Затем наступала последняя и самая трудная стадия: надо всучить фильм начальству и доказать, что это самое гениальное творение на свете. У начальства бывает свое мнение. У более высокого начальства совсем иное. Иногда в процесс втягивалось самое-самое большое начальство, которое смотрело кино на дачах. А у него бывают жены, дети, тещи, и у каждого свой взгляд на киноискусство. Начиналось перетягивание каната. Чаще всего побеждали создатели картины, порой с некоторыми потерями, порой без оных. Но случались и катастрофы — фильм шел «на полку». Иногда на время, а то и навсегда...
 
   Когда мои друзья узнали, какой крест возложила на меня судьба, они испуганно восклицали:
   — Ты с ума сошел! Куда ты лезешь? Это же такое сложное дело, что освоить его только под силу изворотливому еврею! В этой среде надо вырасти... Там, брат, такая кормушка, как пить дать, в тюрьму угодишь!
   Вопреки предсказаниям друзей, я довольно быстро разобрался во всех хитросплетениях кинематографического процесса и понял, что легенды о непознаваемости кинодела распускаются самими киношниками, любителями напустить вокруг себя туману. Темные очки, лохматые головы, огромные кепки, кричащие одежки, трубки в зубах, заморские ботинки — инопланетяне. К ним и подобраться страшно. Контролеры всех мастей норовили обойти непонятное кино стороной, а уж если встревали, творили с перепугу необъяснимые глупости. Однажды на главного бухгалтера картины «Лявониха на орбите» насел народный контроль, требуя объяснить, почему не задокументирован расход в три рубля. Он объяснял, что в сцене была занята собачка, и ее пришлось по требованию хозяйки кормить непременно супом, а его тарелка в сельской харчевне стоили 30 копеек. 30 х 10 = 300 копеек, то есть 3 рубля.
   — Не втирайте нам очки! Режиссер, небось, сам съел, а на собачку сваливает. Мы запросили поликлинику и имеем справку, что у режиссера колит, вот куда улетели государственные денежки...
   А мы с главным бухгалтером Госкино в это время пытались докопаться, куда исчезли из массовки 80 человек, приглашенных на свадьбу, ибо не смогли в кадре свадьбы насчитать более 10 гостей, снятых в разных костюмах и гриме, притом снятых с четырех разных точек. Попробуй, сочти, когда бешеная пляска снята крупным планом. Явно украли расход на «мертвые души».
   Это не выдумка, а правда. Сколько глупостей и хитростей еще предстояло мне увидеть в ближайшие двадцать лет! Собачка была первой.
   «Беларусьфильм» возглавлял тогда Иосиф Львович Дорский. Пыхтящая, потеющая и громогласная туша, мастер разноса, был он человеком добрейшим и бесконечно преданным делу. До этого работал в Витебске директором БДТ-2 — белорусского государственного драматического театра, второго по значению в республике и не последнего среди театров Союза, неоднократно и успешно выступавшего в Москве. Зачем ему было принимать «Беларусьфильм» и жить на два дома — понятия не имею. Он знал и любил актеров и режиссеров кинематографа, и его знали и любили. В Минск сниматься ехали охотно. Более того, ему удалось собрать б молодых режиссеров — выпускников ВГИКа и пригласить на работу в столицу Белоруссии вместе с интеллигентнейшим и мудрым их учителем Сергеем Константиновичем Скворцовым. Но был у Иосифа один недостаток — он не умел наладить производство. Когда я приходил на студию, мне казалось, что я попал в кутерьму местечкового кагала. По коридорам бегали люди, все говорили или кричали разом, что-то куда-то несли то туда, то обратно, и в центре людского водоворота временами возникала внушительная фигура Иосифа. Он тоже суетился, бегал, кричал, давал указания. Естественно, в сумятице и бестолковщине неминуемо завязывались какие-то петли, образовывалась путаница, и тогда, будто посланник божий, Иосиф, круша налево и направо, принимался разрубать узлы. Он сзывал всех в кабинет и устраивал разнос. В кабинете над директорским столом высилось пять седых голов, словно кочаны капусты на грядке. Это были консультанты, которых Дорский пригласил из Москвы. Каждый из них получал слово, и почти каждый предварял речь вступлением:
   — Извините, я буду говорить сидя, что-то сегодня ноги не держат.
   И каждый читал лекцию о том, что лошади кушают овес, а Волга впадает в Каспийское море. Может быть, когда-то они и были хорошими директорами, но сегодня потенциал их равнялся нулю. Потом опять был сольный номер Иосифа. Выкричавшись, он отпускал людей, позволял отправить в гостиницу консультантов. И когда все расползались, Иосиф с видом полководца, одержавшего победу, утирал пот и с тяжким вздохом произносил, адресуясь ко мне:
   — И вот так каждый день!
   Народ, собираясь в местах для курения, восхищенно кивал головами:
   — О, Иосиф — это голова!
   А я немало огорчил его, сказав однажды:
   — А ты попробуй, Иосиф, прогони бесполезных советников и перестань сам мешать людям работать...
   Он изумлено выпучил и без того выразительные восточные глаза:
   — Я мешаю?!
   — Ага. Не доверяешь и подменяешь.
   Святая святых организационной работы — подбор кадров и проверка исполнения. Я убедил Иосифа заставить четко работать и отвечать за дело все студийные службы, а кое-где и подправить структуру управления, заменить людей. Во главе производства стоял опытный, но намертво зажатый Дорским инженер Александр Маркович Порицкий, надо было ему лишь развязать руки, и дело со скрипом, со срывами, но пошло. А вот техническая линейка — важнейшая часть кинопроцесса — была фактически без управления. Я присмотрел у себя в аппарате толкового инженера Бориса Антоновича Попова, который, по сути, руководил одним киномехаником да писал какие-то инструкции. Правда, кадр был, как говорится, со щербинкой — попав в плен 18-летним мальчишкой, работал в концлагере чернорабочим при огороде, а в Белоруссии это уже расценивалось как факт сотрудничества с оккупантами. Я пошел наперекор традиции и назначил его главным инженером студии, за несколько лет он сделал техническую базу «Беларусьфильма» одной из лучших в Союзе, к нам ездили за опытом.
 
   Но главная работа предстояла впереди — надо было разобраться с каждым фильмом и возобновить производство. Над шестью картинами висело 12 членов редколлегий — 6 в комитете и 6 на студии. Известно, что у семи нянек дитя без глаза. Считалось, что в комитете наиболее умные. Я оставил при себе одного главного редактора, а остальных, раз умные, отправил на студию, пусть ведут картины. Бездельники отсеялись сами собой. Пришлось перечитать все сценарии, разобрать режиссерские разработки, а потом вместе со Скворцовым, Дорским и съемочными группами выработать стратегию по доводке до дела каждой картины. Началась работа с авторами по дописке сцен — требовалось обосновать расход дополнительных 300 тысяч. Ох уж эти неуправляемые авторы! Помню, сидим всей командой, ломаем головы, а Володя Короткевич, писатель, говорит:
   — Я на минуточку, извините, в туалет...
   Вышел и исчез на три месяца, а мы выкручивались как могли.
   После этого я выехал в Москву, следом за мной потянулась режиссерская молодь. Словно вчера было...
   Доложил согласованный с главной сценарной коллегией Госкино стратегический план Романову и, пока он читал бумаги, отвернулся к окну. А во дворе на лавочке сидят, словно котята, выброшенные на загородном шоссе, Виктор Туров, Борис Степанов, Игорь Добролюбов, Виталий Четвериков, Володя Бычков, Валя Виноградов, Ричард Викторов... А над ними белеет седой хохолок художественного руководителя Сергея Константиновича Скворцова, одетого, как всегда, скромно и элегантно. И ни движения, ни слова. Сидят, ждут решения судьбы. Да для них это действительно момент судьбоносный — позволят закончить картину, будешь работать в кино, которому посвятил себя, а если нет?.. Кто знает, как сложится жизнь.
   Это была минута, когда я понял, что обязан выстоять и победить. Я получил тогда благословение на окончание работ. Вечером мы сидели в пельменной на улице Дружбы и обмывали успех, на ресторан денег не было. С того дня они мне стали близкими людьми — вечно кипящий идеями, весь из нервов Витя Туров, молчун Боря Степанов, степенный и скрытный Игорь Добролюбов, весельчак Виталий Четвериков, неуемный фантазер Володя Бычков, держащийся особняком Валентин Виноградов, сдержанный и воспитанный, никогда не теряющий самообладания Ричард Викторов, Борис Рыцарев. А те, первые картины выпуска 1963—1964 годов, как первые дети, дороги по-особенному Впрочем, чувство родства с кинофильмами, которые мне пришлось курировать от сценария до выпуска на экран более 20 лет, я ощущал по отношению к каждому. А было их, поди до двух тысяч. Стоило поставить подпись под приказом о запуске картины в производство — и она становилась моей, я нес ответственность за судьбу ее наравне с автором сценария, режиссером, художником, оператором. К сожалению это понимали далеко не все, иные обижались за слишком участливое отношение к общему детищу. А мне было одинаково с творцами и радостно, и больно при удачах и неудачах, хотелось своими руками отвести беду, смягчить удары судьбы, которыми сопровождался выход на экран иных творений.
 
   Начав заниматься кинопроизводством, я понял, что не смогу наладить дело, пока не постигну кинопроцесс, начиная с азов. Сценарная стадия была мне близка по предыдущему опыту. Единственно, что стоило оттренировать, — это умение зримо представить образы героев, задуманных автором, сочинить мизансцену, кадр, эпизод. Здесь помогло мое пристрастие к живописи и сценическому искусству. Мое внутреннее видение, конечно, не совпадало с видением режиссера, но все-таки я мог оживить строчки сценария. Оставалось самое главное — понять, как режиссер переводит фантазию в предметный мир. Я зачастил на съемочные площадки, неважно где — в павильоне студии или за двести верст от Минска. Незабываемое время! Оно было, пожалуй, самым счастливым в бесконечной череде моих кинематографических будней.
   Мой первый выезд в экспедицию. Ранняя пора теплой белорусской осени, золотая листва, пастельной зелени трава, прощальная ласка солнца. Одуряюще чистый воздух, чуть; приправленный запахом осенней прели, вливается в машину тугой струей. Любота! На горизонте — квадратная башня мирского замка, срезанная острым углом, рыжая черепица длинной кровли над большим залом молельной. Дорога заворачивает, и неожиданно над синевой старого леса повисает золотой лик Спасителя.
   — Осталось пять верст, — говорит мой водитель Коля Дурейка.
   — Откуда знаешь?
   — Князья, когда строили, приказали на башне костела выложить позолоченным стеклом пана Езуса, чтобы каждый гость получал издали благословение.
   — Добрые люди были, здешние господа...
   — Ага. На всей Западной Беларуси таких катов[2] не знали. Пан светлый князь порол мужиков ежевичной лозой и солью велел присыпать, а пан святой ксендз, чтоб не слышно крику было, в колокола бил. Вроде як с Божьего благословения... Соседи говорили: «Опять в Мире черти свадьбу гуляют»... Прошлым летом тут проходил всесоюзный слет нищих, своего князя выбирали.
   Виктор Туров снимает эпизод фильма «Через кладбище» по сценарию Павла Нилина — одного из тех, которых добрая душа из ЦК советовала мне закрыть. Я уже позднее узнал, что Нилина, не знаю, за какие уж грехи, начальство не жаловало. Перед замком был стеклянно-ясный пруд, и как раз когда мы подъезжали, над водной гладью разнесся гневный окрик режиссера, усиленный «матюгальником» — мегафоном:
   — Остановите машину, кого там черт несет? Я же велел перекрыть дорогу... Внимание! Зючиха, пошла! Мотор!
   И по зеленой кромке над водным зеркалом, не спеша, тронулась повозка. Красно-пегая Зючиха плыла в двух ипостасях — вниз и вверх ногами. Это было не только забавно, но и необыкновенно красиво, картинка выглядела прозрачно-легкой. Через несколько минут мы познакомились не только с любимицей группы Зючихой, но и с не менее любимым возницей — народным артистом СССР Владимиром Белокуровым. Кстати, Владимир Вячеславович очень любил сниматься у наших режиссеров, и мы с ним подружились.
   Опять загремел мегафон:
   — Всем по местам! Снимаем третий дубль, — Турова что то не устроило.
   Когда я подошел к операторской группе, он увлеченно и горячо разъяснял главному оператору Юре Марухицу чего он хочет от кадра. Для меня важно было понять, что не устроило режиссера. Я приехал сюда не любопытства ради и не поруководить творческим процессом, а поучиться. Дело приходилось постигать с азов. Сотни километров, десятки дорог, долгие часы сидения в павильонах. Я благодарен и по сию пору своим юным подопечным и моим учителям: операторам Толе Заболоцкому, Юре Марухину, Саше Княжинскому, мэтру «графу» Андрею Булинскому, художникам — стихийно талантливому Жене Игнатьеву, академичному Володе Белоусову, которые, сами того не зная, открывали мне тайны художественного мастерства, умения создавать неповторимый колорит и настроение кадра. Мне повезло, что я постигал кинематограф у поистине талантливых людей. Все они стали большими мастерами, гордостью советского кинематографа. Особую роль в своей кинематографической судьбе отвожу Сергею Константиновичу Скворцову. Профессионал высшей пробы, обладающий тонким вкусом, талантливый педагог, деликатный и умеющий найти подход к каждому человеку, он не жалел времени на тех, кто вступил на тернистый путь режиссуры. Я ни разу не видел его взвинченным, проявляющим нетерпение, раздраженным, хотя те, кого он выводил на дорогу, были далеко не ангелы и в малом, и в большом. Соколята, встав на крыло, не замедлили предать своего наставника. Его попросту бросили, оставили в одиночестве. Забыты были и надежная твердость его руки, помогавшей каждому из них подняться на дрожащие ножки, и бесценные уроки жизненной мудрости, и наука глубокого постижения характеров, и умение найти адекватное кинематографическое выражение. Белорусское правительство оказалось благороднее — Скворцову присвоили звание заслуженного деятеля искусств, назначили пожизненную персональную пенсию. А его питомцы, сделав по одной картине, почувствовали себя мэтрами, забыв, что творчество — это непрерывное учение, постижение непостижимого. По-разному сложились их судьбы в дальнейшем, одни вознеслись, для других первая удача стала последней, но их удачи и неудачи также помогли мне в поисках «двадцать пятого кадра».
   Пишу воспоминания и все время боюсь напыщенности и пафоса, боюсь показаться манерным и этаким умником, который хватал все с налета. Но что делать, писать об искусстве бытовым языком невозможно, а постигать тайны «двадцать пятого кадра» мне приходилось действительно с налета, времени на раскачку не было, банковский счетчик стучал неумолимо. «Двадцать пятым кадром» я называю способность вобрать в себя не только внешний, пластический ряд экранной картинки, но и то неуловимое и почти неопределимое словом впечатление, которое рождается от встречи с ней. Говорят, что человеческий глаз в состоянии уловить впечатление только от двадцати четырех кадров пленки, движущейся со скоростью двадцати четырех кадров в секунду, а если вставить двадцать пятый кадр, то он воспринимается уже не глазом и силой разума, а непосредственно подсознанием. Сложно? Но иначе не скажешь. Я вырабатывал в себе умение схватывать впечатление от кадра целиком, без попытки разложить на составляющие — свет, цвет, звук, актерский образ, ритм. Помимо этого существует еще настроение кадра, которое создается совместными усилиями художника, оператора, внутренним состоянием актера, цветом и фактурой декорации, освещением, движением воздуха, погодой, энергией режиссера и еще бог его знает чем, что в совокупности и составляет факт искусства, проникающего в наше подсознание. Если это удается, значит, художник сумел, а если глаз скользит по поверхности экрана, не воспламеняя душу, значит, не сумел. Опять ловлю себя на том, будто пишу учебник. Отнюдь! Я просто по истечении лет пытаюсь осмыслить, как я сумел заразиться киноискусством на всю жизнь, что помогало или мешало мне делать свою биографию. Ведь такова цель этих записок.
   Необыкновенно много давало общение с актерами, а уже на первых порах мне пришлось увидеть работу таких мастеров, как Белокуров, Плятт, Грибов, Любшин, Виталий Соломин, мхатовская Васильева, Золотухин. Я имею в виду, не столько прямое, сколько экранное общение. Они работали по-разному. Одни попадали в цель с первого касания другим требовалось несколько дублей. На всю жизнь запомнился отсмотр более 10 дублей Славы Любшина в фильме «Альпийская баллада». Снимался эпизод схватки беглого «хефтлинга»[3] с немецкой овчаркой в горном ручье, когда он побеждает собаку. Раз за разом он бросался на разъяренного зверя — пес ведь лютовал по правде — в ледяную воду (+4 градуса по Цельсию) и снова требовал:
   — Повторить.
   Он остался доволен сыгранным куском только тогда, когда вошел в запал бешеной ненависти к псу, угрожающему его жизни. Рассказывали — этого не было в кадре — что собаку с трудом отобрали у актера. Едва выдохнув:
   — Довольно... — он, обессиленный, упал на траву.
   А как роскошно вел сцену игры в бильярд Белокуров, воплощавший в фильме «Москва — Генуя» образ Ллойд-Джорджа. Эпизод записан в сценарии двумя строчками, а опытный актер растянул его метров на 150 (полчасти), сделал ударным и чрезвычайно важным для концепции фильма. Вот он, не спеша, берет кий, рассматривает его, поворачивается к столу, добродушно ворчит, улыбаясь в усы, вышколенный и величественный английский дедушка, этакий сытый кот. И все время от него глаз не оторвать. Шельма, Актер Актерыч! Но вот одно мгновенное, резкое движение — и кот превращается в хищника, достойного представителя Владычицы морей.
 
   Я сдал в положенные сроки все фильмы, и каждый из них возил в Москву лично. Во-первых, надо было перезнакомиться с аппаратом, найти друзей, во-вторых, следовало заставить уважать себя. За короткие пробежки по коридорам власти в прежние заезды я понял, что ждать милостей от чиновников не приходится. Над ними не капало, и съемочные группы просиживали неделями в ожидании заветного акта о приемке фильма. Просмотр фильма? Нет, давайте завтра... хотя, лучше, послезавтра... Следующий этап: обсуждение. Завтра, на свежую голову. Акт подготовим к завтрашнему утру... Акт готов, надо подписать у начальника главка... Нет, сегодня его не будет. Они были славные ребята — сначала Лева Кулиджанов, потом Юра Егоров. Но ни одного, ни другого на месте не поймать. А еще предстоит, чтобы зам. председателя Госкино Владимир Баскаков украсил завизированную всеми бумагу своим автографом. А у Владимира Евтихиановича, мрачного на вид, но «доброго внутри», настроение менялось, как осенний ветер... Всем им было не понять, что опоздай акт на один день, банк прихлопнет счет студии, и полторы тысячи человек не принесут домой зарплату... Безразличие к судьбе студии предстояло переломить. И переломил. Никогда не сидел в Москве больше двух дней. Всех начальников брал мертвой хваткой. Главное было внушить, что Белоруссия — это не Белорусская область, вроде, скажем, Вологодской, а суверенная республика, такая же, как и РСФСР, а фильм сдавать приехал не завхоз «Беларусьфильма», но министр и полномочный представитель правительства республики. Правда, если зампред Госкино пытался улизнуть через другую дверь, чтобы не брать на себя ответственность, а спихнуть на другого, полномочный министр не гнушался перехватить беглеца и сунуть ему ручку для подписи.
   А дела шли своим чередом. Работяга Петр Борисович Жуковский, нахмурив брови и строго поджав губы, безотказно и успешно тащил кинофикацию и кинопрокат, я старался му не мешать. Правда, пришлось немало потрудиться, чтобы он научился улыбаться, уж слишком суров был. Зато второй заместитель, Володя Ивановский, знакомый мне по вместной работе секретарями горкомов комсомола, заносчивый и малость хвастливый витеблянин, был энергичен сверх меры и порой путал мне карты. С Жуковским они были на ножах. Разрулить ситуацию помогло несчастье — едучи зимней ночью к жене в Витебск, погиб «добрый дух» студии, Иосиф Дорский. Я затеял большую реорганизацию. Во-первых, надо было ликвидировать студию документальных и научно-популярных фильмов, которая влачила жалкое существование в приспособленном здании — бывшем костеле. При этом техническая база «Беларусьфильма» использовалась на половину мощности. Я уже предлагал документалистам переехать туда, но они цепко держались за свои занюханные углы. Во-вторых, мне не нужны были два зама, которые мешали друг другу. Пускай будет так: один зам, он же начальник главного управления кинофикации и кинопроката, второй зам, он же генеральный директор студии. С проектом постановления я пошел к председателю Совмина. Он встретил меня недоверчиво:
   — Что, опять явился какие-то загадки загадывать? — Он побаивался нас двоих, самых молодых министров: меня и Леонида Хитруна, председателя госкомитета сельхозтехники, — чуть не на каждом заседании Совета министров мы поднимали «неудобные» вопросы.
   — Честное слово, Тихон Яковлевич, никаких загадок. Все ясно, как божий день.
   Прочитав бумагу и проект постановления, он поднял на меня глаза и улыбнулся:
   — Очень дельно. Действуй. Внесу на ближайшее заседание.
   Я поблагодарил и поднялся, чтобы уйти, но он придержал:
   — Погоди, а теперь скажи мне, зачем ты это делаешь?
   Я удивился:
   — Там же все написано...
   — Мало ли что написано... А на самом деле?.. Избавиться от кого-то надо?
   — Тихон Яковлевич, вы мне не верите? Смотрите: никого не увольняю, все при деле, все при зарплате, а кое-кто и прибавку получит, большая экономия за счет ликвидации студий...
   Он пожал плечами:
   — Чудак. Все идут, просят: дай, дай, дай, а ты предлагаешь — возьмите.
   — Я вас обманывал когда-нибудь? Помните, триста тысяч? Все до копейки вернул, а ведь мог и не вернуть, и вы ничего бы мне не сделали.
   Он засмеялся:
   — Убедил, действуй.
   Несмотря на вопли документалистов, не желающих покинуть любимых тараканов, я провернул реформу в две недели, и все стало на места. Костел передал Союзу кинематографистов, чем сразу завоевал доверие его председателя, старейшины белорусского кино, Владимира Владимировича Корш-Саблина, и он перестал мешать моей работе. Жуковский понемногу привыкал улыбаться, не бегал ко мне жаловаться на Ивановского. Ивановский оказался на редкость деятельным и полезным работником на студии. С моих плеч свалилась куча хозяйственных забот, которые покойный Дорский очень умело перекидывал на меня. Даже сдачу картин Володя взял на себя. Мы с ним затеяли и провернули очень большое дело: в 43 километрах от Минска получили 70 гектаров леса и лугов на пересеченной местности, с ручьем, который преобразили в пруд, заброшенной узкоколейкой. Организовали там площадку для съемок на натуре. За счет строительства декораций выстроили целый городок — гостиницу, склад для аппаратуры, партизанский лагерь, старую деревню... Все — под видом декораций. Хотя это были декорации, но в отличие от старого порядка, отсняв, не ломали и не жгли их, не продавали на дрова. А 43 километра — это уже можно было приплачивать к зарплате командировочные расходы, чего, скажем, нельзя было делать при 40 километрах. Сколько тысяч принесла эта площадка за счет сдачи в аренду другим студиям и насколько удобнее стало работать самим!
 
   Время было непростое. Никита Сергеевич, развалив все, что смог, в сельском хозяйстве, обрушил свою неуемную энергию на подъем литературы и искусства. Воспоследовал ряд возвышений и падений имен и судеб, притом без всякой системы. Одних, как Солженицына, подняли до уровня Льва Толстого (статья Ермилова в «Правде»), других утюжил бульдозерами (в буквальном смысле, как это было с выставкой скульпторов-модернистов). Поэтов-новаторов Никита Сергеевич без долгих раздумий окрестил «пидирасами», на Анне Ахматовой висело грязное пятно, как на публичной женщине. А что же «важнейшее из искусств»? Подать сюда Тяпкина-Ляпкина! И последовал разгром новой картины Марлена Хуциева «Застава Ильича». Я состоял в одной партии с Хрущевым, исповедовал те же идейные принципы, смотрел оба варианта картины — основной и переделанный — и, честно говорю, так и не понял, что вызвало гнев «кукурузника», где он усмотрел крамолу. Обычные противоречия отцов и детей, которые, освоив опыт старшего поколения, идут дальше, хотят жить по-своему. Ему бы, мудрецу доморощенному, «сделать стойку» на Солженицына. Хитрый политикан, Хрущев не без умысла разоблачил бесчинства Сталина. Это был громадный политический выигрыш для него и в общественном, и в личном плане: под расстрельными списками стояли и его подписи. Крича громче всех: «Держи вора!», он переводил стрелку на Сталина, отводил от себя и соратников участие в политических репрессиях. У него хватило ума и хитрости остановиться на политическом разоблачении культа личности, не допустив разгула эмоций. Представим себе на минуточку, какую волну народного гнева вызвали бы живые свидетельства мучеников режима в пору, когда многие еще были живы, а раны свежи. Но на уста средств массовой информации была наложена печать умолчания. «Культ личности, культ личности!» — кричи, сколько хочешь, но ни одной личной судьбы, ни одной картинки истязаний на телеэкране, ни одной подробности тюремного и лагерного быта в литературе и искусстве. Культ был, а последствий вроде бы и не было. Романтические образы борцов революции и кристально-чистых комиссаров по-прежнему волновали бардов с Арбата, заодно они славили хрущевскую «оттепель». Власти опомнились и начали уводить Солженицына потихоньку в тень, а потом и вовсе сплавили за границу. Но джинн сталинских репрессий уже был выпущен из бутылки и начал будоражить общество, подкапываясь исподволь под устои советской власти. А вслед за «оттепелью» пришли «холода».