за парня из соседнего двора – неудачно и ненадолго. Остаётся в квартире родителей с двумя детьми, хоронит отца, потом мать. Работает нянечкой в больнице. А потом меня тут уже нет. Очевидно, попадает под раздачу, как и весь этот город, который в несколько минут исчезает с карты мира.
   В этот момент меня всегда словно скручивает изнутри – от знания беспросветного будущего, желания закурить, лицезрения недоступной женщины, которую я жажду всегда – сейчас, потом, в жизни и смерти. Или в том, что у меня считается смертью. Даже факт того, что и у нас с ней есть короткое, неполноценное, но – счастье, не может меня утешить. Я хочу её прямо сейчас! Но лишь на следующий год меня начинают отпускать на улицу без присмотра, и очень нескоро, да и только один раз, всё складывается так, что мы остаёмся с ней наедине. Нас застукивают, разражается страшный скандал, её отец звереет, а может, сходит с ума. Впрочем, экспертиза признаёт его вменяемым, и он отправляется в лагеря, где вскоре умирает. А Нонну забирают в детский дом, и мы даже не поговорим перед расставанием, потому что меня в то страшное лето мама отправляет от греха подальше к бабушке в деревню. И лишь много-много лет спустя…
   Иногда на этом месте я внутренне усмехаюсь, фантазируя, что случится, если я сейчас вырвусь отсюда и брошусь к ней. В самом деле, спрыгнуть с первого этажа легко даже для моего маленького нетренированного тела. Представляю вылезшие на лоб глаза мамаш, узревших пылкие объятия, с которыми пятилетний карапуз лезет к девочке. Право, я бы не сдержался – такова природа дикой страсти, которую я испытываю к ней. Пожалуй, забрали бы меня в специнтернат для асоциальных детей.
   К счастью… К счастью?.. К счастью, это невозможно. Мои действия в жизни определены. Думать я могу разное, но действую всегда, не выходя из глубокой и жесткой колеи своей судьбы. Я не знаю, кто продавил её в ткани мироздания. Наверное, я сам. Но за какой из моих многочисленных грехов Господь наслал на меня такую кару, понятия не имею. Я знаю лишь, что никогда не бываю ребёнком: покачиваясь в тёплой и пряной среде материнского лона, я в какой-то момент сразу получаю знание обо всей своей жизни, от рождения до страшного конца. С тем и живу дальше, не в силах изменить ничего, проходя всеми её извилистыми тропинками, обречённо зная то, что открывается за следующим поворотом.
   И так много, много раз. Такой вот, блин, ёкарный Сизиф, прости, Господи.
   Так, на этом месте мне срочно нужен фильм, который ещё не то что не снят, а даже не задуман. Да и если бы он существовал, его бы не показал ни один кинотеатр страны, в которой я имею честь тянуть бесконечную лямку. Фильм, который впервые смотрю лет через двадцать в одном из полуподпольных видеосалонов.
   Да и не сам фильм мне нужен, одна лишь фраза из него. Мне необходимо, чтобы кто-то произнёс её вне меня, чтобы я мог вслушаться, пытаясь понять и, может быть, найти выход. «На тёмный путь единожды вступив, навсегда свяжешь с ним судьбу свою», – говорит юному герою инопланетный сморчок, жонглирующий нездешними силами. Сама эта раздутая космическая эпопея мне безразлична – в конце концов, я всю жизнь дерусь за Империю против всяких «хороших парней», и с этими бы тоже дрался, и неизвестно, помогли бы им лазерные мечи. Но эта фраза звучит во мне от рождения и до смерти, восставая вместе с моим сознанием.
   Когда же я вступил на тёмный путь и почему не могу сойти с него? Мне кажется, это самое важное в моей мультижизни, которая, на самом деле, лишь бесконечно клонируемая смерть. Если я найду этот момент, возможно, смогу изменить всё. До тех пор я бессилен, хотя пытаюсь множество раз. Например, я мог бы унять её отца. Пусть у меня пока детское тело, но память… память головореза диверсанта всегда при мне. Я знаю, куда бить, чем бить, и какой эффект это произведёт. Я могу пользоваться любым оружием, и знаю, как сделать оружием множество совершенно неподходящих для этого предметов. И ещё я обучен методике психологических манипуляций.
   Всё это очень выручает меня и в школе, и в армии, и на тайных курсах конторы настолько секретной, что она даже не имеет названия, об её существовании осведомлены лишь члены Политбюро, а после распада Союза – Совета безопасности. Мы не занимаемся ни разведкой, ни контрразведкой, лишь наблюдаем и в нужных случаях реагируем, нанося упреждающий удар. Попросту говоря, физически ликвидируем опасную для государства фигуру.
   На меня обращают внимание ещё в школе, и немудрено – прошлое-будущее постоянно проявляется во мне. Ребёнок-солдат – находка для конторы. Уже в старших классах я участвую в нескольких операциях, в основном, в качестве приманки. Далее мой путь определён: армия, институт – всё под чутким присмотром тайных дядей, а потом – обучение и работа на всю оставшуюся жизнь. Не мне оставшуюся, а стране.
   И в связи с этим у меня возникает множество вопросов, ответить на которые абсолютно некому. Получается, что в мою колею впечатаны события, которые могли произойти только вследствие использования мною памяти о будущей жизни. А если оно так, то где моя жизнь первоначальная, не осквернённая с рождения взрослым опытом?..
   Когда вступаю я на тёмный путь? Может быть, прямо здесь и сейчас, на этом подоконнике? Или когда завожу Нонну в старое бомбоубежище и, после невинных детских игр «покажи-ты-мне-а-я-покажу-тебе», настойчиво и умело делаю то, что ни в коем случае не должно происходить между девятилетним мальчиком и одиннадцатилетней девочкой? Или когда не убегаю из бабкиной деревни, чтобы встретиться с ней? Может быть, тогда бы её отец в припадке ярости не избил и не изнасиловал её?
   Или когда проворачиваю в шестом классе сложную операцию по дискредитации с последующим увольнением ненавистного директора, зная, что пацан, которому я сообщил все детали разработки, разболтает их дома, а его отец работает на контору? Или когда ликвидирую лидера демократов, который способен был возглавить страну после краха коммунизма? Но я топлю его в мелкой речушке, имитируя несчастный случай. Через несколько месяцев власть берут военные, и раскручивается кровавый маховик гражданской войны, из которой страна выходит, сохранив территорию, но истощённой до предела.
   Или всё это из-за того мерзавца в Куршевеле? Ведь выясняется, что сведения о нашей противоракетной обороне, которые он так и не передал противнику, могли бы предотвратить День Пи, ибо атака начинается исключительно от недооценки неприятелем наших возможностей. И тогда две трети мира не укутались бы в одеяло радиоактивного пепла.
   А может быть, момент истины настаёт, когда, в частично уцелевшей Сибири я веду дикую и безнадёжную жизнь одинокого волка, кормясь ножом и автоматом? Но это вряд ли – ведь именно там находится краткое моё счастье: истребив мелкую шайку таёжных троллей, среди прочих трофеев я приобретаю женщину. Её.
   Я не знаю, через что она проходит – не спрашиваю, а она, кажется, даже не помнит, кто я такой. Но, клянусь, она любит меня! А я – её. Несколько месяцев живём мы в моём лесном схроне, и я всю жизнь невидимо рыдаю об этом времени. Вскоре нас находит другая шайка троллей, главарь которой – мой кровник. Я отбиваюсь до последнего патрона, а потом гляжу в её грустные глаза, вырывая кольцо гранаты.
   Дальше – пряный покой материнского лона.

Эпизод 1

   – Сева, кушать! – мамин окрик из кухни раздаётся в положенный момент.
   Перед тем, как уйти, я погляжу на улицу, и Нонны в песочнице больше не будет. Увижу я её не скоро.
   Я поворачиваюсь. Нонна стоит под моим окном. Остолбенение – слишком слабое слово для описания моего состояния.
   – Мальчик, тебя как зовут?
   Как мне знаком этот голос!..
   – Севка, ужинать быстро!
   Мама в комнате – совсем не по сценарию.
   – Погоди, ко мне девушка пришла, – бросаю через плечо, и осознание невозможности происходящего обрушивается на меня.
   Теперь столбенеет мама.
   – Меня зовут Сева, – говорю севшим голосом и вижу, что испугавшаяся мамы девочка уже отбежала на несколько шагов.
   – Мы ещё поговорим, Нонна! – кричу я с отчаянием висельника, и соскальзываю с подоконника, мельком поглядев в круглые от ужаса и изумления мамины глаза.
   Бедная мама! Прости меня за всё. Я просто не могу иначе.
   Её сигареты – она тщательно скрывает от меня, что курит – под бельём в шифоньере. Достаю пачку «Родопи» и быстро закрываюсь в туалете. Под приступы кашля, мамины крики и удары в дверь, лихорадочно размышляю. Что это? Момент истины, даровавший мне свободу, или просто очередная флуктуация в неизменном процессе?
   С отвращением выбрасывая недокуренную сигарету в унитаз, прихожу к единственно возможному решению – жить дальше, и будь, что будет.
   Сегодня мама первый раз порет меня ремнём, хотя это должно случиться только через три года.
   Кажется, в жизни появляется смысл.

Эпизод 2

   Я поворачиваюсь. Разумеется, Нонна стоит под моим окном.
   – Мальчик, тебя как зовут?
   Как мне знаком этот вопрос, как мне знаком этот голос!..
   – Севка, ужинать быстро!
   Правильно, мама уже в комнате.
   – Погоди, ко мне девушка пришла, – привычно бросаю через плечо.
   Согласно сценарию, мама столбенеет.
   – Меня зовут Сева, – говорю я, но девочка, конечно, уже отбежала на несколько шагов. – Мы ещё поговорим, Нонна! – кричу я, обречённо сознавая, что теперь увижу её не скоро.

Старец Силуан

   Это был один из тех случаев, когда душа препирается с профессией. Журналист должен быть отстранён от темы, подмечая детали, которые не видны изнутри. Но, с другой стороны, мы обязаны знать свою тему как можно лучше. И как быть с такими ножницами?.. Уже много лет я стараюсь воцерковиться, но я ещё и журналист, знающий, насколько тонка грань между внешним благочестием и обманом. Не говорю о сектантах, с этими всё ясно. Но и в Церкви за последнее время появилось столько «прозорливых старцев» тридцати годков и «боговдохновенных батюшек», делающих из приходов настоящие храмы самим себе, что не замечать этого просто невозможно. Смутные времена влияют и на Церковь. А я – журналист, который в смутные времена живёт и работает…
   Я мысленно перекрестился. Нельзя быть предубеждённым. Нельзя ожидать увидеть то или это. Надо смотреть ясными глазами на всё, а там Бог управит. Ведь я не просто летел в очередную командировку, но совершал паломничество.
   Вертолёт, в котором, кроме меня и фотокорреспондента, летел отец-эконом Рысьеозёрского монастыря отец Пахомий, трясся и гудел. Страшновато было, но бодро. Внизу плыл ярко-зелёный лишайник сплошной тайги. Можно, конечно, до обители и по земле добраться: пять часов на поезде от областного центра до маленькой станции, а оттуда автобусом до вахты лесорубов, и по тропинке ещё километров тридцать до самого монастыря. Дня три среди мрачных готических кедров, увязая в тёмно-коричневой жиже болот, на каждом привале выливая из сапог вонь-водицу, заживо пожираемый комарами… Отец Пахомий испытывал все эти искусы всякий раз, когда ездил по монастырским делам в город. Случалось это раза два в год, когда накапливались нужды во всяком строительном скарбе, одежде и прочих припасах, которых не достать было в ближайшем посёлке. На обратном пути отец-эконом нанимал дрезину, которая по захолустной боковой ветке подбрасывала его с грузом вглубь тайги, а потом всё добро везли до места на подводе. Теперь, думаю, славил Бога за случайную встречу с журналистом областной газеты, который выразил желание съездить в отдалённый монастырь на репортаж. Груз надёжно покоился в недрах винтокрылой машины, которая высадит нас на поляне прямо напротив обители. Оттуда, правда, придётся таскать на руках.
   – Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе, – и вправду донесся сквозь грохот дребезжащий голос монаха.
   Славный батюшка, кроткий и светлый. Он в монастыре недавно – года три. А до него отец Силуан четыре года жил один, лишь изредка добирались сюда особо упорные паломники. Поселившись в развалинах колонии для ссыльных, раньше бывшей монастырём, основанным лет триста назад, иеромонах, ищущий уединения, на удивление многим выдержал всё и потихоньку поднимал обитель. Восстанавливал храм, строил келью сначала для себя, а потом для Пахомия, ставшего вторым насельником и экономом. Собственно, личность старца Силуана меня и заинтересовала. Слышал я про него. И рассказывали прямо противоположное. То ли пророк и целитель от Бога, то ли сомнительный монах, не ужившийся в Оптиной – такого и в расстриг не отправишь, но и терпеть невозможно, потому как братии прямой соблазн. Несмотря на весь свой журналистский опыт работы с разноликими религиозными группами, я всё никак не мог понять, идёт речь о подвижнике или расчётливом манипуляторе.
   В общем, очень захотел я побеседовать с отцом Силуаном. А тут – промыслительно, не иначе – познакомился в епархии с отцом Пахомием. Случай был уникальный, я убедил главреда, что в тайге ждёт сенсационный материал, шеф подписал мне командировку и нажал на только ему ведомые рычаги, чтобы раздобыть вертолёт.
   Тот, кстати, уже садился. Мелькнуло несколько ледащих строений – кельи и сараи, и монастырские развалины. Ослепительно блеснула гладь озера. Тёмная тайга вдруг пугающе надвинулась, и мы сели в огромной чаше, образованной лесистыми горами. Фотокора Сашу, как только он оказался на земле, сразу же вырвало. Бедняга, как ещё полёт выдержал… Я бы его не брал, но очень уж просился, к главному бегал. Сейчас, весь бледный, как смерть, всухую глотал таблетки.
   Мы с Пахомием принялись лихорадочно выгружать монастырские покупки и собственное барахлишко – пилот долго ждать не мог. Так торопились, что пропустили явление отца Силуана.
   Ну, скажу я вам, если судить по внешности, батюшка был не просто сомнительным, а прямо-таки вопиюще сомнительным. Лицо его было… не то чтобы уродливым, скорее, необычным до неприятия, словно всё состояло из углов и резких линий. Черноволос и очень смугл. Жиденькая острая бородка шевелилась, будто он всё время тихонько двигал нижней челюстью. Густые брови срослись над огромным горбатым носом. Глазные впадины очень глубоки, или так казалось из-за сероватых кругов, в центре которых негасимым огнём горели маленькие глаза. Тонкие серые губы кривились, словно на них навечно застыла жестокая усмешка.
   Похоже, он уже довольно долго наблюдал за нашими трудами. Когда мы его заметили, молча благословил нас. Мы с Пахомием склонились, а Саша растеряно маялся со своей камерой, которой он во время полёта, когда болезнь отпускала, снимал проплывающие внизу виды.
   – Батюшка, а махните ещё раз так, – попросил он с видом мальчика, вежливо клянчащего вожделенную конфетку. – А то я вас снять не успел.
   Я в душе матюгнулся: по рассказам, старец славился крутым нравом, и я готовился долго его умасливать. А дурачок Саша мне сразу всю игру ломает. Сейчас отец-настоятель разгневается и вообще придётся назад лететь тем же вертолётом. Знаю я монахов… Впрочем, на Сашку я долго сердиться не мог.
   Однако, к моему удивлению, грозный старец слегка ухмыльнулся в бороду и благословил нас ещё раз, теперь помедленнее. Счастливый Саша успел отщёлкать несколько кадров.
   Как я и предполагал, старцем Силуан совсем не выглядел. Невысокий кряжистый мужик за сорок. Монах как монах – довольно ветхий подрясник, высокая чёрная скуфья, чётки… Голос вроде бы тихий, но резкий, так, что даже вполголоса произнесённое им слышалось далеко. Но немногословен. Взвалив на себя пару огромных баулов, каких я ни за что бы не поднял, он молча пошёл к монастырю. Мы за ним.
   Жить нам тут предстояло три дня – потом вертолёт. Он нас сюда забросил, вообще-то, по пути в Ванавару, и должен забрать на обратном пути. Для сбора материала более чем достаточно. Для чего другого – мало…
   Первый день завершился удивительно спокойно. В монастыре Силуан сразу куда-то исчез, «странноприимный дом» – пристройку к кельям, показал нам Пахомий. Ничего так комнатка – квадратов на двенадцать. Неказистая печка с полатями, на которых по летнему времени были навалены для просушки снопы каких-то трав, распространяющих запах сеновала. Самодельный стол, две широкие лавки, на которых, видимо, нам предстояло почивать, ведро для воды, ведро для надобностей. Это была вся обстановка.
   Сашка сразу скинул свои пожитки на стол и молча скорчился на лавке лицом к стене. Помочь я ему не мог, потому поставил рюкзак в угол и вышел на улицу. Вечерело. С озера дул сыроватый ветерок, наполненный запахом водорослей и рыбы. Огромные мохнатые сопки словно бы сжимались вокруг пади, угрожающе нависали над озером и монастырём. Красный диск солнца должен был вот-вот кануть за верхушку самой большой горы. Тогда наступит сумрак. Я поёжился. Не хотелось бы мне жить здесь год от года, да ещё в одиночестве. Не то чтобы страшно – как-то слишком величественно, не для человека…
   В быстро спускающейся тьме вдруг надтреснуто зазвонил колокол. Я пошёл на звон и оказался у развалин кирпичного храма. Было видно, что его недавно поновляли – часть стен побелена, возведён каркас новой крыши. Рядом лежали штабеля досок, кирпич, мешки с цементом. Я представил, как два монаха ползают по зданию, стараясь привести его в божеский вид, и меня охватила неуместная жалость.
   В колокол, висящий на временной деревянной звоннице, усердно бил отец Пахомий. Я молча прошёл мимо него, перекрестился и вступил под ветхие своды.
   Отец Силуан служил всенощную, можно сказать, под открытым небом. Конечно, ни Царских врат, ни иконостаса тут ещё не было. Кое-где на стенах висели образа, старинные потемневшие доски соседствовали с бумажными глянцевыми картинками, явно вырезанными из календарей. Голос настоятеля поднимался под своды, открытые вечернему небу, и растворялся в нём. Он служил размеренно и неторопливо, будто перед ним лежала вся вечность. Пение его было уверенным, благозвучным, но каким-то резким. Батюшка предпочитал греческие распевы, и, что меня поразило, часто переходил и на греческий язык. Пахомий подпевал ему, как умел – и за диакона, и за клирос. Я представил, как они служат так дважды в день – год от года, вдвоём, в полуразрушенном храме среди огромных мрачных сопок, и снова невольно поёжился. А ведь раньше старец жил тут один, и греческим распевам внимали только окрестные лисы и рыси.
   Старец помазАлся, почему-то не снимая клобук, лишь слегка сдвинув его. Потом помазАл Пахомия. Я подошёл к сбитому из ящиков аналою и принял на чело елей. Рука батюшки, к которой я прикоснулся губами, была мозолиста, густо покрыта жёстким чёрным волосом, суха и прохладна, как мощи.
   Сумрак, разбавляемый рваными язычками свечей и несколькими лампадами, вдруг взорвался магниевой вспышкой. Саша снимал от входа. Этот парень непрошибаем! Двадцать раз инструктировал его, как вести себя в монастыре, но он по-прежнему готов наплевать на всё ради хорошего кадра. Впрочем, в его положении все поучения уже можно пропускать мимо ушей и делать то, что считаешь нужным – но какой же я идиот, что взял его с собой!..
   Однако отец-настоятель, судя по всему, нисколько не разгневался на помеху в службе. Он спокойно поднял глаза на фотографа и подозвал его движением руки с кисточкой. И – о чудо! – желчный агностик Саша, гордо умирающий двадцатипятилетний пацан, опустил камеру и смиренно подошёл под елеопомазание.
   Спали тихо и бестревожно, на сыроватых тюфяках, под целыми ворохами старых одеял. В желудках у нас была незатейливая вечеря – молодая картошка с монастырского огорода, да только что пошедшие колосовики – подберёзовики и маслята. Тайга вокруг угрожающе молчала, изредка доносилось потрескивание ветки или крик ночной птицы. Где-то на краю сознания шёлково шелестело озеро. Призрачный ветерок юркал сквозь дырявую крышу. А мы спали.
   Колокол разбудил меня на рассвете. Я рывком поднялся с лавки. Сашка спал мёртвым сном, лицо посерело и исказилось, на совершенно голой после лучевой терапии голове проступили капельки пота – видимо, боль вернулась к утру, но он так устал, что не проснулся. Быстро одевшись, я тихо вышел на улицу.
   Монахи готовились к литургии. Перед деревянным крестом на могиле первого настоятеля – преподобного Силуана Рысеозёрского (думаю, ещё и монашеское имя основателя обители привело сюда современного отца Силуана) стоял грубо сколоченный престол, на котором разложен был старый-престарый антиминс. Я разглядел на нём только четырёхконечный крест и полустёртые греческие надписи.
   Опять послышались греческие распевы и молитвы. Я не думал причащаться – не читал накануне каноны, и, хоть с вечера не ел и не пил, не чувствовал себя достойным подойти к Чаше. Но отец Силуан жестом подозвал меня к самодельному аналою, на котором лежал крест и Евангелие.
   – Причащаться будешь? – спросил он отрывисто, без всякого елея в голосе.
   – Не готов, батюшка, – ответил я. Почему-то стало жутко. Впрочем, перед исповедью всегда так.
   Настоятель резко мотнул головой.
   – Готов, – убеждённо сказал он. – Каяться есть в чём?
   Мне было в чём каяться. Отношения с женой и дочерью, с которыми не живу уже несколько лет. Новая любовь. Безуспешные попытки воцерковиться. Заказы на левую рекламу в газете. Ежевечерние редакционные пьянки. Да много ещё чего. Я журналист и живу в смутные времена. Я человек.
   Была не была!
   Подойдя поближе к батюшке, я начал рассказывать, но он прервал меня в самом начале.
   – Всё знаю. Вставай на колени.
   Почти помимо воли я преклонил колена и ощутил на голове лёгкое бремя епитрахили.
   – Господь и Бог наш, Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия да простит ти чадо Евгения, и аз недостойный иерей Его властию мне данною прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во Имя Отца и Сына, и Святаго Духа. Аминь.
   Слушая знакомые слова разрешительной молитвы и почти физически чувствуя, как бремя грехов покидает душу, я всё думал, думал: «Неужели и правда знает? Откуда?..» Я был в опасном состоянии доверчивого недоверия. Для моей работы это катастрофа. Но сейчас я не работал.
   Когда пришло время освящения Даров, отец Силуан благоговейно снял клобук. Несмотря на святость действия, я невольно вздрогнул – голова настоятеля была повязана плотной чёрной повязкой. Неужели он служит с повреждённой головой? Ведь кровоточивым нельзя… Впрочем, никакого кровавого пятна по повязке не расплывалось. Мало ли что у него там…