Еще один дипломат, бывший шведский посланник в 1940-44 годах Вильгельм Ассарссон, оставил истории массу любопытных, живо написанных заметок о событиях 1941 года.
   «Уже в начале войны, – пишет он в книге «В тени Сталина», – некоторые дипломаты поставили перед Молотовым вопрос об эвакуации дипломатического корпуса. В частности, американский дипломат Лоуренс Стейнхардт. Однако Молотов отклонил его предложение… Генерал Татекава (посол Японии в СССР) 12 октября нанес мне визит, интересуясь, что известно о предстоящей эвакуации. Я ответил, что ничего не знаю. «Зато я знаю, что Гитлер готовит свой въезд в Москву, – заявил генерал, хитро улыбаясь, – а Сталин – свой переезд в Свердловск, но оттуда он не сможет управлять страной».
   В кругах дипломатического корпуса, надо полагать, прекрасно осведомленного об истинном, а не по туманным сводкам Информбюро, положении на фронтах, не только вели разговоры о предстоящем отъезде из Москвы: куда? когда? не опоздать бы! Конечно, были у них свои каналы и источники информации, иначе не затевали бы они отъезд. Да, они собирались в дорогу. Судя по тому, что уже вечером 15 октября дипломатические миссии специальными поездами выехали в Самару, их емкий багаж был упакован загодя.
   Со стороны спокойнее наблюдать трагедию чужого народа и государства. Никаких сомнений: мобилизационный план с упоминанием в одном из его разделов имени Самары был тщательно разработан еще до войны. Потому как совершенно немыслимо представить, чтобы Генеральный штаб Красной Армии, отбывая, «немедленно», в забытый Богом Арзамас, не имел там предварительно оборудованного узла связи со Ставкой и фронтами.
   И еще один факт: в декабре 1941 года в Самаре началось строительство радиоузла, по мощности не уступающего известной всему миру радиостанции имени Коминтерна в Москве. Он и поныне в должном рабочем состоянии резерва.
   Может статься, здесь кстати будет вспомнить, что выезд из первопрестольной в грозящих ей неприятелем событиях уже имел прецедент. В книге Н. Смелякова «С чего начинается Родина» читаем: «В Отечественную войну 1812 года в Нижний Новгород был переведен из Москвы ряд государственных учреждений. Переехали сюда Н. М. Карамзин, В. Л. Пушкин (дядя поэта Александра Пушкина). В. Л. Пушкин даже стишок сочинил по случаю приезда – «К жителям Нижнего Новгорода:
   Примите нас под свой покров,
   Питомцы волжских берегов,
   Примите нас, мы все родные,
   Мы – дети матушки России».
 

ВТОРОЙ ЧИКАГО

 
   Самара принимала «под свой покров» высокопоставленных москвичей из Правительства и заморских гостей: дипломатов с их семьями и прислугой, корреспондентов зарубежных газет.
   К началу войны в городе на Волге проживало около 400000 человек. Впрочем, уж коль теперь Самару назвали запасной столицей, непременно стоит привести такое сравнение: по числу жителей провинциальная Самара в те времена превосходила некоторые истинные и старинные столицы, например: Тегеран, Хельсинки, Анкару, Осло…
   В первые годы XX века. Самару называли «вторым Чикаго», имея в виду бурные темпы ее промышленного роста. Но в годы, последующие за первой мировой войной, и, особенно, в разрухе 20-х годов она многое утеряла. В канун Великой Отечественной войны город мало чем отличался от иных второстепенных провинциальных центров России. Константин Паустовский, некоторое время живший в Самаре во время эвакуации, назвал город «большой бакалейной лавкой».
   Пожалуй, с ним можно согласиться.
   Чтобы не повторяться, я не стану здесь приводить цифры, характеризующие промышленный и вообще хозяйственный потенциал Самары в канун войны. Издано достаточно много аналитических данных. Упомяну хотя бы небольшую по объему, но емкую брошюру доктора исторических наук, профессора Л. Храмкова – «Трудящиеся Куйбышевской области в годы Великой Отечественной войны».
   В связи с обрушившейся на городское начальство великой заботой расселить и устроить прибывавших высоких и требовательных гостей следует вспомнить, что в октябре 41-го года население города и без них увеличилось значительно. Необходимо было срочно, перед близкой зимой, дать жилье инженерам и рабочим уже строящихся заводов – авиационного и подшипникового, других предприятий оборонного профиля. Выделить помещения для госпиталей. Под них освобождали школы. И как не принять «под свой покров» десятки тысяч беженцев из Западной Украины, Белоруссии, Прибалтики, оккупированных областей России. Людей с детьми, обездоленных до крайнего предела: в чем успели выбежать из горящего дома, в том и приехали на Волгу, да еще в зиму, согреваясь только что надеждой на добрых людей.
   В обиход Самары тогда быстро и настойчиво до военной жестокости вошло незнакомое доселе слово – «уплотнение».
   Входит комиссия райисполкома:
   «Вы живете в двухкомнатной квартире на пятерых».
   «Да. Тридцать квадратных метров».
   «Одну комнату вам придется отдать эвакуированной семье фронтовика».
   «Хорошо. Завтра к вечеру…»
   «Нет, сегодня!»
   17 октября 1941 года в Самару приезжает М. И. Калинин, Председатель Президиума Верховного Совета СССР.
   Вполне вероятно, что вместе с ним одним поездом прибыли: К. Е. Ворошилов, член Государственного Комитета Обороны, А. А. Андреев, секретарь ЦК ВКП(б), А. Ф. Горкин, секретарь Президиума Верховного Совета СССР, М. Ф. Шкирятов, зам. председателя ЦКК ВКП(б), Ю. Палецкис, зам. Председателя Президиума Верховного Совета СССР, Н. А. Вознесенский, зам. Председателя Совета Народных Комиссаров СССР и другие ответственные партийные и государственные работники.
   Корней Чуковский в своих дневниках рассказывает, как он, следуя в Среднюю Азию, на одной из станций видел правительственный поезд. Над ним кружились военные самолеты охраны.
   В Самару были также эвакуированы: часть аппарата ЦК ВКП(б), некоторые отделы Наркомата Обороны, ЦК ВЛКСМ и Совета Народных Комиссаров. Им предстояла организационная работа по мобилизации тыла на нужды войны.
   На Андреева и Вознесенского были возложены функции чрезвычайного значения. Секретарь ЦК Андреев руководил всей политической деятельностью в громадном по площади районе срединной России до Урала, включая и республики Средней Азии. Заместитель Председателя Совнаркома Вознесенский ведал работой оборонной промышленности и сельского хозяйства в этом же неохватном регионе.
   Несколько позднее в Самаре обосновался Исполком Коминтерна во главе с Г. Димитровым.
   В это же время Самара гостеприимно и с радостью приветила Академический Большой театр оперы и балета, Ленинградский Академический драматический театр, симфонический оркестр Всесоюзного радио.
   В г. Мелекесс был перевезен наиболее ценный фонд книг из Ленинградской библиотеки имени Н. Е. Салтыкова-Щедрина.
   Судя по заметкам шведского посланника Ассарссона, поездка дипломатического корпуса из Москвы в Самару затянулась на целых четыре дня. «…Рано утром 20 октября поезд прибыл в Самару…».
   Не представляет секрета, что помимо своей профессиональной деятельности многие сотрудники дипломатических миссий в любой стране, по совместительству, заняты еще и активной разведывательной работой. Это – издавна и по сей день.
   Известно также, что дипломаты-разведчики находятся в поле постоянного слежения органами государственной безопасности. Не остался без пристального оперативного внимания советской контрразведки и дипломатический корпус 1941 года, оставивший Москву. Вместе с ним в Самару была откомандирована значительная группа – около 400 человек – из состава 2-го Главного Управления НКГБ СССР во главе с заместителем начальника Управления полковником госбезопасности Бутенко.
   Очевидно, в этом же поезде в тюремном вагоне были привезены важные арестованные: командующий военно-воздушными силами Красной Армии, Герой Советского Союза П. В. Рычагов, главный инспектор ВВС, дважды Герой Советского Союза Я. В. Смушкевич, командующий противовоздушной обороной СССР, Герой Советского Союза Г. М. Штерн и еще 19 высших командиров Красной Армии.
   Наверное, для нас останется навсегда тайной, почему именно в Самаре им была предуготована смерть. 28 октября 1941 года они были расстреляны в пригороде Самары.
   Вместе с дипломатическим корпусом в Самару переехал и значительный штат работников Наркомата иностранных дел СССР. Возглавил всю деятельность аппарата, а также постоянную связь с иностранными миссиями по самым различным межгосударственным вопросам заместитель наркома иностранных дел А. Я Вышинский.
   О важности предстоявшей работы в Самаре говорит хотя бы такой факт: вся переписка между правительствами Великобритании, СССР и США, а также и с второстепенными странами велась через шифровальные средства посольств и дипкурьеров.
   Любопытное свидетельство о первых впечатлениях по приезде из Москвы в Самару оставил посол Великобритании Стаффорд Криппс. Он пишет в своем дневнике 21 октября 1941 года:
   «Прошлой ночью я видел Вышинского и понял, что нас обвели вокруг пальца. Хоть это и произошло случайно, ситуация чрезвычайно серьезная. Советское правительство не приехало в Самару. Нет здесь также и сотрудников из учреждения Микояна. Генеральный штаб не переехал, а сам Молотов, несмотря на все свои заверения, тоже остался в Москве. Мы изолированы и ничего не можем предпринять. Даже на самые простые вопросы, которые я задавал Вышинскому, тот отвечал, что для этого надо звонить в Москву».
   Огорчения посла Криппса искренни и понятны. Будучи в Москве, располагая информацией о происходящем в стране и на фронтах из первых рук, он, говорят некоторые источники, сделал много полезного ради укрепления отношений между Великобританией и нашей страной. Криппс в Москве поддерживал постоянный контакт с Молотовым.
   В отличие от других послов его часто принимал сам Сталин. Ему завидовали коллеги. И вдруг оказаться в глухой провинциальной Самаре! Практически без связи с внешним миром. Разве можно представить истинное положение русских на фронтах из будто зашифрованных сводок Информбюро? И еще эта ужасная самарская зима. Неустройство быта после великолепного старинного особняка на Софийской набережной, за окнами которого совсем рядом, через реку, видны башни и соборы столь загадочного во все времена Кремля.
   Из воспоминаний шведского посланника Ассарссона мы узнаем:
   «Криппс жаловался на то, что его квартира темная и к тому же полна клопов и тараканов. Он сказал, что плохо чувствует себя в Самаре. От его обычного оптимизма не осталось и следа».
   Что ж, в те времена оставалось бы только посочувствовать сэру Криппсу. Самарский клоп военной поры, против английского домашнего, – он во сто крат, поди, злее.
   Но какая же российская провинция без клопов и тараканов?
   А Молотов, стало быть, действительно, дипломатически «обвел вокруг пальца» глав иностранных миссий, провожая их в дорогу на Волгу. Только однажды он приехал в Самару, но накоротке. Вот что он сказал в беседе с Ф. Чуевым 7 мая 1975 года:
   «…Я выезжал всего на два-три дня в Куйбышев и оставил там старшим Вознесенского. Сталин сказал: «Посмотри, как там устроились, и сразу возвращайся».
 

ВОСПОМИНАНИЯ…

 
   Даже в опасении увеличить количество страниц повествования, никак невозможно обойтись без того, чтобы не рассказать о том, как жили самарцы осенью и зимой 1941 года. Хотя бы в отдельных эпизодах, какие просятся из памяти, не претендуя на всеохватность. В Истории важны, действенны не только и, несомненно, даже не столько судьбы венценосцев, узурпаторов, полководцев, святых подвижников. Обыкновенный человек без высоких титулов, вроде бы вовсе незаметная песчинка в кладке стен общественного Здания – не он ли и его судьба в небольших радостях и обильной маете, не он ли и есть главный движитель Истории? Тем более что крепящий раствор для возведения исторического Здания замешивается не на воде, а на человеческой кровушке именно его – простого смертного.
   Любая, самая известная столица существует и славится трудом, радением ее жителей. Рядом с трудом – повседневный быт.
   На провинциальную Самару в годы войны, со свалившейся на нее честью и обузой стать запасной столицей, как и на всю Россию, обрушились великие беды.
   Я жил тогда в Самаре. В сознание тринадцатилетнего мальчишки необычайные события военного быта, конечно, в видимом окружении, врезались в память каменно. И если вот уже более пятидесяти лет впечатления тех лет живы, не приобрели ли они значение документа? В добавление к тем, какие, главным образом, составляют эту книгу.
   …Я часто бывал в семье моего дяди по матери, доктора Алексея Андреевича Павлова. Он, его жена Ольга Михайловна, тоже доктор, и две дочери-школьницы жили на Галактионовской улице в изразцовом трехэтажном доме окнами на трамвайную линию, в коммунальной квартире.
   Длинный, всегда сумеречный коридор на втором этаже, в нем девять дверей к жильцам. В тупике общая кухня, где с раннего утра до позднего вечера шипели примусы и чадили керосинки. Алексей Андреевич занимал довольно большую комнату, разделенную дощатой перегородкой, даже не до потолка. Так, условно, ради ощущения, что семья живет в двухкомнатной квартире.
   Уже осенью 41-го самарцев стали «уплотнять».
   К Алексею Андреевичу тоже подселили – молодую женщину с двумя детьми. Муж ее, майор, воевал. Их жизнь за дощатой перегородкой была слышна до шороха, дыхания детей во сне. В других квартирах второго этажа вскоре также появились новые жильцы из беженцев. В уставленном ларями и сундуками, корытами и ведрами коридоре иной раз было и разойтись с затруднением. Единственная тусклая лампочка под потолком, горевшая теперь едва ли в треть накала, а иной раз и вовсе гаснувшая, позволяла только что не столкнуться лицом в лицо. Об острые углы сундуков до крови сшибали коленки. Старая, уже, казалось, за пределами физиологических возможностей, эвакуированная из- под Киева еврейка потерянно бродила в коридоре с вытянутыми перед собой немощными руками и бормотала: «Пхаво, пхаво». Очевидно, это следовало перевести приемлемо для жителей коридора: «Держись правой стороны». В самой дальней комнате поселился старик-ученый из Ленинграда, очень больной, в чем душа, человек. По дороге у него украли мешок картошки – действительно единственное по тем временам сокровище. Он плакал, моля судьбу о смерти. Она услышала его: зимой старик умер.
   Еще в сентябре город погрузился во тьму, и вечерами, и ночью. Прошел слух, что возможны бомбардировки. На окнах повесили шторы из плотной черной бумаги – Боже упаси, чтобы щелочка света проникала наружу! Вечерами по улице ходили дежурные и проверяли светомаскировку. Командно стучали в окна: «Вас видно, закройте лучше!»
   Только что искры с трамвайных дуг, электрической мертвой россыпью, вроде бы напоминали – жизнь продолжается и впотьмах.
   Редкие военные машины крались по черным улицам, высвечивая узкими, как кинжалы, лучами затемненных фар самарские колдобины.
   Вскоре стало известно точно: немецкие самолеты сделали налет на железнодорожный мост через Волгу между Сызранью и Самарой. Их отогнали зенитным огнем.
   На уличных столбах с утра до ночи гремели черные раструбы громкоговорителей. Леденящий душу голос Левитана: «После упорных боев наши войска оставили город…»
   И вслед, ежедневная, как молитва, песня: «Идет война народная, священная война…». А за нею – бравурные марши: не надо падать духом! Потом – звуковые письма матерей и жен на фронт и бойцов из окопов домой. И опять марши, русские народные песни. До следующего сообщения Левитана.
   Серые, едва движущиеся ленты очередей у магазинов за скудными нормами круп, жиров. Молчание. Скорбь и недоумение в глазах. Неизвестность завтрашнего дня. Самым мучительным оказалось стоять за хлебом, сжимая в кармане карточки: не потерять бы, не украли бы! Второй раз никто их не выдаст. Хлеб тогда был всегда свежим. Привозили его на лошадях, в крытых фанерных фургонах.
   Возчик-старик, подпоясанный кушаком, и с кнутом за голенищем сапога выглядел неприступно важно. Особенно на морозе пахло из хлопающих дверей магазина так вкусно, тепло, так изнуряюще! Если тебе повезло – отрезали ржаную горбушку с лопнувшей от жара печи корочкой. Когда попадался довесок, с ноготь, ты мог съесть его по дороге домой. И казалось, что твоей пайки-горбушки хватит на дольше. Во всю жизнь не тведал я хлеба вкуснее. А вкус белого хлеба скоро забыли.
   В конце октября, начале ноября на некоторых особняках в центре города появились невиданные разноцветные флаги посольств. У подъездов или во дворах стояли машины заграничных марок с флажками на крыльях. Двери караулили милиционеры в новых полушубках и командирских портупеях, зорко поглядывая на прохожих и просто зевак. То в одном, то в другом окне посольского особняка заметишь праздно-сытое лицо чужестранца. Глядя на медлительную очередь за хлебом, гость, казалось, спрашивал у самого себя, у очереди и у времени: «Выдержат русские или нет?».
   Зима 41-42-го года выдалась, как давно уже не было, жестокой холодами. Вымерзли знаменитые присамарские сады. Вечерами комната Алексея Андреевича, с лампочкой в треть накала, а то и с, керосиновой семилинейкой, с черными шторами на окнах больше походила на вымороженный склеп. Валенок не снимали. За скудным ужином пили чай, морковный или свекольный. Ольга Михайловна каждому за столом выдавала его долю сахара – два-три, меньше ногтя, кусочка.
   – Мне не клади, – раздражался Алексей Андреевич, – я сам возьму свою долю, из сахарницы. Неужели не понятно?
   – Ну что особенного, Алеша? Сейчас у всех так.
   – Я не хочу, как у всех!
   – Хорошо, больше не буду.
   Иногда пили чай с сахарином, странного цвета кристаллическим порошком. Его нельзя было употреблять часто: он, оказывается, вредил нутру.
   Читая после ужина газеты, Алексей Андреевич вздыхал и день ото дня мрачнел: наши войска оставили еще один город.
   Мы, ребятишки, с оцепенелым до немоты ужасом рассматривали в «Правде» снимок казненной Зои Космодемьянской.
   С дорогих папирос Алексей Андреевич перешел на базарный самосад. Неумело заворачивал в газету, чертыхаясь. Курил, выпуская дым в дверную щель. Иногда он приносил с просветленным лицом полученную по талону пачку легкого, настоящего табака. Назывался он почему-то «За родину!». На обложке рисунок: красноармейцы идут в атаку под прикрытием танка. Легкий табак или «мошок», как его тогда называли, Алексей Андреевич набивая в папиросные гильзы хитрой машинкой. Курил в комнате, наслаждаясь.
   Я в свои тринадцать лет уже пристрастился к курению. Грешен: негодный мальчишка приворовывал табачок у дяди из книжного шкафа, где хранилась заветная пачка. Он замечал, конечно, убыток, но молчал. Меня мучила совесть.
   Потом я догадался ходить на базар, где деревенские тетки, закутанные шалями, торговали самосадом из мешков. 50 рублей стакан, граненый и с бугорком. Денег у меня, разумеется, не водилось. Я находчиво хитрил. Подойдешь: лицо у тетки доброе.
   – Да хорош ли табачок-то?
   – А ты попробуй, сынок. Со своего огорода. Старик хвалит. И семена добрые. Свернув в три пальца толщиной, даром, втянешь дымку.
   – Нет, слабоват. Пойду еще погляжу у кого.
   – Ступай, милый.
   Все повторяется, не один раз, и в кармане уже запас на полдня.
   Буханка ржаного хлеба стоила 300 рублей. Белого не видели. Будто его и не было никогда. Полбутылки водки – 500.
   Иной раз бессовестно обманывали. Слышал я: вместо водки наливали под сургучную пробку простую воду. В куске хозяйственного мыла оказывался деревянный брусок. На толкучке нередко устраивали милицейские облавы: искали дезертиров, спекулянтов.
   Частенько, по-соседски запросто, наведывалась к дяде коренная жиличка коммунальной квартиры, Елизавета Андреевна. Мужеподобным породистым лицом старуха была удивительно похожа на Ивана Андреевича Крылова, только что без бакенбардов. Приходила она обычно с обильными уголовными новостями из очередей: ограбили среди бела дня, раздели до исподнего, отняли карточки. Рассказывала самозабвенно. Слушая ее, Алексей Андреевич терпеливо морщился, поглядывал на часы. о у гостьи было свое время. Под обеденным столом хранилась фамильная драгоценность – ящик с картошкой. Елизавета Андреевна, улучив удобный, как ей казалось, момент, ашарит за разговором две-три картофелины и сунет в карман фартука.
   – Ну, посидела, пора и честь знать, пошла я.
   Все знали о ее тайных уловках. Прощали немощной старухе диверсии.
   Наградили Алексея Андреевича орденом «Знак Почета». Радость в доме какая-никакая. Пришла как-то соседка, с новостями, и не иначе опять за новой данью.
   – Поздравьте Алексея Андреевича, ему орден дали.
   – Ордер? И на что?
   – Не ордер, а орден!
   – Ну-у, всего-то. А мне послышалось – ордер. Вот бы хорошо!
   Тогда, помимо продуктовых карточек, и ордера выдавались: на калоши, туфли, брюки ли платья. Подойдет тебе, нет ли, дело не в том: продать можно или обменять на что ужное. Правда, редко талонно-ордерская удача случалась.
   До сих пор помнится и другая соседка, тетя Тоня, жившая в комнате рядом. Работала на на подшипниковом заводе. Одна троих малолетних детишек подымала. Зимой сорок второго, как правило, уже поздними вечерами, заставали ее соседи возле выставленных в оридор мусорных ведер. Выбирала тетя Тоня из них картофельные очистки, по неумению или второпях снятых с клубней не экономно толстыми, какие можно было употребить в варево.
   Я с девчонками повадился ходить на спектакли Большого театра, который осенью, своившись в Самаре, стал ставить спектакли.
   Мертвый мрак улицы Галактионовской. Грохот темного трамвая. Хруст снежка под ногой. Вот и площадь Куйбышева, изрытая щелями-укрытиями на случай бомбежки.
   Мороз и ветер. А за дверями театра – будто фантастический остров: сверканье люстр, адежное тепло, оживленные лица, звуки настраиваемых инструментов. И – бархат кресел! А волшебство музыки Чайковского, Глинки, Верди?.. На целых три часа здесь уходили от тебя тревоги и лишения войны, ты забывал о постоянном ощущении голода. Мне посчастливилось услышать оперы «Травиата» и «Евгений Онегин», «Иван Сусанин» и «Пиковая дама», «Аида» и «Иоланта», «Снегурочка» и «Кармен». Увидеть балеты «Лебединое озеро» и «Дон Кихот». Я слушал голоса В. Барсовой и И. Козловского, М. Михайлова и И. Шпиллер, М. Рейзена и М. Максаковой, А. Пирогова.
   В антрактах, в фойе, я впервые видел дипломатов, очень близко, до запаха их одежды. Смокинги, галстуки бабочкой. Декольтированные вечерние платья дам с блеском драгоценностей. Я замечал их любопытствующие взгляды на более чем скромно одетых самарцев, редких в театре военных с серо-зелеными полевыми петлицами. Мужчины-дипломаты, сытые, ухоженные до неприличия и неприязни, курили диковинные тогда сигареты. Со стороны тайком рассматривая заграничных гостей, я с наслаждением и завистью вдыхал чудный запах табачного дыма, неведомого в тогдашней Самаре. Чуть ли не с ненавистью я следил, как чужестранцы, с первым звонком к новому действию спектакля, бросали в урны «бычки» в полсигареты!! Этакое богатство! Только через несколько лет, уже после войны, став моряком, впервые выйдя в заграничное плавание, я узнал, что именно так сладко пахли сигареты «Кэмзл» и «Честерфилд». Тогда, в 41-м, мальчишкой, я, конечно же, не думал, а теперь, вот на этой странице, уверен; очень удобно было дипломатам из своих лож разглядывать восторженные лица зрителей, и в который уж раз чужестранцы, безуспешно, пытались разгадать непостижимую и нам самим тайну души россиянина. Немцы на подступах к Москве, неисчислимы потери, и в то же время – высочайшее искусство в глухой провинции, и жажда радости в глазах как свидетельство неистощимой духовной силы народа.
   В пригороде Самары, на Красной Глинке, где жила моя семья, в прибрежных лесах, окружавших поселок, формировались воинские части. Рассматривая петлицы красноармейцев и командиров, я замечал: вчера здесь были танкисты. Ночью земля содрогалась от проходящих по недалекому от дома шоссе танков, и утром еще были заметны следы гусениц. Нынче – пехотинцы. Очевидно, все они уезжали ночью.
   Однажды я ждал, заросший лохмами уже до невозможности, своей очереди в парикмахерской. Вошел капитан с эмблемами артиллериста, в совсем новой шинели, еще пахнущей складом. Он разделся и сел рядом со мной, с беспокойством поглядывая на часы с решеткой поверх циферблата. Кто-то уступил ему свою очередь. Капитан благодарно кивнул и уселся в кресло перед зеркалом. На вопросительный взгляд парикмахера сказал жестко:
   – Побрейте меня… семь раз.
   – Слушаюсь.
   Никто не удивился. Мы догадались: наверное, уже сегодня капитану предстояло уехать на фронт. В 41-м бриться в окопах было некогда.
   Я возвращаюсь из школы после второй смены. Слякотный октябрьский вечер. Шоссе пустынно. Уже облетевший лес подступает близко черной стеной. Сырой ветер доносит оттуда непонятные в эту пору железные звуки и запах дыма. Мне не по себе, и я тороплю шаг. Вдруг вынырнул из леса кинжальный свет автомобильных фар. Поравнявшись со мной, останавливается «Эмка». Дверца отворилась.
   – Стой! Куда идешь в ночь? Кто такой?
   Я молчу.
   На меня строго смотрит человек в шинели со шпалами в петлицах.
   – Школьник? – разглядел он сумку с книгами.